И когда он стоял позади всех в маленькой церкви во время похорон, его снова посетило это чувство, хотя теперь он весь был во власти потрясения, вызванного смертью Бена, и упрямого нежелания поверить в нее, и печали жалости к себе, и к Рут, и ко всем... и чувства утраты.
   Он покачал головой. Перед ним тогда отворилась дверь, и он ступил за порог и теперь старался осознать то, что ему открылось, и перемену в самом себе.
   Он жил один, вот уже тридцать лет, и был доволен; он не привык много размышлять. А теперь он только и делал, что сидел и думал.
   Собака обнюхала щель под дверью, потом, тихонько повизгивая, вернулась обратно к Поттеру, и тогда он встал, и они вдвоем вышли и окунулись в туманную сырость вечера. Березовой рощей они спустились вниз, прошли Лоу-Филд, поднялись на кряж и стали спускаться вниз. Все кругом было бесцветно, неподвижно, небо хмуро.
   Поттеру казалось, что к прежнему уже не будет возврата - ни для него самого, ни для всей деревни; их мир пошатнулся, и им придется освоиться с этим, потому что пути назад нет.
   Он пробыл в лесу дотемна и на обратном пути увидел огонек в окне у Рут Брайс и приостановился, тревожась за нее; но он знал, что не может пойти к ней, что она отшатнется от него, - на нем лежал отсвет последних предсмертных мгновений угасающего Бена. Поттер не знал, что будет с ней теперь. И ему стало страшно.
   В дом в Фосс-Лейн, казалось, вполз промозглый туман, проник во все комнаты и залег там, и по всему дому и день и ночь разносился громкий плач Доры Брайс. Она либо лежала в постели, либо сидела, скорчившись у очага. Глаза и губы у нее опухли, и их жгло от слез.
   - За что мне такое? Что я сделала, чем заслужила это? Разве он когда-нибудь кому-нибудь причинил зло? Как мне теперь жить, как мне теперь жить? Как он мог умереть?
   И в конце концов это стало надоедать домашним и раздражать их, и они перестали успокаивать и утешать ее. Артур Брайс - рослый мужчина с искалеченным плечом и рукой - стоял где-нибудь поодаль, беспомощно затаив свое горе глубоко в себе, никогда не выказывая его ничем. А Джо уходил в лес, а быть может, по ту сторону кряжа, и бродил один, прежде чем пойти к Рут, похозяйничать за нее, утешить и получить утешение.
   А Элис наконец потеряла терпение; она поняла, как ненавистен ей этот дом, и ей захотелось вырваться из него; она чувствовала, что ее душит тяжелая атмосфера горечи и жалости к самой себе, исходящая от ее матери, но она не знала, к чему приложить руки, и ей некуда было бежать отсюда.
   Когда сгустились сумерки, она внезапно встала, подошла к матери и потрясла ее за плечо. Дора Брайс сидела, раскачиваясь из стороны в сторону, как от боли.
   - Перестань, прекрати это, мама, разве ты не понимаешь, что это же невыносимо - слушать, как ты все плачешь и плачешь и причитаешь? Разве ты не понимаешь, что мы тоже не бесчувственные? Можешь ты понять, что и нам тяжело? А что ты делаешь? Ты хоть чем-нибудь стараешься нам помочь?
   Мать подняла глаза и увидела над собой лицо дочери - злое, замкнутое, безжалостное.
   - Какая польза от твоих жалоб? Что-нибудь от этого изменится? Могут они вернуть его назад? Неужто в тебе нет ни капли гордости, ни капли достоинства?
   Элис были противны не только эти нескончаемые слезы, но и то, что ее мать перестала следить за собой - не умывалась, не причесывалась, не меняла одежды, - да и готовить еду перестала, и наводить порядок в доме, предоставив Элис и Джо кое-как справляться самим.
   - Какой от этого толк?
   Дора Брайс ничего не ответила, только ближе придвинулась к огню, замкнувшись в порочном круге своего горя и неприятия действительности. Она думала: ну вот, теперь моя дочь поворотилась ко мне спиной, и что у меня осталось? Муж, от которого никакой помощи, который ни на что не годен, и сын-ребенок, который в семье словно чужой. Что у меня осталось в целом свете? И она снова начала думать о своем старшем сыне, о своем первенце, о Бене, о том, какой он был, и ее воображение награждало его всеми достоинствами, делало его совершенством, и ей казалось теперь, что он был единственным, кто ее любил, кто всегда был к ней внимателен, заботлив и понимал ее, как никто другой, потому что другие не хотели понимать. Бен.
   Откуда-то из недр ее существа вырвалось рыдание, и снова полились злые, некрасивые слезы. Она не заметила, как ушла Элис; они все покидали ее, потому что устали, потеряли терпение и им было стыдно за нее. Она произнесла вслух:
   - У меня не было ничего в моей жизни - ни радости, ни удовлетворения, ни исполнения желаний, ни удовольствий. Жизнь обвела меня вокруг пальца, обманула.
   Смерть сына была еще одним подтверждением этого, еще раз напомнила ей все, что было ею утрачено, все, чему не суждено сбыться. Теперь у нее не осталось ничего.
   Священник Томас Рэтмен наклонился над кроватью своей спящей дочери, вгляделся в ее нежные, лиловатые смеженные веки и почувствовал все то же вечное изумление от того, что это существо порождено им и вот живет своей, отдельной от него жизнью. Но тревога не покидала его, он не мог забыть Рут Брайс, которая спряталась от него, когда он пришел ее проведать, не мог забыть и ее лицо, и то, как она вела себя на похоронах, сторонясь всех.
   Он думал о том, что должен снова пойти к ней, побеседовать, как-то помочь ей в горе; он был человеком добросовестным, но сделать это диктовало ему не чувство долга, а любовь - он любил всех этих окружавших его людей.
   Девочка Изабел повернулась на другой бок и что-то пробормотала во сне, а он подумал об упавшем дереве, о внезапной, случайной смерти, и его охватил страх за дочь, за ее судьбу в этом мире, и он сказал себе: ничто не коснется ее, никакое зло, и понимал в душе, что это невозможно, это самообман, что она вырастет, и будет страдать, и станет другой, если даже ей суждено сохранить свое "я" и быть свободной.
   Бен Брайс не оставил после себя ребенка, который мог бы послужить утешением его вдове. Жалеет ли она об этом? И снова у него возникла мысль тут же, не откладывая, несмотря на поздний час, пойти к Рут, и он знал, почему так настойчиво возвращается к нему эта мысль - ему вспомнилось, что слышал он утром в деревне:
   - Помяните мое слово, она что-нибудь с собой сделает, не вынести ей этого - все одна да одна.
   И тут он начал молиться за Рут, чтобы бог ниспослал ей силы и она не впала в грех.
   Когда он был мальчишкой, друг его отца, тоже священник, повесился на балке в амбаре через год после смерти жены; весь год он боролся со своим горем и одиночеством и не выдержал, поддался соблазну, утратив силы и лишась рассудка.
   И в ту самую ночь отец Рэтмена пробудился весь в поту от страха; в мозгу его еще кружились сновидения ночи - ему приснился его друг, попавший в какую-то страшную беду и призывавший его, и он, проснувшись, хотел было одеться и пойти к нему, хотя была зима и глубокий снег, а друг жил за семь миль от него. Но, стоя в нерешительности посреди спальни, он внял голосу рассудка, который говорил ему, что сон - это сон, и ничего пророческого в нем нет, и страх - порождение его собственного мозга и зародился где-то в темных его закоулках. Он был рассудительный человек, начитанный, верующий, не слишком впечатлительный, не привыкший придавать значения как своим случайным ощущениям, так и впечатлениям других, и все кончилось тем, что он снова лег в постель, и страшный сон не повторился.
   А наутро, раным-рано, кто-то, преодолев снежные сугробы, пришел сообщить ему, что его друг повесился среди ночи. С тех пор до конца своих дней он никогда не переставал корить себя и молить прощения у бога и у своего друга, терзаемый воспоминаниями о своем сне, об этом крике о помощи, на который он не отозвался. Это несчастье - смерть друга оставило после себя глубокий след и состарило его, и сын его этого не забыл, и сейчас, думая о Рут Брайс, он почувствовал волнение и тревогу и снова принялся молиться, и, если бы его дочурка не проснулась и не заплакала громко, жалуясь на какую-то непонятную боль, он пошел бы к Рут, хотя бы для того, чтобы унять свое беспокойство.
   Райдал у себя в конторе зажигал спичку, стараясь раскурить трубку, и пытался заняться бумагами, но не смог; не смог он также решить, сколько денег следует предложить Рут, да и примет ли она их. Ведь этот лес принадлежал ему, это было его дерево, и, значит, вина лежала на нем, хотя оба они - Поттер и Хейкс, управляющий фермой, - не соглашались с ним; они обследовали упавший вяз, да и Райдал сам убедился в том, что этого несчастья никто не мог предусмотреть. И все же он лежал по ночам без сна, изнывая от чувства вины и сознания тщеты своего существования и всего в жизни вообще.
   Бен Брайс. Тот, что работал у него с пятнадцати лет, если не раньше, работал летними вечерами и в праздничные дни, работал ради удовольствия и всегда был добросовестен, трудолюбив, надежен. Да что там, разве это все? Остальные парни тоже работали на совесть, но у Бена было еще и другое. Бен Брайс. Райдал любил перемолвиться с ним словечком, потолковать о деревьях, погоде, о вредителях леса, да мало ли о чем. Ему нравилось стоять и смотреть, как этот парень работает, потому что от него исходило ощущение силы и то довольство судьбой, которого сам Райдал был лишен, быть может, с малолетства. Бен Брайс порой был молчалив, замкнут, а иной раз необыкновенно откровенен, прям. Но никогда не нападала на него хандра или неуверенность в себе. Он был в гармонии с миром.
   И вот сейчас, уминая в трубке табак и раскуривая ее снова, Райдал (хотя ему не было еще и шестидесяти) думал про себя: старик. Ему казалось, что кровь уже не бежит у него по жилам, что жизнь из него ушла. Высохло тело, высохла кожа, поредели волосы, и не видел он перед собой цели, и не на что было надеяться. Он был богат, уважаем; толстая книга в синем переплете содержала перечень лиц, работавших на него... И все это не имело никакого значения, никакой цены. Стоя в церкви на похоронах Бена Брайса, он упорно думал только о том, что жизнь бессмысленна, а его жизнь и тем паче.
   Трубка снова потухла, и во рту остался горьковатый привкус табака. Райдал поглядел на бумаги и по-прежнему не мог решить, сколько денег дать Рут Брайс, и не мог заставить себя ни взяться за работу, ни вернуться в свой просторный дом и усесться в кресло напротив жены, которая его не любит.
   Вместо этого он направился к верхним воротам и, облокотившись об ограду, смотрел на свою землю и готов был отдать ее всю во искупление своей вины, потому что земля не приносила ему радости, и потому что дерево, убившее Бена, было его деревом, и чувство вины пребудет с ним вечно.
   Никто не знал, когда и как долетела до старика Муни эта весть: как она, словно рябь на воде, достигла его хижины - в шести милях от деревни - или как он, в своих нескончаемых скитаниях, услышал ее где-то; не знали они и о том, что и он, на свой лад, не остался к ней равнодушен.
   Когда-то эта хижина в дурную погоду или в пору окота служила приютом пастухам; она состояла всего из одной комнаты, щели в каменных стенах были кое-где залатаны кусками старого рифленого железа, крыша покривилась и в одном углу протекала, отчего в воздухе пахло сыростью, а временами на полу скапливалась лужа. Но Муни не чувствовал холода и никогда не болел.
   Он разводил огонь, жег валежник или торф, ветер задувал дым обратно в трубу, и на стенах оседала сажа.
   Муни, узнав о смерти Бена Брайса, вернулся в свою закопченную хижину насидел, размышляя над этой новостью. Он знал по именам их всех, живущих в этом краю, и, хотя они не вступали с ним в разговор, что-то заставляло его выделять Бена - так же, как и его младшего брата, - из общей среды. Оба они умели говорить правду.
   В углу - прирученный, но остававшийся безымянным - ворон со сломанным крылом сидел на балке, похожий на пугало, и Муни кормил его с руки зерном и крошками хлеба и продолжал размышлять над тем, что он узнал о смерти Бена Брайса. Кто-то считал это случайностью или жестоким ударом судьбы, другие думали, что пусть бы уж лучше это выпало на долю тех, кто постарше, послабее, хуже. Но они были не правы. Муни полагал, что, раз для человека пробил его час, значит, он уже совершил свое и смерть делает правильно, унося его, пока он не стал другим и его не затронуло все зло мира. Так оно и было с Беном Брайсом, это читалось в его взгляде: он познал себя и познал мир и готов был его покинуть.
   - И я готов, - произнес Муни вслух, подставляя ладони под острые удары твердого блестящего клюва. - Не первый день уже готов.
   Вот о чем думал Муни и еще о многом другом, готовя себе еду - кусок куропатки, незаконно раздобытой им во владениях Райдала. Он привык убеждать себя, что когда-нибудь... да, когда-нибудь он изложит все это на бумаге... Но сейчас вдруг понял, что это не так уж и нужно; его мысли это то, чем он живет, а другим ни глубина их, ни богатство ничего не дадут. Его раздумья, вопросы, которые он себе задавал и на которые находил ответы, давали ему чувство удовлетворения, и этого было достаточно. Он жил, затворясь в самом себе, как в четырех стенах своей хижины, и ничто извне, казалось ему, не может поразить его или взволновать.
   И вот теперь случилось это: смерть, которая не была обычной.
   Ворон распушил перья и затем снова умостился в них, прикрыв веками глаза, и, когда стемнело, в хижине не видно было уже ничего, кроме тускло тлеющих углей в очаге.
   Круги расходились по водной глади еще долго; каждому казалось, что жизнь никак не может войти в свое обычное русло; все еще продолжали говорить об этой смерти, или размышлять над ней, или, как Дора Брайс, плакать и причитать, и, верно, больше всех были растревожены ребятишки, бессознательно ощущавшие неуверенность и угрозу, и по всей округе то один дом, то другой посещали дурные сны, заставляя глаза широко раскрываться от страха, вселяя смятение и тревогу.
   Первая неделя марта протекала в ливневых дождях и шквальных ветрах, и настал великий пост, но казалось, что весна никогда не наступит.
   5
   Рут думала: как можно все плакать и плакать, откуда они берутся, эти слезы? Но их источник казался бездонным. И плач был разным: громкие, судорожные рыдания сменялись безмолвным потоком слез, и тогда она, обессиленная, лежала на кровати. Лицо у нее жгло и саднило, и время от времени она вставала, чтобы ополоснуть его холодной водой, и это приносило облегчение. Но к зеркалу ее теперь никогда не тянуло, потому что слезы обезобразили ее, и Бен не захотел бы на нее посмотреть. Снова и снова посещала ее эта мысль, и ей казалось, что она слышит голос Бена - он просил ее перестать плакать, ее слезы мучили его, он говорил: "Не плачь обо мне. К чему это? К чему? Мне хорошо. Все позади, ничто не трогает меня больше".
   Это возбуждало в ней гнев, и она восставала против него, она бросала ему в лицо правду: не о нем, не о нем она плачет - она плачет о себе, о своей потере, плачет от страха перед будущим, в котором ничего нет. Как может он не понимать этого? Она укоряла его за то, что он ее покинул, кричала, что у него теперь есть все, а у нее ничего. "Так оставь мне хоть это, не мешай мне плакать".
   Дни текли, текли ночи, и порой появлялся Джо, а ей было все равно слышит ли он ее плач, видит ли ее лицо. Время не измерялось теперь ни часами, ни сменой света и мрака, у горя было свое измерение времени и свой ритм, и она то снова принималась плакать, когда какое-то воспоминание вдруг вспыхивало в ее мозгу, то изнывала от тоски по телу Бена, как ребенок, тоскующий по объятиям матери. А порой мозг ее был замутнен, как оконное стекло под струями дождя, и она, казалось ей, тонула, но никогда не уходила на дно.
   И все же вопреки всему Рут всегда знала, когда наступал вечер и приходило время загнать кур в курятник, и тогда - как бы плохо ей ни было - она вставала и спотыкаясь брела через мокрый сад, и ни разу не пропустила этого обряда.
   Порой она просыпалась, вся закоченев от холода, но у нее не было сил натянуть на себя одеяло или спуститься вниз погреться у огня, который Джо не забывал разводить для нее. Бывало также, что на нее нападала жажда страшная жажда, сжигавшая, казалось, все ее внутренности. Тогда она вставала и принималась пить воду из белого кувшина - кружку за кружкой, и вода обжигала ей горло, не утоляя жажды. Но она все же что-то ела временами - сырую морковку, кусок груши или яблока, ломтик сыра, - ела давясь, потому что в самом акте еды было для нее что-то непристойное, что-то безобразное, животное.
   Спала она урывками - то ночью, то днем, то часами, а то минутами, - и иногда ей, как однажды Джо, снились оскаленные, угрожающие лица деревьев. Но ей казалось, что надо перетерпеть, и горе минует; она пройдет через все это, как по длинному темному туннелю, и в конце его будет так, как было прежде, и Бен снова будет с ней. Она думала: смерть - это то же, что и рождение, и я умираю с Беном и рождаюсь заново. Потому что она хотела разделить с ним все, не могла примириться с тем, что в смерти он был один. Она думала: я должна была быть с ним, я хотела быть с ним, когда упало это дерево, когда он умирал, но я не сумела, я оставила его одного.
   Но среди этих дней выделились два дня, когда все изменилось, и слезы на какое-то время иссякли, и Рут вдруг почувствовала себя прежней, успокоившейся, и сознание ее прояснилось.
   В первый из этих дней Джо был здесь, на кухне, а она лежала в постели, обессилевшая от горя, и вдруг слезы ее иссякли, и она задремала, и не знала, как долго спала; это было как полусон, полуявь, полуобморок, и ей грезился Бен. Он был здесь, рядом с ней, но лицо его оставалось от нее скрыто; он стоял где-то у нее за плечом. Она чувствовала, что он не хочет, чтобы она обернулась, но это был Бен - целый и невредимый и еще более живой, чем прежде, - казалось, она никогда не знала его таким, он словно по-новому открывался ей, и это потрясло ее, и она думала, а быть может, даже говорила вслух: "А ведь я и не знала... я имела так много, а я думала, что ты... я ничего не знала о тебе, ты был лишь тенью тогда, а вот теперь... а я и не знала этого".
   Это не встревожило ее. Да и почему бы ей тревожиться? Раз он стал еще больше самим собой, столь полон, столь совершенен?
   И так это и длилось во сне, ничего больше не было - только то, что открылось ей, да еще сознание, что ей не дано увидеть его.
   А потом он сказал:
   "Я всегда буду приходить к тебе на помощь".
   "Да".
   "Где бы ты ни была, я всегда буду с тобой, чтобы Помочь тебе, Рут".
   "Да".
   "Рут..."
   Она начала пробуждаться, недвижно лежа в постели и слыша, как ее окликают по имени. И комната, и весь дом, и она сама были полны этим сном. Но и чем-то другим еще. Небо за окном было гнилостно-серым, день клонился к вечеру, шел дождь. Но Рут виделось другое: все излучало особый свет, и это был тот свет, который изменил облик всего в канун смерти Бена и на его похоронах.
   Стул возле ее кровати, и полинялые цветастые занавески, и темное дерево дубового комода, и зеркало, и потолок - все светилось изнутри, словно таило в себе скрытый от глаз огонь, но свет этот не был резок, слепящ, а прозрачно-бледен. И Рут казалось, что этот свет проникает и в нее. Она подняла руку и увидела свои пальцы, и молочно-розовые ногти, и голубоватые вены, и запястье словно сотворенными заново, из чего-то другого, более совершенного и прекрасного, чем мясо и кости. Она закрыла глаза, потом открыла их снова, но все было таким же. Только по мере того, как небо за окном темнело, свет становился ярче. Она лежала и позволяла ему изливаться на нее подобно струям и чувствовала глубокое успокоение, освеженность, отдохновение. Со слезами было покончено - это было где-то в другом времени, в другом месте и она была другой.
   Ей припомнились известные слова, и она произнесла их вслух:
   - "И отрет Бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет; ибо прежнее прошло".
   И теперь она знала, она поняла, как понимала тогда, в церкви. Она заплакала, но то были слезы не облегчения, а благодарности.
   Джо тихонько постучал в дверь и, когда она откликнулась, вошел и стал поодаль.
   - Джо?
   Стемнело. И сон и свет таяли.
   - Ты что?
   Она услышала свой голос, и он звучал как обычно. Она поглядела на Джо. Увидела не то оторопелость, не то испуг на его лице. Он медленно подошел к ее кровати, опустился на колени и ткнулся головой в ее плечо.
   - Что это было, Рут? Что-то случилось?
   - Все в порядке.
   - А что произошло? Я был на кухне и... Я не знаю, что это было.
   - Не надо ничего пугаться, Джо.
   - Я не знаю, что это.
   - Ничего плохого не случилось.
   - А ЧТО это было, Рут?
   Она молчала. В комнате стало уже совсем темно.
   Она сказала:
   - Я сама не знаю, что это было. - И сказала правду.
   - Ты чувствуешь себя лучше?
   - Да. Я спала.
   Она протянула руку и коснулась его головы. Волосы были густые и жесткие. Не такие, как у Бена. Он, значит, что-то понял или почувствовал ее сон передался ему, но лишь на краткий миг и испугал его. Рут спрашивала себя, не будет ли и с ней так же, и вспоминала, как бывало раньше, как она, забыв сон, старалась его вспомнить... и не могла. Значит, все будет по-прежнему, и все опять станет нестерпимо реальным, бесцветным и тусклым. Но, может быть, что-то возвратится? Да, если она не будет ничего ожидать, стараться вернуть. А если все же нет? Если ничего не было?
   Нет, было. И если это был лишь сон, все равно - и это немало, как передышка, затишье среди бури. Она всегда может заснуть и снова увидеть сон.
   Она встала и пошла загнать кур, а потом постояла минуты две по щиколотку в сырой траве, поглаживая шею и нос осла, и все было тихо кругом, и на душе у нее было тихо.
   Наступившая ночь и последующий день были самыми тяжелыми в ее жизни. Джо ушел домой. Рут налила себе чашку молока и стала пить, слушая, как дождь стучит по крыше и скатывается в траву. Она совсем закоченела, холод пронизывал ее до костей, и во рту у нее пересохло. Она думала: Бен мертв и лежит в могиле, и, значит, все кончено, от него не осталось ничего и лучше бы уж он никогда не родился на свет. Кому нужна была наша встреча, и любовь, и замужество, и наше счастье? Ничего нет, кроме этой жизни, с ее страданиями и нечаянностями - упало дерево, несчастный случай, и вот человека, который звался Беном, жил, думал, чувствовал, не стало; его опустили в черную яму, а он и не знал об этом, не знает и теперь. Его не существует. Так лучше было бы ему не быть вовсе, и всему этому миру тоже.
   Теперь, когда сон не приходил, ей становилось дурно от страха при мысли, что вот как оно есть на самом деле, и сон ее ничего не означает, и свет, пролившийся на нее, тоже ничего не означает или, быть может, это была просто иллюзия, которую она создала себе для самоутешения, для самообмана. И она крикнула:
   - Зачем ты послал мне это, если тебе нужно было тут же все отнять? Зачем ты дал мне Бена, а потом убил его? - И сама не знала, кого она обвиняет - бога, или жизнь, или смерть, или Бена.
   И тогда в ней созрела уверенность, что ум ее болен и чувства обманывают ее - она была безумна, поверив в то, во что поверила. Она облокотилась о некрашеный стол и заплакала в голос, завыла, как животное, попавшее в западню, и слова, бессвязные обрывки слов и слезы - все смешалось, слилось в одно. Она снова и снова утирала слезы рукой, а потом, ища избавления, хоть как-то, хоть любой ценой, подошла к стене и ударилась о нее головой и кулаками и, ощутив боль, стала колотиться о стену еще и еще, потому что в ее власти было теперь только одно - искалечить себя, как был искалечен Бен.
   Она не поднялась больше наверх, у нее не хватило сил; она легла на пол перед очагом и лежала, всхлипывая, прижавшись лицом к коврику, а дождь все шел и шел всю ночь.
   Где-то среди ночи в полусне она пожалела, что крестной Фрай нет в живых, потому что только она одна на всем свете могла бы ей помочь. Крестная Фрай была верующей и как-то раз заговорила с Рут - и без всякого страха - о своей близкой смерти, близкой потому, что ей было без малого девяносто, и она доверчиво готовилась к ней. Всему, во что верила Рут, научила ее либо крестная Фрай, либо Бен, они были схожи в этом - в своем знании многих вещей, существующих за рамками обыденной жизни. Именно крестная научила ее тому, что пасхальные дни особенные - дни самопроверки и, хотя рождество и разукрашено мишурой легенд и детскими фантазиями, пасха - это не фантазии, это страдание, и смерть, и воскрешение, это отчаяние, и надежда, и достоверность.
   Пасха была близка, но Рут не знала, принесет ли она ей что-нибудь теперь.
   На заре она очнулась от своего полусна-полуомертвения, очнулась, вся дрожа от холода и муки, но и тут не могла заставить себя пошевелиться, и так и лежала все утро с открытыми глазами, уставившись на остывшую золу очага и впервые в жизни до конца познавая то, что зовется отчаянием.
   Пришел Джо. Опустился на колено, тронул ее рукой. Она молчала. Он оставил ее, и она слышала, как он занимается своими повседневными делами, и подумала смутно, что надо бы ей встать, потому что он тоже нуждается в помощи, нуждается в любви и, быть может, ее состояние пугает его, даже внушает ему отвращение.