На том и договорились. Косорукий Кукольник ушел от пана Дрызги, оставив после себя на полу гору ореховых скорлупок, а наутро кудесника уже видели на главной площади, где он, все в той же просторной, расстегнутой до пупа рубахе, расхаживал взад-вперед, разговаривал сам с собою и размахивал руками. На вопросы любопытных он сначала отвечал, что производит промеры, а затем принялся страшно орать и строить такие ужасные рожи, что мужья спешно уводили с площади беременных жен.
   Через несколько месяцев часы были готовы, и в полдень вся столица во главе с самим Ольгердом собралась смотреть. Пришел и пан Дрызга с красавицей-женой и дочкой, которая спала в кружевных одеяльцах. От возбуждения Дрызга все время обрывал с волос супруги яблочки и шумно ими хрустел, а дриада сонно и счастливо улыбалась.
   Был один из первых дней осени – такой синий, что ломило в глазах.
   Вперед вышел Косорукий Кукольник, сердитый с виду, гримасничающий больше обычного, совершенно оборванный, грязный, со всклокоченными волосами.
   Косорукий Кукольник широко взмахнул руками, словно балаганщик, дающий сигнал поднять лоскутный занавес. Дверцы причудливой башенки часов раскрылись, и одна за другой проплыли в хороводе фигуры людей. Были здесь молодые и старые, худые и толстые, знатные и простолюдины. Имелся даже эльфик-крошка. А предводительствовала хороводом юная девочка – сама Любовь.
   Едва последняя фигура скрылась из вида, как воротца захлопнулись, и часы начали отбивать полдень.
   – Великолепно! – закричал король и захлопал в ладоши.
   – Как изящно! Как аллегорично! – подхватили придворные.
   А в толпе просто смеялись и обнимались от радости.
   Но где же мастер? Король намеревался щедро вознаградить его, предложить ему пост при дворе… Кругом засуетились. Два церемониймейстера столкнулись в спешке лбами. Однако Косорукого Кукольника простыл и след. Бросились искать – да какое там!..
   Потом уж что только про эти часы не рассказывали! Говорили, например, что, пока идут часы, не прекратится процветание Королевства Пяти Рек. Кстати, по слухам, первое, что сделал Огнедум, – остановил эти часы…
   – А правда, что Косорукий Кукольник тайно возвращался в погибшее королевство и пытался завести часы? – спросила Марион.
   – Об этом рассказывают всяко, – неспешно заговорил Людвиг. – Вот какую историю я слыхал краем уха лет сто назад…
   Но рассказать эту историю нынешним вечером сенешалю было не суждено. К Марион подошел Зимородок.
   – Вот ты где, Марион!
   – «Марион, Марион!» А я, значит, не в счет? – взъелся Людвиг. – Со мной теперь ты вовсе не разговариваешь! Я для тебя, значит, просто тряпочка!
   – Да нет, не просто, – сказал Зимородок. – Кому надо, те все про тебя знают, Людвиг. Я на твоем месте вообще давно бы раскрылся перед всеми. Спутники наши люди, вроде, надежные, достаточно сумасшедшие, чтобы им доверять. Но главное – им с нами по пути.
   – Ты думаешь, что город брата Дубравы и есть столица Ольгерда? – спросила Марион.
   – Разберемся на месте, – ответил Зимородок. – Я к чему? Рано или поздно о Людвиге все равно узнают.
   – Лучше поздно, – твердо сказал Людвиг.
   – Но почему? – удивилась Марион. – Не все ли равно?
   – Значит, не все равно, – отрезал Людвиг. – Между прочим, Зимородок, у нас было секретное совещание с ее высочеством, а ты помешал. Говори, зачем пришел, и уходи.
   – Ваши с Марион детские секреты очень мало меня занимают, – сухо ответил Зимородок. – Я, собственно, хотел посоветоваться с тобой насчет дороги.
   – До Красной реки еще дня четыре, – сказал Людвиг.
   – Есть ли там брод, или опять придется искать паром?
   – Брод-то там есть, – сказал Людвиг, – только я не уверен, что сумею найти его.
   – И на том спасибо, – вздохнул Зимородок. – Дня четыре, говоришь? Ладно, пойду есть утку. Не засиживайся, Марион.
   Когда Зимородок скрылся, Марион взяла Людвига на руки.
   – Мне, пожалуй, тоже пора. Утка, наверное, уже готова. Что это за «секретное совещание»? О чем ты хотел посовещаться? Говори быстрее, я есть хочу.
   – Просто я действительно не хочу рассказывать о себе, – прошептал Людвиг. – Кто знает, может быть, с вашей помощью я сумею… вернуться… вы понимаете, ваше высочество?.. стать прежним!
   – Ну конечно! – сказала Марион. – Обязательно. Обязательно станешь прежним. Только я не понимаю, зачем делать из этого такую страшную тайну.
   – Все дело в НЕЙ, – прошептал Людвиг.
   – В ком? – не поняла Марион.
   – В дочери Кровавого Барона.
   – А причем здесь Гиацинта? Она, конечно, глуповата и слишком о себе думает, но вряд ли станет над тобой насмехаться. Наоборот. Она уважает несчастных.
   – Вовсе она не глуповата! – рассердился Людвиг.
   Марион вдруг почувствовала себя обиженной.
   – Поступай как хочешь, мне-то что. Я болтать не стану.
   – Марион! – послышался голос Мэгг Морриган. – Иди скорее, пока не остыло.
   – Иду! – крикнула Марион и, сунув Людвига за пояс, побежала к костру.
   У костра, кроме знакомых лиц, находился гость – очень крупный барсук. Он расположился у огня и непринужденно кушал утиное крылышко.
   – А вот и наша Марион, – пробасил пан Борживой. Вид печеной утки привел его в благодушное настроение.
   Барсук благосклонно кивнул девочке и произнес:
   – А с вами, очаровательная малышка, мы, кажется, еще не знакомы. – И, не переставая жевать, слегка наклонил голову. – Бобо Гостомысл, собственной персоной.
   – Вы хотели сказать – «к вашим услугам»? – съехидничала Марион. – Ведь так, кажется, принято говорить?
   Барсук небрежно отмахнулся передней лапой:
   – Какая, в сущности, разница! Этикет никогда не был моей сильной стороной.
   – Да уж! – фыркнула Марион. Она намеренно уселась подальше от гостя и старалась пореже смотреть в его сторону. Ее взбесило обращение «очаровательная малышка».
   Барсук между тем непринужденно разглагольствовал:
   – С падением режима Ольгерда все воспряло! Оно воспирало и раньше, но с падением – воспряло окончательно и бесповоротно. Эпоха утеснений и притеснений – это, знаете ли, наследство. Окровавленная память поколений. Лучшие, наиболее мыслящие – те истреблялись. Память зайцев, пушного зверя и других мыслителей – сплошная кровавая брешь… э-э… Вы, кажется, не любите утиную кожу? Позвольте, я доем, – обратился барсук к Штрандену, после чего, заполучив желаемое, продолжал с набитым ртом: – Истребляли! Потери невосполнимые. Все самое умное, прыгучее, наиболее упитанное и пушное – все падало жертвой. Все падало и падало… К счастью, кровавый режим истребил сам себя. Пожрал-с. За двести лет вы – первые люди, посетившие наш лес. Вы должны знать правду.
   – Что вы имеете в виду, говоря о «правде»? – уточнил Штранден.
   Барсук тонко улыбнулся, насколько искусство тонко улыбаться вообще доступно барсукам:
   – Правда, милостивый государь, она же истина – одна.
   – Не смею возражать, – улыбнулся и философ. – Но какого аспекта бытия касается та правда, которую мы непременно должны знать?
   – Мне кажется, я видел там, у молодой девушки, сухарики. Вы не могли бы передать мне пару штук? – Барсук доброжелательно прищурился на Марион.
   – Облезешь, хомяк, и без сухариков! – сказала Марион с вызовом.
   – Что ж! – вздохнул барсук и покровительственным тоном добавил: – Непонимание – мой обыкновенный удел. Так вот-с, правда заключается в том, что кровавый режим Ольгерда пал. Расцвела свобода. В том числе искусства. Нет больше загонщиков, нет растленных охотников с их лошадьми и собаками, их подручные разбрелись и одичали. Ничто не мешает.
   – А что с ними стряслось, с охотниками? – осведомился пан Борживой. – Барсуки да зайцы разогнали, что ль?
   – Между прочим, ирония здесь неуместна, – холодно ответствовал барсук. – Местной дичью было принято судьбоносное решение о строжайшем запрете на любые охотничьи действия. Кстати, эти утки являются браконьерством.
   – А-а… – протянул Зимородок. – Так вот чем они являются…
   – А вы что думали?
   – Я думал, это просто утки.
   – В нашем сложном, неоднозначном мире ничто не бывает «просто», – назидательно заметил барсук.
   – Конечно, коллегиально принятое решение значительно продвигает вперед любое дело, – согласился Освальд фон Штранден, – но вы же не станете отрицать, что даже самое благородное начинание должно быть подкреплено чем-то более существенным…
   Барсук потянул себя за ус.
   – Не следует недооценивать интеллектуальные возможности… э… дичи. Наше постановление целиком и полностью поддержал Глухонемой Шибаба. И после того, как он принял свое историческое решение, именно мы контролируем переправу.
   Атмосфера вокруг костра мгновенно изменилась. Понимая, чем это вызвано, барсук откровенно наслаждался.
   – Так вы поможете нам пере… – возбужденно начал было Гловач, но закончить фразу ему не удалось – Зимородок случайно облил его горячим чаем. Брат Дубрава спокойно спросил барсука:
   – Кто такой Глухонемой Шибаба?
   – О, это глыба! Это мощь! Это скрытый интеллект! Двести лет непрерывных размышлений – и ни одного пророненного слова! Кто знает, какие процессы происходят…
   – Следовательно, он живет в реке, – невозмутимо сказал брат Дубрава, хотя это никак не явствовало из бессвязного описания мощного интеллектуального потенциала Глухонемого Шибабы.
   Тем не менее брат Дубрава не ошибся.
   – Именно! Именно в реке и именно под водой, – с жаром подхватил Бобо Гостомысл. – Это, знаете ли, когда смотришь сверху… Там в глубине ворочается… гигантское… интроверт, настоящий интроверт.
   – А что такое интроверт? – спросила Марион.
   – Это когда все внутри, – объяснил Штранден.
   – Кишки? – уточнил Гловач.
   – Чувства! – сердито сказал философ.
   – А как раньше осуществлялась переправа? – осторожно осведомился Зимородок. – Я хочу сказать, до принятия судьбоносного решения?
   – Вы будете удивлены! – вскричал барсук. – По спине. Иначе – никак. Водовороты, течения. Сами понимаете…
   – Но как вам удается, – продолжал расспросы Зимородок, – как вам удается уговорить Шибабу всплыть и подставить спину переправляющимся? Ведь он, насколько я понял, глухонемой. Каким образом он вас понимает?
   – Он воспринимает крики летучих мышей. Через летучих мышей мы передаем ему просьбу о предоставлении переправы. Обычно он снисходителен. Мы стараемся задобрить его. В первое весеннее полнолуние мы бросаем специально для него в реку невинных молодых крольчих.
   – И много? – спросила Марион.
   – Обычно три дюжины, – ответил Бобо.
   – А что он с ними там делает? – не унималась Марион.
   С печальной торжественностью Бобо Гостомысл провозгласил:
   – До сих пор ни одна из них не вернулась, чтобы поведать об этом…
   – Я так и знала, – прошептала Гиацинта, – ни одна…
   В ее задумчивых васильковых глазах плясало пламя костра.
   Воцарилось молчание, впрочем, недолгое. Пан Борживой был раздираем двумя противоречивыми желаниями: лечь да и всхрапнуть – и подвесить зарвавшуюся пушнину за задние лапы. Зимородок лихорадочно соображал, как бы ловчее уговорить барсука помочь с переправой. Что касается Людвига, то он страшно разозлился. У него вдруг прорезались зубы, которыми он, сам того не заметив, изжевал пояс Марион.
   Вольфрам Кандела, судя по всему, рвался завязать с барсуком серьезный разговор об общественном устройстве, необходимости соблюдения законов и об особенностях законодательства, направленного на защиту интересов дичи и ущемление прав охотников. Несколько раз он бессвязно начинал:
   – Соблюдение законности в чащобе… Необходимые аппараты принуждения… Любопытны также реальные формы сбора налогов… С добычи? Или шкурами? И кто с кого сдирает? То есть, я хочу сказать, если заяц платит шкурками, ну, скажем, одна пятая с потомства, а сборщик – волк, то это вполне логично… Но в случае, когда сборщиком оказывается, к примеру, белка… проблема целостности шкуры, снятой грызуном…
   – Эти вопросы тщательно прорабатывались, – сказал барсук.
   – Ну, вы как хотите, братцы, а я от греха подальше на боковую, – объявил, громко зевая, пан Борживой.
   Воспользовавшись паузой, ушла спать и Мэгг Морриган. А вот Марион уходить не хотелось. Она прикорнула у костра, то засыпая, то просыпаясь. О чем думала девица Гиацинта, оставалось, как всегда, загадкой. Она продолжала молча смотреть в огонь.
   Брат Дубрава и Зимородок слушали разглагольствования Бобо Гостомысла, ожидая удобного момента, чтобы снова завести речь о переправе.
   Разговор причудливо вился, затрагивая любую тему, кроме этой. Когда Марион проснулась в очередной раз, то обнаружила, что гостей прибавилось. Кроме барсука, у костра сидела енотовидная собака. Характерные «очки» на морде придавали ей чрезвычайно ученый вид. Это впечатление усугублялось академическими манерами животного.
   Говорила преимущественно енотовидная собака. Барсук благосклонно кивал, время от времени вставляя замечания. Остальные, подавленные ученостью гостьи, безмолвно внимали.
   – Гипотеза об отсутствии у Шибабы Глухонемого ума признана мною несостоятельной, – профессорским тоном вещала енотовидная собака.
   Освальд фон Штранден слушал с неослабевающим вниманием. Проблема была чисто академической, практического интереса не представляла и поэтому имела несомненное отношение к философии счастья. Штранден держался той точки зрения, согласно которой максимальное счастье в первую очередь доставляют человеку абсолютно бесполезные вещи.
   – У Шибабы Глухонемного ум есть, – продолжала енотовидная собака. – Для меня это бесспорно.
   – Умище! – вставил барсук. – Умище!
   – Об этом свидетельствует, в частности, наличие у Шибабы сложной и высокоразвитой письменности. Я предполагаю, что это – иероглифическое письмо на стадии перехода в иератическое. Достаточно проанализировать следы когтей во всем их комплексном многообразии, чтобы увидеть за этими глубокими бороздами, оставленными в песке…
   – Между прочим, ученая коллега, – тут барсук слегка поклонился в сторону енотовидной собаки, – составила глубоко обоснованный словарь перевода так называемых «иероглифов Шибабы».
   Енотовидная собака потерла переносицу лапой, словно поправляла очки.
   – Кроме языка словесного, мною был сделан также перевод на язык следов и иных меток. Я посвятила не один десяток лет работе над текстами Шибабы. Я называю его «Великим Безмолвствующим Немым».
   – Я уверен, что все присутствующие с наслаждением услышат творения Великого Безмолвствующего в доступном, но высокохудожественном переложении, – напыщенно произнес барсук.
   Енотовидная собака нацепила на морду сурово-скорбное выражение и принялась декламировать с подвывом:
 
В подводных глубинах
Дремлют холодные гады.
О, шишек янтарь в поднебесье!
 
   – Браво, браво! – вскричал барсук.
   Енотовидная собака опустила глаза, выдержала небольшую паузу и продолжила:
 
Хруст костей на зубах,
Мягкой тушки во рту трепетанье…
Хороши по весне молодые крольчихи!
 
   Барсук судорожно перевел дыхание.
   – Простите, – пробормотал он. – Всякий раз, когда слышу, наворачивается слеза…
   – А вот мое любимое, – молвила енотовидная собака строго:
 
След когтей на песке
Затянуло жестокое время.
Кверху брюхом подруга всплыла…
 
   Перед глазами Марион все расплылось, и она провалилась в мягкую черноту сна. А ночь вокруг нее продолжалась. Гудели голоса, иногда раздавался сдержанный смех, потрескивали дрова, бесконечно плескал чай.
   В следующее свое пробуждение Марион увидела выхухоль. Впрочем, барсук и енотовидная собака никуда не делись. Барсук раздувал щеки, сыто и ласково щурился и кипел бодростью. Енотовидная собака со скорбным видом пила чай. Выхухоль держала в лапе кусок коры, исчирканный когтями, и монотонным голосом зачитывала:
   – «…шелест раздвигамой осоки и мошки, мошки, что вьются над поверхностью воды, и стук твоего хвоста о воду… о, запах твоих желез, оставленные тобою метки сквозь пространство и время, следы твоего пребывания в мире – сейчас, когда твоя распятая тушка висит меж стволов, и скорбный оскал, и рои безбоязненных мух над тобою…» – Она отложила кусок коры и пояснила: – Это роман-размышление, роман-притча. Действие происходит в ту страшную эпоху, когда эти леса кишели охотниками. Замысел пришел ко мне внезапно, почти случайно. Я глубоко проработала психологические мотивации. Мои читатели – персоны интеллектуальные и не без юмора. Работать для такого читателя – ответственно и радостно. Я не люблю однозначности. Мои герои не всегда прямолинейны. Они совершают поступки в точном соответствии с иррациональной логикой жизни.
   Глаза Зимородка выпучивались все сильнее. В голове у Марион слегка гудело. Она подумала, что одному только Штрандену под силу что-либо понять в этой зауми, однако, к ее удивлению, в разговор вступила Гиацинта.
   – Считаете ли вы иррациональное страдание неотъемлемой частью бытия? – спросила дочь Кровавого Барона.
   Выхухоль одобрительно кивнула:
   – С вашего позволения, я прочту вам еще один отрывок…
   Она вынула из сумки, висевшей у нее на плече, еще один кусочек коры, поднесла его к глазам, несколько мгновений вглядывалась в написанное, улыбаясь, и наконец прочла:
   – «…Я в дубильной мастерской, страшный запах дубильных растворов, распялки, крючья, острые тонкие ножи для выскабливания шкурок… в углу, бесформенной сизой массой, лежит то, на что я боюсь взглянуть. В дубовом корытце мокнет все, что от тебя осталось. От твоих прикосновений, от твоей любви. Я узнаю этот хвост, что столько раз бил по воде, призывая меня на любовный пир. Искаженная до неузнаваемости морда – она все же твоя… твоя…»
   Голос выхухоли прервался. Гиацинта порывисто встала, приблизилась к писательнице и опустилась перед ней на колени.
   – Позвольте вас поцеловать! – пылко прошептала дочь Кровавого Барона. – Вы прозрели все тайны моего истерзанного сердца!
   Выхухоль внезапно вытянулась в струнку и мелко задрожала.
   – Я угадала… – пролепетала она. – Годы труда не напрасны… Когда читатель, отложив последнюю исчирканную тобою щепку, говорит: «Это мой писатель, я нашел его!», свершается тайнодействие, ради которого писатель и живет…
   Марион заснула.
   В последний раз из сна ее вырвал высокий, слегка гнусавый голос – как оказалось, цапли. Судя по всему, цапля также принадлежала к избранному обществу здешнего леса.
   Енотовидная собака и выхухоль, не слушая цаплю, ожесточенно спорили о выражении «мускусная печаль твоих желез». Енотовидная собака утверждала, что эта фраза исторически не корректна и содержит ряд неточностей. Выхухоль, пуская из пасти пену, огрызалась: «Главная задача художественного текста – затрагивать глубины читательских душ, а не соответствовать чьему-либо представлению об исторической корректности». Барсук утомлял Штрандена рассуждениями о судьбоносной роли высокоинтеллектуальной дичи, в частности, пушнины.
   На фоне этих диалогов цапля, совершая длинные глотательные движения, читала:
 
Небо, полное хлопанья крыльев,
Вдруг роняет серое перо.
Круженье, паденье
Подхвачено тихо волною
Плывет…
Наводящие страх на лягушек
Копьеносные клювы
Не для поцелуев уста юной цапли!
Ей яйцо
Предстояло снести в камышах.
Новой жизни рожденье
Снова небо их примет в себя
Лишь скорлупка яйца
Да перо
Зимовать остаются отныне…
 
   После этого Марион заснула мертвым сном и не просыпалась уже до самого утра.
 
   На следующий день все проснулись поздно. Кострище затянуло мертвым пеплом, трава вокруг костра была истоптана, ночных гостей и след простыл.
   Марион умылась у ручья. Судя по солнцу, сейчас было уже около полудня. Чуть поодаль сидела девица Гиацинта и с отсутствующим видом нежилась на солнце. Марион не стала с ней разговаривать и поскорей побежала обратно. Ей очень хотелось горячего чаю.
   Вот тут-то и выяснилось, что лесные интеллектуалы выпили за ночь весь чай, съели все сухари и нанесли непоправимый урон запасам сушеного мяса.
   Путешественники отнеслись к этому по-разному. Например, брат Дубрава – с полным безразличием. А пан Борживой заявил не без раздражения: «Если всякий барсук будет о себе мнить, то тут не только сухарей – собственной головы не досчитаешься». Зимородок предложил задержаться на день и восполнить припасы с помощью охоты. Мэгг Морриган и Марион взялись набрать грибов и ягод. Девица Гиацинта, вернувшись от ручья и узнав, что случилось, стоически объявила: «Лично я детства привыкла переносить лишения». После этого она улеглась загорать.
   Таким образом, этот день одни провели в голоде и лишениях, другие – в охоте и собирательстве. Лишь вечером у Зимородка выдалась свободная минутка, чтобы перемолвиться словечком с Людвигом. Они разговаривали без посторонних и даже без Марион, которая так устала, что заснула сразу после ужина. Зимородок незаметно вытащил у нее из-за пояса Людвига и сказал, что, пожалуй, пройдется.
   Людвиг не мог отказать себе в удовольствии и порезвился на славу. Сначала он прикидывался неодушевленным и вообще не подавал никаких признаков жизни. Наконец, когда Зимородок перестал его трясти и бросил в траву со словами «никогда не думал, чтобы тряпичная игрушка могла подохнуть», Людвиг зевнул и как ни в чем не бывало произнес:
   – Я тут вздремнул… Вы что-то сказали, ваше высочество? А, это ты, Зимородок! Что надо?
   – Ах, ты!.. – Зимородок схватил Людвига, но тут же выпустил и сморщился от боли. Бывший сенешаль укусил его за палец.
   – Проклятье, больно как! У тебя же не было зубов!
   – Выросли за вчерашнюю ночь, – мрачно сообщил Людвиг. – Пока этого барсука слушал. «Кровавый режим» ему не нравился.
   – Да уж, – согласился Зимородок.
   – Мне бы на коня, – сквозь свежевыросшие зубы проворчал Людвиг, – да добрый арбалет, да свору гончих – они бы у меня по-другому запели!
   – Если повезет, еще запоют, – утешил его Зимородок.
   Но Людвиг продолжал кипятиться:
   – Это все Огнедум, его шуточки!.. Разве прежде бывало такое? При Ольгерде Счастливом барсуки сидели по своим норам, а цапли – по своим болотам. Поток сознания выхухоли… Смешно! Раньше выхухоль шла на оторочки плащей. Не скажу, что она шла на это добровольно, но уж во всяком случае без всяких «потоков сознания».
   – Значит, полагаешь, без Огнедума здесь не обошлось? – задумчиво переспросил Зимородок.
   – Уверен. Он настолько отравил собою все королевство, что здесь, похоже, и дышать-то вредно для здоровья.
   – Не думаю, чтобы этот ваш Всесведущий специально растрачивал перлы своей магии на какую-то дичь, – возразил Зимородок. – По-твоему, он нарочно посеял семена вольномыслия в здешних барсуках?
   – Они отравлены, – повторил Людвиг. – Разве ты не видишь? Вся местная дичь заражена…
   – Может, нам и уток есть опасно?
   – Может быть, – зловеще проговорил Людвиг. – Очень может быть. Но ты не беспокойся: я буду присматривать за вами. Если у кого-нибудь начнутся необратимые изменения, сразу подниму тревогу.
   – Какие, например? – осведомился Зимородок.
   – Ну, мало ли. Слабоумие, слюнотечение, катастрофическое облысение… Все это тревожные признаки, не так ли?
   – Несомненно, – кивнул Зимородок.
   – Я вообще не понимаю, – сказал Людвиг, – зачем нужно было вступать с ними в какие-то разговоры.
   – Ты же слышал, – ответил Зимородок, – у них в руках переправа. Где старый брод, ты не помнишь, значит, нам один путь: набить побольше крольчих – и к Шибабе Глухонемому.
   – Шибаба, Шибаба, – проворчал Людвиг. – Отродясь никакого Шибабы тут не водилось.
   – Не иначе, еще одно ядовитое испарение Огнедума, – предположил Зимородок.
   Людвиг помрачнел еще больше:
   – А ведь дальше будет хуже.
   – Ты уверен, что не можешь найти старый брод?
   – Не уверен, – ответил Людвиг. – Тут за двести лет все заросло, но попытаться можно. Сперва, я думаю, нужно добраться до самой реки.
   – Вот и договорились, – сказал Зимородок.
 
   До реки оставалось два дневных перехода. Путь лежал через сухой чистый лес; грибов и ягод было довольно. Все приободрились. Гловач и пан Борживой затянули походную песнь. Штранден шагал рядом с Мэгг Морриган и вполголоса с ней беседовал. Даже Гиацинта перестала хромать и как-то раз объявила, что с детства любит пешие переходы и свободно проходит сто двадцать полетов стрелы без передышки.
   Второй день этого приятного перехода начался с небольшого недоразумения. Не успели путешественники отойти от места последнего ночлега на три полета стрелы, как Марион хватилась своей торбочки. В торбочке было одеяло. Путешествовать без одеяла ей не хотелось, признаваться в собственной рассеянности – тоже. Поэтому Марион шепнула Мэгг Морриган, что ей нужно ненадолго отлучиться и что она нагонит.
   С этими словами девушка юркнула в кусты и со всех ног припустилась бежать обратно к кострищу. Вот и торбочка – висит на нижнем сучке дерева, под которым ночевала Марион. Одеяло, скомканное, валяется внизу.