Прежде чем разделились отряды, конунг подъехал к своим сыновьям и тихо беседовал с ними. Я был уверен, что он говорил им отцовские слова напутствия. А может, то были суровые наставления конунга перед битвой.
   На том они и расстались.
   С Мёртустоккара нам хорошо был виден весь город, фьорд и холмы. Было ясно и холодно. И мы заметили то, о чем и не думали раньше: люди, которые высадились на сушу ночью, в саду Акера, нашли себе много союзников. Город кишел людьми. Они были маленькие и темные, словно блохи. Они были повсюду: на каждой улице и дороге. А внизу, прямо на льду, собирались в большие отряды другие люди. Похоже, они причалили к берегу на корабле этой ночью. Мы видели темное море за ними и шхуны, стоящие у берега. Похоже, люди построились в боевом порядке.
   Тогда конунг повернул свое войско.
   Мы шагом проехали через город.
   Мы напали на них.
   Они отбивались храбро. Но мы были верхом, и лошади были подкованы, а на пеших воинах – обувь с шипами. Там, на льду, десять бондов приходилось на каждого из людей Сверрира. Но они, без шипов, скользили и падали. По льду растекалась кровь, она дымилась, не застывая сразу, и на кровавом льду скользили бонды, роняя оружие, а мы оттесняли их дальше, к самой кромке льда. Я не хочу говорить об этом. Над нами – холодное небо, с моря плывет туман, падают снежные хлопья. И раздаются крики. Я не хочу говорить обо всем. Коре сын Гейрмунда из Фрёйланда, Эрлинг сын Олава из Рэ. Кто еще пал в том бою? Я не хочу говорить всего. Торбьёрн сын Гейрмунда из Фрёйланда, я помню твой радостный смех и верную руку друга. Я не хочу говорить об этом. И конунг, конунг, в глазах его – небо и ад, и в них заключалось все. Он был обагрен чужой кровью. За спиной у него бился Малыш. Да, Малыш – ростом не выше ребенка, крепкий, он кричал и рубил всех подряд, твердо стоя на шипах. Да, конунг! Лошадь под ним осела. Он получил другую. Снова разил копьем, оно все покрыто кровью. Конь его топчет людей, и Малыш, Малыш за ним следом кричит. И Симон.
   Да, Симон, когда-то аббат, теперь здесь. Братья Фрёйланд из Лифьялля и Эрлинг сын Олава из Рэ. Не думал я этого. Я не хочу говорить обо всем.
   Конунг упал на колени. Мы рванулись к нему; на него налетели бонды, и Малыш закрыл собой конунга, а бонды скользили в крови. Их – десятеро на каждого из нас. Но они, поскользнувшись, падают. А конунг опять на ногах, и снова копье его покрывается кровью, а бонды, скользя, погибают.
   Кровь застывает на холоде. Льется новая кровь, кони в испуге храпят, топчут бондов и тоже скользят. Кони скользят на кровавом льду, гонят бондов к ледовой кромке, теснят их к воде. Один за другим, бонды тонут. Кони тоже срываются с льда и уходят под воду. Но мы не скользим. У нас на ногах шипы. И мы одолели бондов.
   Последние из них убегают, скользят, и море поглощает их. А кто-то, упав на колени, читает молитву. И мы настигаем их.
   Воины конунга в этот день беспощадны.
   Я не хочу говорить обо всем.
   Вскоре настал вечер.
***
   И тогда на нас напали новые баглеры. Мы спешно повернули назад, но, лишившись в битве многих своих лошадей, были вынуждены сражаться спиной к открытому морю, как бонды – прежде до нас. И тут мы увидели, что бьемся против своих. Они отступали из города, в ранах, и мужество их покинуло. Они нам кричали о том, что конунг убит.
   Но Сверрир был с нами. И он сказал:
   – Это убили Оке…
   – А что сейчас делают баглеры? – спросил конунг.
   – Они празднуют твою смерть, – ответили люди.
   – Недолго придется им радоваться, – заметил Сверрир. Хакон, сын конунга, был вместе с нами. Ему нанесли две раны, конь его хромал, и он бегством спасался от баглеров, но, похоже, бился он с ними отважно. Он думал, что осиротел. И тут повстречал отца. Но о Сигурде, сыне конунга, Хакон не мог рассказать ничего. Братья в бою потеряли друг друга из виду. В городе властвовали баглеры.
   Тогда мы, собравшись, напали на них…
   Да, да, мы рассеялись в сумерках по улицам города и напали на них. Они-то сидели и веселились в кабаках, думая, что конунг мертв. Но конунг пришел. Они-то пошли по дворам, грабить жителей, уводя с собой женщин и забирая себе серебро. Ведь они, баглеры, одержали победу. Конунг был мертв. Но конунг пришел.
   На пороге церкви святого Халльварда кто-то раздел тело конунга, то есть Оке: мертвый лежал в свете факелов, и баглеры верили, что это и есть конунг. Они вопили от радости и пинали умершего. Кричали, что труп конунга Норвегии надо подвесить, чтобы все его видели. Так и сделали. Обнаженное тело Оке раскачивалось на веревке, а мальчишки подбегали к нему и дергали за мужское достоинство, выкрикивая, что они теперь сами конунги, раз удостоились такой чести. И все вокруг потешались. Женщины, у которых мужья и братья сражались на стороне баглеров, пришли посмотреть на нагого конунга. Тело висело, покачиваясь. Под ним лежал сдохший конь. Там же было и платье конунга. Между женщинами вспыхнула ссора, ибо каждая захотела себе оторвать лоскут. Платье было в крови. И тем оно было ценнее. Кровь замерзла, но теперь, в руках женщин, она потекла от жары, и все они перепачкались кровью конунга. Баглеры были повсюду. Они стояли у входа в церковь святого Халльварда и кричали, что если народ добровольно не выйдет оттуда, – они спалят саму церковь. В Норвегии этого проклятого конунга не осталось больше церквей. Они стали публичными домами, едва их порог переступили биркебейнеры Сверрира. Но отныне конунга нет.
   Конунгов труп все качался – труп Оке, – и кровь от тепла зажженных факелов закапала с трупа. Но тут пришел конунг.
   На баглеров мы налетели, как буря, и сдернули мертвого Оке вниз. Мы настигали их на улицах города, и кто-то из баглеров поспешил укрыться в церквях, где уже набился народ. Они оттесняли женщин и плачущих детей, но мы настигали противника. И выволакивали баглеров назад. В Норвегии не осталось храмов. Они превратились в вертеп, едва в них входили наши враги.
   В уличных стычках случайно лишился руки маленький мальчик. Мать подхватила с плачем ребенка на руки.
   А из церкви святого Халльварда вышел старший сын конунга, Сигурд, ведя под уздцы коня. Он укрылся в церкви от боя. Отец и сын теперь встретились. Отец, обагренный кровью. И сын, покрывший себя бесчестием.
***
   Когда наступила ночь, конунг с сыном сидели в келье аббата, в монастыре на острове Хёвудей. Конунг спросил у сына:
   – Ты знаешь, что ты проклят? Ты знаешь, – сказал он и встал, – что ты тоже проклят? Сперва они прокляли меня. Осудили на муки ада, читали мне в Лунде анафему. Потом прокляли тебя. Ведь именно ты унаследуешь престол конунга в Норвегии, если меня не будет? Однажды меня убьют. И ты будешь норвежским конунгом под грузом проклятия… – Подойдя к нему, конунг сказал: – Они прокляли и твоего брата Хакона. Но он не из трусливых. Он похож на меня. За нашей спиной – преисподняя, впереди у нас – баглеры, но Хакон и я сумеем сберечь наше имя. А ты?
   Отец шел за сыном, их разделял стол, и они обошли вокруг. Мы наблюдали за ними: нас было четверо-пятеро, и мы хранили молчание. Сверрир не был пьян. Но может, он опьянел от крови? После сражения кровь все еще оставалась на нем. Прежде он умывался. Теперь же кровавые капли сгустились в его бороде. И волосы запеклись от крови. Малыш пытался смыть с него кровь, но конунг прогнал его прочь.
   – Пусть мои люди видят, что конунг покрыт кровью! – воскликнул он. Грудь его была вся в крови. Но не его, а чужой.
   Было видно, что даже зубы во рту, и те окровавлены. Наверное, кровь попадала в рот. Словно он пил эту кровь. Он преследовал сына, как будто бы жаждал новой крови.
   – Ты ведь не трус? – говорил он. – Ты не боишься огня преисподней? Ты хорошо знаешь церкви, – продолжал конунг, – и даже сегодня, в день битвы, когда все мы бились с врагом, – у тебя нашлось время пойти в храм Господень. Ты что, там молился? Узрел в, храме Сына Божия? Деву Марию? Ты не знаешь, что проклят?
   Ты что же, забыл, что конь твой нагадил в церкви? И ты вслед за ним? И ты за собой не почистил? Теперь уже ночь, и посмеешь ли ты, сын конунга, тоже проклятый, возвратиться в церковь, совсем один, – ты помнишь, что двери там нет, – и ты попадешь туда без усилий. Иди и почисти после себя и коня!
   Конунг произнес это тихо, а меж губами виднелись кровавые зубы.
   – Поди принеси сюда конский навоз – закричал Сверрир.
   Сигурд ушел.
   Но обратно он не вернулся.
   Конунг не пожелал смывать с себя кровь.
***
   Я вспоминаю о маленьком мальчике, которому нечаянно отрубили руку.
   Четыре монаха несли его на носилках, ступая по льду, направляясь из Осло к себе в монастырь на Хёвудей. Один из монахов все кашлял. Он останавливался, сбивая с ноги других. Опускали носилки на лед, и холод проникал через них в ребенка. Один из монахов рассеянно натянул покрывало на детское личико. Но тут закричала она, мать ребенка, которая шла рядом с ними. Монах перекрестился и снова убрал покрывало. Впереди шли два воина с факелом. Конунг велел им: баглеры топтались в нашей крови, но скоро придется им падать, скользя в их собственной. Голос у конунга был неровным, звенящим от ярости. Он взлетал и делался резким, словно наточенный нож. Скоро монахи с мальчиком будут в монастыре. Халльгейр Знахарка, которая помогала раненым воинам, теперь поспешила сюда. Спокойно, как и всегда, сняла она рукавицы и осмотрела ребенка. Обрубок подвижен, капает кровь, мальчик жив, но пока без сознания.
   Тогда она взяла смолу, велела дать ей огня и горшок, удалила людей, отпихнув так резко монаха – старого и нетрезвого, что он покатился в снег. Кликнула двух хористов, велев им достать свечей. Они возвратились с двумя огарками. Получив оплеуху, они принесли по факелу, и свет их падал на раненого. Но Халльгейр были нужны еще и церковные свечи. Они будут гореть вокруг ложа ребенка. У ног малыша склонилась в молитве несчастная мать. В горшке закипела смола, и Халльгейр-знахарка, проворным, привычным жестом, приложила ее к обрубку.
   Мать закричала. Но мальчик в себя не пришел.
   Халльгейр велела хористам внести сюда большое распятие: оно висело в церкви монастыря. Хористы начали спорить, можно ли взять распятие без разрешения аббата. Его сейчас не было. Он обратился в бегство и скрылся, когда биркебейнеры выгнали баглеров вон, захватив монастырь. Хористы боялись взять распятие, не спросив у аббата. Ведь они слышали в школе, на проповедях и читали из книг, что нельзя выносить распятие, не окропив его прежде святой водой. Затем надо пасть на колени, затем… И тут пришел я. Одному закатил оплеуху. Потом наподдал другому. Они живо взялись за распятие и принесли его к ложу ребенка, который еще не пришел в себя.
   В ногах у него распростерлась в молитве мать. Та самая женщина, что торговала луком; теперь она высохла и постарела… Когда-то отец ее мне говорил: «Хочешь, я откину одеяло, которым она укрыта?» Она распростерлась в молитве, взывая к Деве Марии: «Прости и помилуй, о Богородица, я согрешила, родив дитя, и теперь я наказана. Но пусть лучше я лишусь своих рук: отсеки их, пусть дьявол откусит мне обе руки, а ручка ребенка пусть вновь отрастет!..» Она поднимала лицо, обращаясь к небу, не видя меня, и я тоже пал на колени, и слезы застлали глаза.
   Повсюду в монастыре был удушливый воздух, и много людей скопилось вокруг. Они были ранены в битве, харкали кровью и умирали, падая в снег. Монахи умели делать отвары и снадобья: они хлопотали не покладая рук, милосердно ходя за страдальцами. Но в сам монастырь никого не пускали. Время от времени дверь открывали. Мы запирали ее опять. Воины кляли нас, монахи бранились, что их не пускают в их монастырь Но так велел конунг: «Мальчику надо прожить эту ночь!» В ногах его, не поднимаясь, молилась мать.
   Потом она встала. В келье аббата сидел конунг. Он так и не смыл с себя кровь. Никто не сказал ей, где сейчас конунг. Она же, шагая, будто во сне, двинулась прямо к нему. Открыла двери, вошла в келью. Я шел за ней. Во сне она или безумна? Не знаю. И конунг не знал. Я стоял позади. Конунг сидел перед ней. И тут я подумал: «В руке ее нож?» Она бросилась к конунгу Сверриру, стуча в его грудь жесткими кулачками. Сорочка на нем – вся пропитана кровью, которая уже высохла. Она била его по лицу и груди. Он сидел неподвижно. Встал, хотел расстегнуться, чтобы удары пришлись на голую грудь. Застежка не поддавалась, тогда он сорвал ее прочь. Она била его по груди, рыдала и била вновь. И ушла.
   Но уходя, сказала: «Доставь его руку сюда…»
   Халльгейр-знахарка могла рассказать, что по вере святых жен отрубленный член, приложенный к телу, вновь прирастал по молитве о нем. Конунг велел прийти стражнику. Тот прибежал, весь покрытый кровью сражения, и конунг приказал ему взять десятерых, или двадцать людей! Пусть найдут руку мальчика.
   Стражник не понял. Конунг хотел ударить его, но я вывел стражника вон. Вместе мы отыскали Коре из Фрёйланда. Ему отрубили в сражении нос. Я передал приказ конунга. Коре сын Гейрмунда взял людей и пошел к лошадям, отдыхающим после сражения. Люди вскочили в седла и поскакали в Осло.
   Утопая в снегу, они принялись искать вокруг церкви святого Халльварда. Потом позвали еще людей из соседних дворов и велели им тоже искать. Ночью шел снег. Он покрыл старую кровь тонким слоем. Искать было трудно. Повсюду валялись трупы людей. Их оставляли на месте. Один горожанин сказал, что видел собаку, бегущую с детской ручкой в зубах. Тогда принялись искать собак. Мимо проковылял престарелый священник, держа в руках требник. Он поднял книгу над головой, загораживаясь от снежных хлопьев. Он поведал, что люди выкопали могилу здесь, у церковной стены, где похоронят отрубленные руки и ноги. Завтра священник прочтет над могилой молитву. На том он ушел.
   Но Коре сын Гейрмунда удержал святого отца. Он упросил его показать, где эта могила. Оказалось, что ее нет. А снег все падал и падал. «Значит, те люди еще не успели вырыть могилу, » – сказал священник. Коре сын Гейрмунда обещал, что не отпустит священника до тех пор, пока они не найдут ее. Священник, укрывшись книгой, согнулся в жестоком кашле. И тут пришли люди Сверрира, сказав, что нашли небольшой сундук: он полон отрубленных членов и покоится в церкви.
   Они вошли в храм. В свете пылающих факелов церковь была полутемной, могучей и грозной. В сундуке лежали три ноги и ручка ребенка. Коре сын Гейрмунда взял эту ручку и поспешил в монастырь.
   А конунг тем временем кликнул монахов, велев им молиться всю ночь о ребенке, лишившемся ручки. Многие с неохотой повиновались ему. Они ведь стояли за баглеров, но тех победил конунг. А теперь им велят подчиниться конунгу биркебейнеров, молясь за чужого ребенка. В молитвах их не было силы. Конунг пришел в ярость. Словно запевала на борту корабля, который входит во фьорд, приближаясь к берегу, он подстегнул хор монахов, и те запели живее. Вошел нищенствующий монах. Он сбросил с себя лохмотья и принялся бичевать свою обнаженную спину. Подгонял себя радостным криком. Потом подскочил к конунгу и попросил, чтобы тот высек его своею рукой. Сверрир плюнул в него. «Молитесь!» – велел он монахам.
   Тут пришел Коре сын Гейрмунда из Фрёйланда.
   Мы зашептались, как нам войти к ней, – той женщине: держать ли ручку в руках или внести на блюде? Я отыскал у аббата в келье блюдо из серебра и положил на него маленькую, окровавленную, окоченевшую ручку. Так мы вошли туда.
   Женщина вскрикнула.
   Мы приложили руку к обрубку, обернув ее шелковой тканью. Оттаяв, рука начала кровоточить. Ткань стала красной. Мальчик был еще жив. Конунг кликнул меня к себе. «Ты ведь священник? – сказал он. – Я совсем позабыл об этом. Ты должен помочь в молитве!» – и мы подошли к монахам. К их хору конунг присоединил свой могучий голос. И тут мальчик умер.
   Наутро мать взяла сына на руки: так пожелала она. И тронулась в путь, через лед, к церкви Халльварда, чтобы похоронить там дитя.
   Мы встали пред ней на колени: конунг страны и я.
   С тех пор я ее не видел.
   А через несколько дней ко мне подошла служанка и вручила подарок, который просила отдать мне та женщина. Это был лук.
***
   Башмачник из Сельбу пришел ко мне и просил вырезать руны ему на дощечке. Надпись должна быть такой: «Целую тебя, любимая».
   Он рассказал, что влюбился в нее еще дома, с первого взгляда, и любовь поглотила его. Но она отвергла те башмачки, которые он сшил ей.
   – А может, я сам отобрал их, – сказал он, – теперь и не вспомнить. Так это было давно. Мы любили и ненавидели друг друга, я уходил от нее, и она – от меня. Но всякий раз, когда мы встречались, мы целовались с ней. Наверное, из-за того, что жизнь мы прожили вместе, и нам улыбалось счастье. Когда она убежала с этим гадким Филиппусом, конунг послал меня в Упплёнд, – шить башмаки его воинам, стоявшим на острове Хельги. Меня ведь не было в Осло, и я не мог ее целовать. Тогда она ушла с Филиппусом.
   А потом он погиб и покоится ныне в земле. Она же как будто спряталась в саду Акера, мне говорили об этом. Баглеры надругались над ней, и что же? Ее они не целовали. Если ты, Аудун, вырежешь мне на дощечке руны: «Целую тебя, любимая», – то я схожу с ней на двор и прикреплю дощечку у изголовья, пока она будет спать.
   Прочти над ней молитву, Аудун. Напиши на ней все священные знаки, какие ты только знаешь. Пусть Слово Божие просияет над ней и прогонит прочь всех злых духов. А когда она, проснувшись, возьмет эту дощечку, то рука ее пусть заблестит золотом. И пусть Дева Мария поможет мне, и жена моя внемлет словам: «Целую тебя, любимая».
   – Она умеет читать? – спросил я.
   – Нет.
   Я долго трудился над рунами, работая самым острым своим ножом, а на третий вечер пришел башмачник. Приходил ко мне и конунг – взглянуть на работу. Я спросил у него:
   – Как бывает, когда ты целуешь женщину?
   – Ты не умеешь целовать? – спросил меня он.
   – Ты же знаешь, – сказал я, – долгие годы на службе у конунга я либо держал меч в руке, либо – с большей охотой – перо.
   – Так никогда и не целовался? —снова спросил конунг.
   – Нет, целовался, – ответил я и готов уже был поведать сагу об Астрид из Киркьюбё, но удержался.
   – Целуются так, – начал конунг. – Ты вытягиваешь губы или округляешь их, открываешь рот или держишь его закрытым. Язык твой тугой, словно звенящий меч, или же мягкий, подвижный, как колокольчик на ветру. Ты наклоняешься к ней. Обнял ее крепко или слегка, откинув назад ее голову, а лучше – набок. И целуешь ее прямо в губы. Когда никуда не спешишь, то пусть поцелуй будет долгим, особенно в длинные зимние ночи, когда за окном воет ветер. И также летом, при свете дня. Таков поцелуй мужчины.
   – Да, это так, – согласился я.
   – Так что же, ты вырезал надпись: «Целую тебя, любимая»?
   – Да, – ответил я конунгу.
   Башмачник схватил дощечку и бросился в дом, где жила она.
   Через пару дней она вернулась к нему.
***
   В те дни Сёрквир из Киркьюбё возвратился в Осло, – тот самый, который был раньше аббатом в монастыре на Селье. Сёрквир перешел на сторону Сверрира, после того как баглеры спалили Бьёргюн. И конунг просил Сёрквира отправиться на восток, в земли свеев, чтобы купить там книгу, в которой он нуждался. И если потребуется – выложить за нее серебро в десятикратном размере.
   Да, недешево обошлась эта книга. Двенадцать воинов охраняли ее по пути домой. И люди эти могли бы сгодиться в Осло, чтоб защищать город. Но конунг сказал: «Книга – важнее!» И вот теперь она лежала перед ним на столе. Переплет ее был из красивой кожи; чудеснее букв я не видел. Заглавные буквы прописаны с величайшим искусством, светились золотом. И меня охватил восторг, чего я не ведал прежде. «Decretum», – прочел я с почтением. Мы с конунгом оба знали, как важно владеть этой книгой. Она создавалась в Болонье, за десять лет до того, как мы увидели свет, и слава о ней донеслась до епископа Хрои, на дальних северных островах. В этой книге ученый муж Грациан начертал на пергаменте всю свою мудрость и знания о том, как должны короли и церковь относиться друг к другу. Грациан наделил папу властью, которую требовал Божий слуга по праву, – но и конунг обладал достаточной властью.
   Конунг решил, что теперь мы сами должны сочинить послание, которое будет читаться в храмах по всей стране. И мы объясним простыми словами из этой ученой книги, что власть конунга над страной не меньше, чем власть духовенства и злого архиепископа. Много ночей просидели мы вместе, склонясь над пергаментом: конунг, Сёрквир, Мартейн и я. Позвали также и Симона: его острый, язвительный ум мог всегда сослужить службу там, где люди держали тайный совет. Но самым полезным для нас оказался ученый Мартейн из Англии – единственный из епископов, кто остался в Норвегии конунга Сверрира. Мартейн долго учился в своей стране, и он нам очень помог.
   Те ночи встают теперь предо мной в странном свете. Я вижу их словно сквозь воду. Все мы были ученые люди, священники. И мы вновь заострили свой ум. Не крик умирающих на поле брани звучал теперь в наших ушах; нет, мы прислушались к голосу сердца. Не звону внимали мечей, но звучанию слов. Мы могли распаляться в бою. Но сейчас мы хранили покой. Охотно мы слушали Симона, конунга. И если Симон в своем озлоблении заходил далеко, мы устилали ковром острые шипы его слов. А когда размягчался Сёрквир, – мы добавляли огня. В тот миг мы были друзьями и мыслили сходно. Конунг решил – и мы тоже, – что ни единое слово, сказанное против епископов, не должно быть направлено против святого отца в Ромаборге. Епископы дали папе совет, который был далеко не мудрым. Они обманули папу. Епископы часто так делали. Но власть конунга древнее епископской, и конунг – помазанник Божий. И мы собрались доказать это людям.
   Так мы и делали. Изречения из труда Грациана мы перекладывали с ясной латыни на наш неуклюжий язык. Перевод можно делать по-разному. Мы не вставляли новых слов, но умели выжать из грациановой книги больше, чем даже он сам собирался сказать. Так забавляясь, мы громко смеялись. И дальше всех заходил опять Симон. Конунг сказал: «На надо спешить! Каждый, владеющий славным искусством читать, должен сличить обе книги и ничего не заметить. В наших словах не должно быть различья». Так мы писали.
   Уже на рассвете нам подали пива, но мы не сделали ни глотка. Оно осталось стоять на столе. Мы не хотели, чтоб ясность ума помутнела от этого напитка. Исписывали доску за доской, снова вычеркивали. Разравнивали воск, кололи новые палочки, не жалели пергамента. И были согласны во всем.
   Я думал о конунге Сверрире: «Он весь погружен в работу!..» Но сам не знал до конца своих мыслей. И вот однажды конунг сказал:
   – Осталось теперь переписать все начисто.
   И тогда Мартейн встал.
   Мы обратили к нему свои взоры. Он выглядел постаревшим, больным.
   Он обратился к нам и заговорил.
   – Как вы знаете, – начал он, – я отправился через море в Норвегию конунга Сверрира. Не знаю, сумел ли я словом и делом выразить свою дружбу тебе, господин, которую ты вправе требовать, я был в Нидархольме монахом, священником конунговой дружины, епископом Бьёргюна, и когда мое сердце не славило Бога, – оно принадлежало тебе. Мой ум, – а он остается ясным, – подсказывал мне, что конунг идет лишь своим путем, и путь его далеко не всегда пролегает стезей Господней. Но в глубине души ты всегда оставался Божиим слугой. И я видел это. Поэтому шел за тобой.
   Со временем я подчинялся тебе уже с меньшей охотой, чем прежде. Когда ты был проклят, я затворился и снял одежду. И бичевал себя: впервые с далекой юности я обратился к этому средству, в которое плохо верил. Но когти ада впились в меня. Чем дальше, тем сильнее впивались они мне в грудь. Я чувствовал, что погибаю.
   Могу ли я, Божий священник, епископ, близко стоящий к конунгу и архиепископу, жить дальше под грузом проклятья? И вот я ухожу. Но прежде паду пред тобой на колени.
   Он пал на колени и вскоре поднялся.
   – Я пожелал послужить умом напоследок тебе, мой конунг, в этом писании, направленном против епископов вашей страны. Я помог тебе всем, что имел. Но теперь я ухожу. В моей жизни ты – истинный конунг. Ты с Аудуном учил меня дружбе. И вот я ухожу. Когти ада впились мне в грудь. Я хочу искупить проклятие, осознать, что я вновь снискал милость у Бога. Но сперва поклонюсь тебе.
   И он вновь поклонился конунгу, а потом ушел навсегда.
   У всех на глазах были слезы.
   Конунг сказал мне:
   – Дай ему все, что попросит: свиту и лошадей.
   Больше его мы не видели.
   Вскоре мы сами покинули Осло.
 

ПОСЛЕДНИЙ БОЙ

   Позволь мне теперь рассказать тебе, йомфру Кристин, о самом последнем бое в жизни твоего отца – и самом тяжелом. Этот бой, кровавый и страшный, оставил во рту Сверрира привкус дикого меда, когда приближался к концу. Это объяснялось не только тем, что он одержал победу, – как бы она ни была дорога ему. Главная причина лежала в том, что твой отец-конунг, как очень немногие, обладал состраданием, и оно проявлялось даже к врагам. Йомфру Кристин, послушай же, что я скажу тебе в эту ночь!
   Отец твой, взял Вестланд и покорил Вик: его люди держали бондов и горожан в страхе. До самой Конунгахеллы доставал его длинный и острый меч. Но в Тунсберге еще сидел Рейдар Посланник. И с ним – сотни две баглеров. Они укрылись на горе, завидев, что мы приближаемся. И мы обложили их.
   Стояла осень, и долгие, темные ночи царили в Тунсберге. Я все еще помню торопливых, испуганных горожан на улицах, корабли у причала, звезды над городом, а с наступлением темноты – кольцо костров вокруг горы. Горожане рассказывали, что баглеры успели увести с собой скот. Был у них на горе и колодец. Осень стояла сухая, и две сотни людей нуждались в воде. На нашей же стороне йомфру Кристин, были песочные часы. У конунга были причины для радости: он знал, что победит.