Мы возвращаемся к золоту.
   Почему, о Боже, отвращаешь лик свой от нас в годину испытаний?
 

АРХИЕПИСКОП И НЕНАПИСАННАЯ САГА

   Есть многие, йомфру Кристин, которые не умирают в день своей смерти, а продолжают оставаться частью покинутой ими жизни. Они сопровождают нас запахом в наших снах, криком в наших ночных страхах. Поначалу медленно слабеют они и исчезают, чтобы наконец унестись ветром на долгие годы. Я встречал многих из таких людей: мой добрый отец Эйнар Мудрый и епископ Хрои из Киркьюбё, Сигурд из Сальтнеса, фру Сесилия из Хамара в Вермланде. Однако, и пусть это придаст моей ночной саге благородный полет: это также относится к человеку, который был противником твоего отца конунга с самого первого завоевания Сверриром Нидароса. Я слышал о нем со страхом. Он, должно быть, был одержим, исполнен низкой зависти, без стеснения прибегал к грязной лжи, и всегда весьма искусно. Они не встречались, конунг Сверрир и он. Но однажды один орел воспарил к владениям другого.
   Этот человек – архиепископ Нидароса, Эйстейн сын Эрленда, однажды увенчавший короной голову конунга Магнуса. Я знал, что Эйстейн призвал строителей и великих заморских зодчих, чтобы завершить горделивое здание в Нидаросе: церковь Христа во славу Божию. Его окружали вооруженные мужи. В себе он, должно быть, вынашивал мечту о красоте для нас, смертных, и о прославлении бессмертного Господа. В битве при Хаттархамаре – где конунг Сверрир и все мы потерпели тяжелейшее доселе поражение – именно корабль архиепископа из города появился в миг, когда победа была близка, – и обратил нас в бегство. Он был великим недругом конунга Сверрира. При его мягком существе – скажем так, – ясном разуме, воле, несгибаемой силе тягаться с ним было сложнее, чем с ярлом Эрлингом Кривым. Мы ненавидели его, конунг Сверрир и я. Но к ненависти обоих примешивалась печаль, ибо мы оба чувствовали, что где-то глубоко и тайно живет в нас желание иметь такого человека в стане друзей. И вот известие для конунга: Архиепископ Эйстейн желает приветствовать конунга Сверрира…
   Теперь мы узнали, что корабль архиепископа бросил якорь у Пристаней Йона. Он повелел своим людям вступить в сражение на стороне конунга Магнуса. Но те не поспели вовремя. Когда битва была окончена, он послал гонца – и под защитой сильной рати конунг отправился на встречу с архиепископом страны. Конунг-победитель пошел приветствовать человека, молившего Господа обрушить на нас свой меч. Архиепископ Эйстейн имел голову лучше, чем у большинства. Я, йомфру Кристин, знал только одного, кто не уклоняясь отвечал ему взглядом на взгляд, словом на слово. У твоего отца конунга мудрости было не меньше, чем у архиепископа.
   В келью аббата монастыря Мунклив конунг Сверрир взял с собой только одного человека: этим единственным был я. Там сидел Эйстейн – в одиночестве.
***
   Архиепископ Эйстейн был мал ростом. На его крупной голове волос росло больше, чем обычно у людей, и в манере причесывать их было что-то непокорное. Мне никогда не верилось, что такая прическа возникала по желанию епископа: хотя кое-что в нем и противоречило строгому порядку, с которым он был вынужден сверять свои поступки. Лицо его было не очень красиво. Я говорю сейчас не о причудливом узоре морщин, не о боли дней, запечатлевшейся в них. И не о бороде, нестриженной и словно сбитой на сторону порывом ветра. Нет, я хочу сказать, что очертания его головы, носа, рта, не могли быть красивыми в расцвете юности. Но стали таковыми. Красота его развивалась от внутренней к внешней – никогда не расцветши полностью под бременем бесчисленных архиепископских забот и тяжкой доли. Это разрушало впечатление чего-то некрасивого и превращало его в красивого человека.
   Одно плечо у него было ниже другого, правая рука действовала плохо. Он легко поднял ее с помощью левой, идя нам навстречу приветствовать конунга и меня. Он был облачен в простую одежду – без креста, под тяжестью которого гнутся в дугу многие священники. Нет ничего невозможного в предположении, что его тщеславие – которого он был не лишен – проявлялось именно в простоте и сдержанности. В серой рясе он держался лучше, чем в красной. И знал это.
   Он предложил нам садиться на лавку у очага, мы сели. Медленно начал говорить. Говорил он, а не конунг. Будет верно сказать, что он позволил нам узнать правду – и бесстрашно дал понять, что это не вся правда.
   Он начал:
   – Я просил тебя, Сверрир, встретиться со мной, потому что знаю, что ты теперь конунг страны. Знаю также, что Магнус больше не конунг. Народ скажет, что архиепископ Нидароса, изгнанный людьми Сверрира, вернулся всадить кинжал меж лопаток конунгу, которого сам же однажды короновал. Я делаю это, – скажет народ, – потому что хочу вновь заполучить оставленные святой престол и богатства земли Господней. В этом немало правды. Но не вся правда.
   Могу ли я, государь – впервые архиепископ Норвегии именует так священника из Киркьюбё, – могу ли я, государь, сначала рассказать кое-что из собственной жизни? Не потому что тебе важно это выслушать. Но потому что мне важно это сказать. Поведать тебе, кто я – не епископ под тяжестью креста, в моем случае золотого, из более благородного материала, чем тот, что нес мой Спаситель, – но кто я в глубоком ничтожестве своем. Возможно, ты сумеешь поверить мне и принять таким, как есть. Если же не поверишь, государь, вонзи в меня меч и уйди. Такова чаша моя. И твоя будет не легче.
   Я сын хёвдинга из Трёндалёга, как тебе известно. Так говорят, но правда в том, что я сын бонда. Я рос на земле. Я рос на ветру и шторме, весною с зерном в ладонях, среди коровьего мычания и скота. Эйстейна в торге надо поискать, конунг Сверрир! Я получил все что только мог. Но требовал больше. Ярл вскипел и стал браниться, ударил и плюнул мне в лицо, а когда я ушел, испугался, бросился следом – я отказался принять его. Заставил его ждать. И он ждал. Послал мне серебро, я его взял. Мы встретились снова. И священный пергамент – я сказал «священный»: слово это осквернено, оно из тех, что зовут полуправдой и истолковывают на все лады, – этот пергамент был написан моими клерками так, как я им указал.
   В нем были перечислены причитающиеся церкви усадьбы и власть. Ярл, проученный церковью, положил свою обезображенную руку на пергамент и поклялся следовать ему до последней буквы. Я знал, что это ложная клятва. Знал, что и моя клятва не из правдивейших. Но, насколько было возможно, пергамент создавал мир между церковью и ярлом, между ярлом и мною. Я хотел получить власть – и поэтому я ничтожен. Но я и велик, ибо хотел употребить эту власть – пусть и не всегда – во благо других, а не себя самого.
   Мы никогда не встречались, как друзья, ярл Эрлинг Кривой и я. Он был отнюдь не глуп. Но разум его не проникал глубоко. Он знал это и всегда питал недоверие ко мне. Однако власть Эрлинга Кривого в стране все же уберегала народ от проклятия войны. И тут, Сверрир, явился ты.
   Разве я не заглядывал в тайники своей души, спрашивая себя – не Бога, но собственный разум? Я решил, что тебя ждет поражение, и вновь последовал за ярлом. Разве не был ты мятежником – говоря правду или ложь о том, что ты сын конунга? Разве мы не имели мир в стране, пускай горький и холодный? А ты явился с раздором, который еще горше. Ты изгнал меня из Нидароса. Известно ли тебе, что спасаясь бегством – это было долгое странствие – я проезжал мимо церкви святого Фомы в Филифьялль. Только что построенная по моему приказу, стояла она, возвышаясь среди огромной пустоши, – дом Господень, который был моим творением более, чем чьим-либо! А ты прогнал меня из страны. Я удалился в Англию.
   Я проклял тебя, государь. Понимаешь ли что это значило? Мне не удалось заручиться поддержкой святейшего папы в Ромаборге и сделать мое отлучение общецерковным. Но помни: я Божий человек! Я вступал под сень церкви, вставал перед алтарем и воздевал руки к небесам. Я взывал к всемогущему Сыну Божию: Брось мою душу в преисподнюю, мою или Сверрира! Но вот я здесь, чтобы договориться с тобой.
   Понимаешь ли? Понимаешь ли, что я – в своей мудрости – познал глубокую муку? Знаешь ли, что я – слыша молву о твоих победах – понимал, что ты не хуже тех, кого убивал? И когда я явился в Бьёргюн – конунг Магнус послал за мною, я раздобыл корабли, людей и оружие в Англии – все это для того, чтобы принять его сторону в распре и бросить решающий жребий. Я еще надеялся увидеть тебя в луже собственной крови. Тогда бы путь к моему возвращению в Нидарос был открыт.
   Открыт ли он теперь?
   Мои люди и я не успели к бою. Конунг Магнус больше не конунг страны. Священник из Киркьюбё занял его место.
   Но я все еще могущественный человек. Ты можешь зарубить меня, Сверрир, – мне это не по вкусу, но смерть сегодня или завтра – это только вопрос времени. Однако отдавай себе отчет – как ты всегда делаешь, – что за убийство архиепископа дорого заплатит любой конунг. К тому же у нас есть общее: ты выиграешь, заключив мир со мною, законным архиепископом Норвегии. И я выиграю, заключив мир с конунгом Сверриром.
   Не потому что я испытываю глубокое уважение к нынешнему конунгу страны. Для этого моя ярость еще не улеглась. И не потому что я глубоко уважаю себя самого и свои поступки, государь! Нет-нет, но что есть, то есть. Вот ты, а вот я. Вместе мы можем – кто знает – даровать мир стране.
   – И я верну себе святой престол… – сказал он и быстро улыбнулся. Конунг Сверрир произнес:
   – Ты сказал за нас обоих.
   Меня осенило: однажды я должен написать сагу о них– об архиепископе и конунге.
   Мы вместе вернулись в Нидарос.
***
   Как-то ночью в Нидаросе ко мне пришел Малыш с известием, что я должен прямо сейчас явиться в усадьбу Хагбарда Монетчика. Я незамедлительно встал и пошел. Лил дождь, мною овладело глубокое беспокойство. Я предчувствовал, что иду на одно их тех свиданий в моей жизни, от который не жди радости. Хагбард встретил меня во дворе, тоже обеспокоенный, на мои расспросы не отвечал, втолкнул меня в маленькую каморку и исчез. Там сидела она. Астрид.
   Она была еще не прибрана после долгой, изнурительной скачки из Сельбу. Поднялась, когда я вошел, преисполненная благодарности и, как я заметил, печали. Я спросил, здоровы ли сыновья. Она ответила – мрачным голосом, – что оба сына спали, когда она уезжала, и ничего дурного не предвиделось.
   – Что же мучит тебя? – поинтересовался я.
   – Ты скоро узнаешь, – ответила она.
   Астрид и я – однажды нас соединила страсть между мужчиной и женщиной! Ее молодое тело было таким прекрасным и белым в синем свете над морем, дома в Киркьюбё, – незабываемая ночь в моей жизни. Ее и моя тайна… Которую она не вспоминала, когда он был рядом, но если мы встречались наедине, кое-что из ее теплоты изливалось и на меня. Вот и сейчас.
   Она сказала:
   – Благодарю тебя, Аудун, за то, что ты еще мой друг! Я послала за тобой, потому что уверена: ты окажешь мне помощь, в которой я нуждаюсь. Вопреки – и благодаря – тому, что мы однажды встречались так, как не следует мужчине и женщине, – кроме тех случаев, когда они должны…
   Во мне всколыхнулась гордость, оттого что она отважилась заговорить о случившемся между нами. Мы сели на лавку у очага. Жар – но не от огня – полыхнул на меня, и я содрогнулся.
   Она произнесла:
   – Сходишь к нему от моего имени, Аудун?
   – Да, – сказал я. Я догадался, что за этим она и прискакала в Нидарос.
   – Пойди к нему и скажи: теперь и навсегда Астрид твоя женщина! Ты живешь в ее сердце, сияешь подобно звезде над грешной землей.
   – Я скажу это.
   – Скажи, что когда я встретила другого после вашего со Сверриром отъезда, и родила от него дочь, мною двигала ненависть к конунгу Норвегии. Ненависть вырвалась из любви к нему – из голода по нем, жажды по нем, как безумие! Я хотела возмездия. И получила его. Я раскаивалась каждый день с той поры.
   – Я скажу это!
   – Пойдешь ли за ним, если он не станет слушать, будешь ли жалить его словами, пока не сломается, возьмешь ли конунга Норвегии с собою на вершину, показав правду об Астрид и Сверрире из Киркьюбё?
   – Я сделаю это.
   – Я не требую стать королевой страны! Он может выставлять меня прочь с первым рассветным лучом, если бы только мрак ночи был нашим! Я не требую укрывать меня дорогим плащом, если только мне будет позволено сбросить свою жалкую одежду перед ним – не конунгом, но мужчиной, зная, что этот мужчина мой.
   – Я скажу это, Астрид!
   – А что он ответит? – спросила она. Голос ее дрогнул.
   – Я могу предложить ему взамен только одно, – произнес я. – Ты потом узнаешь, что именно.
   Она встала: одна из немногих женщин в моей жизни, и единственная – в его. Теперь я знал: я напишу сагу о них, о Сверрире и Астрид из Киркьюбё. Когда эти двое исчезнут, как ветер в траве, а наши жалкие сердца предадут земле, память и о нем будет продолжать жить для немногих избранных, постигших книжную премудрость. Это я хотел сказать ему.
   Я оставил ее.
***
   Следующим вечером мы сидели вокруг очага в конунговой усадьбе: конунг, я и еще несколько человек. Я поднялся и попросил остальных выйти. Впервые в жизни я позволил себе такую вольность в присутствии конунга. Я увидел, как в глубине глаз Сверрира вмиг вспыхнула радость. Он тоже был сдержанным человеком. Он оценил, что другой требует своего права: говорить наедине с конунгом страны.
   Я отодвинул рог – не зная, допить ли его или выплеснуть пиво в огонь. Затем перелил свое пиво в его рог и сказал:
   – Выпей ты! Тебе сейчас понадобится, государь!
   Он откинулся на троне и с радостью и напряжением смотрел на меня.
   – У тебя будет ребенок? – спросил он.
   – Нет, – сказал я. – Хуже.
   Он спокойно ждал. Я сказал:
   – Ты, верно, помнишь, я упоминал, что хочу написать твою сагу. Время пришло. Я больше не могу следовать за тобой по стране. Кровь, виденная мною, – слишком тяжелая ноша. Деяния долгой череды дней изнурили меня. Время раздумий стучит в мою дверь. Найди мне уединение. Лучше всего у монахинь в монастыре, там красота и покой. Там долгими ночами я буду сидеть и писать мою сагу о Сверрире, конунге Норвегии.
   Он наклонил голову и быстро сглотнул. Лишь немногие умели подобно ему выразить благодарность – без слов, но при этом с теплотой. Он положил ладонь мне на руку, убрал и сказал:
   – Аудун! Я люблю тебя.
   Прежде чем я успел сказать: «Ты не услышал, какова цена»; прежде чем хоть одно слово об Астрид слетело с моих уст, он заявил:
   – Ты можешь найти себе келью в женском монастыре, но разве тебя не устраивает здесь? У меня не будет повода часто навещать тебя. И, уединившись здесь, тот, кто пишет сагу, не будет обеспокоен шумом конунговой усадьбы.
   – Я удаляюсь от тебя, – сказал я.
   – Но нам же нужно говорить? – спросил он.
   – Разве я не знаю все о тебе? – возразил я.
   – Конечно, – сказал он, – кроме одного: что я хочу записать, а что нет…
   Я посмотрел на него в упор – если это шутка с его стороны, то такая шутка навсегда засядет во мне занозой. Я снова взял рог, осушил его и сказал:
   – Твои деяния – твои, государь. Но слово – мое.
   Он догадывался, что играет с огнем, но бесстрашно подходил все ближе к нему. Говорил – не утруждая себя выбором осмотрительных слов, ибо знал меня и знал, что передо мной нет нужды облекать истинный смысл слов в мягкую шерсть. Он сказал прямо:
   – Ты будешь писать сагу обо мне, конунге Норвегии. А конунг Норвегии сядет рядом и будет говорить, что должно вывести твое перо.
   Я встал. Внезапно осознав, что он имеет в виду. И так же резко вдруг понял, что здесь пролегла огненная межа между конунгом Норвегии и мною. Страх перед этим жил во мне долго и только сейчас прорвался наружу? Я снова потянулся за рогом, нашел его и произнес:
   – Ты правишь страной и народом, государь. Но моей сагой правлю я.
   Я никогда прежде не видел Сверрира таким: рассеянным, заикающимся, не находящим слов.
   – Не думал, что ты повернешь все так, Аудун, – сказал он.
   – Ты лжешь, – ответил я, – именно так ты и думал.
   – Аудун, – сказал он, – мы совершили вместе столько подвигов, однако и мои гнусности тоже были твоими – иногда. Не всегда, нет-нет! Я знаю, что каждую подлость измышлял мой мозг. Но, Аудун, ты тем не менее следовал за мною. Сказав все обо мне, ты скажешь все и о себе. И будешь выглядеть некрасиво.
   – Но я сделаю это, – ответил я.
   Он вскричал:
   – Я не сделаю! Слышал, что говорил архиепископ? Помнишь, что я ответил? Ты, архиепископ Эйстейн, сказал за нас обоих! Он должен то, что должен. И я должен то, что должен. Думаешь, мне нужна сага, написанная тобою, моим близким другом, где ты рассказываешь всю правду о конунге Норвегии? Она не будет стоить мне титула. Не будет стоить ни власти, ни людей. Но она стоит мне памяти потомков.
   – Нет, – сказал я, – память о тебе выиграет от правды и проиграет от лжи.
   – Быть может, через десять поколений, – ответил он. – Но не через два.
   – Выбирай за себя сам, – возразил я. – Я выбираю за себя.
   Он вскочил и заорал – и я вскочил и заорал. Дикие, грубые вопли. Он бросил быстрый взгляд на дверь, испугавшись, что кто-то войдет.
   – Притворимся пьяными, – сказал он отрывисто.
   – Это ты пьян, конунг Норвегии! – закричал я. – Всегда у тебя найдется хитроумная ложь! Ты хочешь сагу, составленную из полуправды и мелкого вранья. Такого крохотного, что сойдет за правду, не будучи таковой. Ты будешь кричать: «Мы пьяны!» Потому что этому поверят твои люди. Но мы не пьяны.
   Руки его дрожали, он достал из поясной торбы серебряное зеркало. Выставил передо мною.
   – Ты не очень-то красив – сейчас, – сказал он.
   Я взял зеркало и повернул к нему.
   – А ты красивее? – полюбопытствовал я.
   – Когда-то мы были друзьями… – медленно проговорил он.
   – Сколько же это может продолжаться? – спросил я. – Знаешь, Сверрир, никто не может помешать мне думать, что я хочу. И только меч помешает мне написать то, что я думаю.
   – Так далеко я не зайду, – сказал он.
   – Потому что у тебя не хватит мужества, – парировал я.
   Он заставил себя успокоить: таким он был особенно опасен. Чуть позже спросил, с усталостью в голосе:
   – Хочешь, обсудим еще раз?
   – Нет, – сказал я. – Мы и так обсуждали на раз больше, чем следует.
   – Ты понимаешь меня? – спросил он. – Ты уяснил мои причины?
   – Да, – сказал я, – и тем же правом могу спросить, государь: понимаешь ли ты меня? Испытывал ли когда-нибудь гнет истины в себе, зов истины – вопреки всему? Или ты конунг страны и не знаешь, что такое истина? Да или нет, Сверрир!
   – Я должен то, что должен, – ответил он.
   – И я, – сказал я и пошел прочь.
   Он следом за мной.
   – Ты все равно будешь писать… – спросил он.
   – Да, – сказал я.
   Он повернулся и ушел.
   Это одна из множества моих ночей с конунгом Норвегии, глубоко засевших в памяти, йомфру Кристин.
***
   Я шел через Нидарос в большом возбуждении, была ночь, по небу бежали тучи. Подойдя к усадьбе Хагбарда Монетчика, где нашла приют Астрид, я увидел человека, сидевшего на каменном пороге людской. Голова его косо свесилась, сверху падал лунный свет. Я подумал, что это один из нидаросских пьяниц, и хотел прогнать его, прежде чем разбудить Астрид. Взял пару камешков и швырнул в него. Первый попал в спину, второй в голову, но он не пошевелился. Я подошел ближе. Это был Унас.
   Я приблизился вплотную и повернул его лицо к себе: его осветила луна. Сейчас он был старый и бледный. Я нагнулся над Унасом и прислушался. Он больше не дышал. Когда я отпустил его, он свалился у моих ног.
   Я выпрямился и огляделся – ночь, весь Нидарос спит. Унас, пьяный как обычно, брел своим скорбным путем, и я уже никогда не узнаю, что направило его стопы к дому, где спала Астрид. Быть может, он рвался увидеть сына – оружейникова или конунгова, – но не осмелился пройти мимо стражи у ворот конунговой усадьбы. И был вынужден зайти сюда. Возможно, он знал, что Астрид здесь – один из немногих, кроме меня и Сверрира, кто знал ее по родине. О чем думал он, сидя здесь? Или не думал – и смерть взяла его: выпит последний глоток, чайка улетела в ночь над темными волнами. Ей нужно назад, в Киркьюбё, что лежит посреди моря на севере.
   Я оставил его, бросил камешек в окно каморки Астрид, и она вышла.
   Пролила слезу над усопшим, как подобает женщине. Я сказал, что мы никого не станем будить, пусть спят, – только один человек в городе знает Унаса лучше, чем мы. Унас был легким. Я взял его за руки. Сказал, чтобы Астрид взяла за ноги: мы отнесем его в церковь святого Петра и положим там. Мы так и сделала. Никто не встретился. Я пару раз отдыхал, прислонив Унаса к стене и зажав между нами. Мы мало говорили. Церковь была не заперта и темна, свечи у нас не оказалось. Но лунный свет, падающий через прорези окон, помог нам отыскать алтарь. Там я положил его. Завернул в свой плащ. Мы сели у алтаря рядом с ним, Астрид молилась, медленно, глубоким, чистым голосом. Я спросил ее, чуть помедлив:
   – Думаешь, он был отцом Сверрира?
   – Нет, – ответила она.
   С наступлением утра мы ушли оттуда, Астрид привела священника, обещавшего бодрствовать и молиться, пока мы не вернемся. Я отправился в конунгову усадьбу. Стража пропустила меня, как и раньше, и я вошел прямиком без стука в опочивальню Сверрира.
   Он взглянул – но ничего не сказал.
   Я произнес:
   – Ночью умер некто очень близкий тебе, государь…
   Он быстро поднялся с ложа, я заметил, как налился скорбью его взор: он подумал, что это Астрид. Я сказал: это Унас, государь. Когда-то он был твоим отцом. Конунг склонил голову и не ответил.
   В тот день мы встретились втроем, и в последний раз они стояли бок о бок, Астрид и Сверрир из Киркьюбё. Унас лежал в гробу у алтаря церкви святого Петра. Священников отослали. Мы трое вместе читали молитву над усопшим. Думаю, Сверрир плакал. У меня не хватило мужества взглянуть на него – и я не знаю, о чем он думал. На пути из церкви он сделал то, о чем я всегда вспоминаю с удовольствием. Он положил голову Астрид себе на грудь, прежде чем расстаться с нами.
***
   Я знал, что моя жизнь была, возможно, в большей опасности, чем когда-либо прежде. Я знал конунга. В эти дни, когда скорбь по его первому отцу неотступно бередила мозг, он одновременно испытывал радость, которую был не в силах подавить. Человек, бывший огромной обузой в жизни конунга, ушел из нее. Но конунг стыдился этой радости. Посреди всего этого рухнула наша дружба. Кроме того, он снова увидел Астрид – и отстранил ее. Я знал Сверрира. Он, как скряга деньги, подсчитывал все совершенные несправедливости, подводил итог, зная, что так должно быть, – и разом прогонял печаль, стремясь все уничтожить, перекрыть пути назад и освободиться от бремени выбора. Ведь народ наверняка скажет: – Конунг велел убить Унаса? Я знал, что он этого не делал. – Но если он убьет меня? Никто не поверит, что он убийца. Над моим телом конунг сможет улыбнуться – несчастной улыбкой человека, который никогда больше не изведает радости жизни.
   Я переехал со двора Хагбарда Монетчика, где обрел приют, в тесную келью моего друга монаха Мартейна с Острова Ирландцев. Мартейн был и другом конунга. Я мог выговориться ему. Днем я спал, зная, что если люди конунга придут, они придут в полночь. А каждую ночь я выходил и слонялся по кладбищам, даже бодрствовал одну ночь у тела Унаса и несколько часов пролежал в молитве перед одним из бессчетных алтарей Нидароса. Однажды меня осенило, что я должен пойти к архиепископу и просить его о беседе. Меня сразу впустили. Я же еще был – для многих – человеком, близким к конунгу.
   Архиепископ Эйстейн, как я сказал, йомфру Кристин, был мудрым человеком. В тот момент, когда я занял место перед ним, я понял – мне бы следовало понять это раньше, – что здесь поддержки не дождаться. Он сообразил, что у меня на уме, прежде чем я раскрыл рот. Он сказал, что недавно имел беседу с конунгом: конунг просил о помощи. Хотел знать, нет ли у меня человека, способного написать его сагу. Я думаю, что есть. Один аббат из Исландии, только что прибывший в Нидарос. Его зовут Карл сын Иона.
   Я поднялся с лавки, на которой сидел, подошел к висевшему на стене за троном архиепископа распятию и снял его. Оно было очень красиво.
   – Где церковники украли его? – спросил я.
   Архиепископ постарался скрыть замешательство. Я сказал, что люди конунга постоянно рыщут повсюду и берут, что подвернется. То же и с людьми церкви. И всегда находятся слова для оправдания содеянного.
   Я повесил страстотерпца Христа на прежнее место и сказал, что было глупостью с моей стороны прийти сюда. После новой большой дружбы между конунгом страны и архиепископом Нидароса нечего ожидать, что я – человек, пожелавший написать правдивую сагу – дождусь здесь поддержки. Он не ответил.
   – Конунг страны и архиепископ – разные люди, – сказал я, – но одно у них общее: они знают цену неправде и готовы заплатить ее.
   – Как и все мы в нашей ничтожной юдоли, – ответил он.
   – Но кто-то всегда должен стоять рядом и говорить правду, – парировал я.
   Он молчал, я сказал, что мой добрый отец Эйнар Мудрый часто является мне после ухода в лучший мир. И другие тоже время от времени: моя матушка и многие родичи, большинство из которых я не знал при жизни. Мне известно, Владыко, что когда моя душа вырвется на волю из царства смерти, мой жаркий дух вселится в скальда, еще живущего на грешной земле. Тогда все, что я видел и слышал, что помнит мое сердце и знает мой разум, вольется в него. И он напишет свою правдивую сагу о Сверрире, конунге Норвегии.