Все молчали.
   Конунг снова заговорил. Он вспоминал сражения и боевую Дружбу. Вспомнил о биркебейнерах, о кострах, о дорогах, о наказаниях – да-да, ибо если конунг не будет суров, власть похитят разбойничьи вороны. Но в памяти остается боевое братство мужчин! После победных боев мы собирались вместе, и знахарки лечили нам раны. И разве было такое, чтобы я приказал: «Сперва займись моей раной…»
   Скажите мне, разве бывало, чтобы конунг страны требовал себе больше благ, чем было у его войска?
   Смеялся ли я над кем-то? Бывал ли несправедлив? Выслушивал вас без внимания? Говорил не от вашего имени, а от себя?
   Сделайте шаг вперед!
   Все молчали.
   Он продолжал:
   – На долгом моем пути сюда из Киркьюбё святой конунг Олав не раз являлся мне – посланником Сына Божия. Святой говорил: «Однажды в стране воцарится мир! Ты будешь шагать по трупам врагов. Но все же наступит мир. Твой тяжелый долг – сражаться с врагами, вести за собой людей. Отбрось, если надо, мужскую честь! Отбрось все сомненья. Ведь ты, сын конунга, избран Богом для мира в стране. И пусть твои люди идут за тобой.»
   Да-да, вы всегда шли за мной! Через Доврские горы в снегу, через Раудафьялль, тоже под снегом, через снежные дебри Ямтланда! Вы были со мной в море, на корабле, в шторм и бурю; и когда вы сидели на веслах, рядом с вами сидел ваш конунг! Вы пошли за мной долгим кровавым путем, невзирая на трупы врагов; и теперь все мы здесь, у горы в Тунсберге. Так идемте же со мною к миру!
   Да, пусть наш путь приведет нас к миру! Мы, кровавые воины, видим время, которое впереди! Так узрим же святого конунга Олава: он сегодня явился мне ночью и молился о нас. Внемлем святому, и он говорит нам: «Идите мирным путем.»
   Наши враги на горе обескровлены. Будем ли это достойно храброго биркебейнера – вызвать на бой голодного? Они скоро спустятся вниз. Будет ли это достойно – встретить их взмахом секир, когда у них нет сил ответить? В стране у них есть братья. Живы еще их отцы. И все они будут за нас, если наступит мир.
   Я не прошу у вас права помиловать. Милую я, конунг этой страны. Одно мое слово – и войско молчит, поднимет мечи или бросит на землю. Я вас не спрашиваю. Ибо я – конунг. Да или нет?
   Сделайте шаг вперед, если вы не согласны…
   Все остались на месте.
   Тогда он сказал:
   – И все же у вас я прошу совета: простим мы людей на горе?..
   Все молчали.
   И тут пришли баглеры.
   Жалкий строй отощавших людей спустился с горы. Впереди шел Гаут. Люди были одеты в лохмотья, многие спотыкались, им помогали идти. Последним шел Рейдар Посланник. Кто-то упал, его снова подняли; все побросали оружие. Баглеры шли между двух рядов биркебейнеров. А те стояли с мечами в руках. Они направлялись к конунгу, кланяясь перед ним, выпрямляясь и отходя в сторону, прямо в глубокий снег.
   И каждого конунг прощал.
   Воины конунга тоже прощали.
   Один баглер вытошнил кожаные лохмотья Книги Господней: их сразу покрыл белый снег.
***
   На другой же день мы отплыли из Тунсберга. Было холодно, низкое небо висело над городом.
   Баглеры плыли на кораблях с нашими воинами. Здесь же был Симон: он быстро оправился от полученной раны и делил постель со своим же обидчиком, Гаутом. Впереди, на большом корабле, был конунг. Плыл с ним и Рейдар Посланник.
   Конунга свалил недуг. Он лежал в постели под палубой и не мог подняться. Взор его потускнел, он был бледен. Он позвал меня и попросил, чтобы я взглянул напоследок на оставляемый город. А потом он спросил, что я видел…
   Я ответил ему, что смотрел на гору: она мрачная, неподвижная. А макушка бела от снега. Будто нога человека там не ступала. Будто люди на ней не жили, не мучались и не терзались, не охраняли крепость, не вглядывались во тьму. Ничего там не разобрать. Но я вижу церковь святого Михаила. Она маленькая и низкая. Я вижу только ее.
   Конунг проговорил:
   – Этих мест я уже не увижу.
   Мы направлялись к Россанесу, и он снова спросил, что я вижу.
   Я сказал, что смотрю на город: на его уцелевшие от боев дома. Вижу дым очагов, и мне кажется, что различаю склонившихся над огнем людей. Они говорят друг другу: «Отныне мы будем жить, кормиться, держать скотину, возделывать землю, а к вечеру возвращаться домой отдыхать.» Вот что я вижу.
   Конунг проговорил:
   – Этих мест я уже не увижу.
   Мы обогнули Россанес, и он снова спросил, что я вижу.
   – Теперь ничего, – сказал я. – Мне чудится пение женщины. Она скрючилась у огня, и ее хриплый голос выводит веселую песню. Без горечи и страданья.
   Конунг взглянул на меня.
   – Я тоже слышу ее.
   Вдоль берега, по черному, зимнему морю мы приближались к Бьёргюну.
***
   Мы перенесли конунга на носилках с корабля в его крепость. Вокруг него собрались друзья, а за ними – все биркебейнеры. Бьёргюн еще не оправился от пожара, который устроили баглеры. Дома и улицы покрывала копоть. Но в день, когда конунг Норвегии в последний раз навестил этот город, – начался снегопад. Мы несли конунга к крепости, а вокруг лежал ослепительный снег.
   Конунга положили в зале, – там, где стояло почетное сиденье. Люди приветствовали конунга. В очаге разожгли огонь; конунгу холодно. По стенам висели ковры, а пол устилали медвежьи шкуры, приглушая наши шаги. Когда мы внесли его в зал, он дремал. Потом удивленно открыл глаза. И усмехнулся.
   – Корабль уже не качается под ногами, – тихо промолвил он. – Я не слышу шагов людей…
   Собравшись с силами, конунг велел всем покинуть зал, кроме меня. Он попросил написать письмо к сыну Хакону, который в ту зиму сидел в Нидаросе. Конунг наказывал сыну быть милосердным, не посрамить своего имени и справедливо править страной. Выказывать мудрость, но также и силу. И полагаться скорее на разум, чем на меч. И следовать мирным путем, если сможет.
   – Сын мой Хакон, сразу пошли людей на юг, к архиепископу в Лунд, и к святому отцу в Ромаборг. Примирись с ними. Тогда они снимут проклятье, неправедно обращенное на меня. И если цена окажется высока, – все равно заплати им, не жалей ни серебра, ни почестей. Когда я умру, они не отвергнут твоих молений.
   Итак, сын мой Хакон, благословляю тебя, пока не настал мой последний час…
   Конунг откинулся на подушки, велев прочитать мне послание вслух. Я выполнил повеленье. Он приказал отправить немедля письмо и добавил:
   – Тебе не хватает умения произносить речи, – так, как умею я. Но ты, Аудун, превзошел меня в искусстве письма.
   И он улыбнулся.
   Потом попросил, чтобы к нему привели Халльгейр знахарку. Многим хотелось бы верить, – сказал он пришедшей Халльгейр, – что ты исцелишь меня травами, вольешь в меня новые силы. Но это не так. Мне уже не помогут ни травы твои, ни Слово Господне. Я просто хочу в свой последний час поблагодарить тебя за то, что ты верно служила нам. Ты исцеляла нам раны после сражений. Мы снова шли в бой, а ты утешала умирающих. Не знаю, как сильно твое умение и мудрее ли ты других. Но в твоем лице я благодарю всех их: тех женщин в стране, которые в муках рожали детей и хоронили своих стариков. Я не часто мог им воздать честь и хвалу. Но теперь я о них не забыл.
   Силы оставили конунга, он откинулся на подушки. Халльгейр заплакала, и я, обняв ее, вывел из зала.
   Но конунг снова воспрял и повелел привести Гаута. Тот было пал на колени, но конунг сказал:
   – Если бы я был в силах, то я преклонил бы колени перед тобой, Гаут. Ты был единственным в этой стране, кто умел прощать ближним, и тебя почитали и мы, и враги в проклятой войне между братьями. Простишь ли ты мне, что я не прощал?
   Гаут простил конунга.
   Сверрир сказал:
   – Ты победил, Гаут.
   Я вывел Гаута из зала.
   А конунг хотел видеть Симона, и я разыскал его. Симон был еще слаб после Тунсберга. Он шел, согнувшись, чтобы рана в груди не раскрылась и не начала кровоточить. Он тоже хотел пасть ниц перед конунгом. Но Сверрир сказал:
   – Не вставай на колени! Ты был единственный, кто не боялся, когда меня прокляли архиепископ и папа. И чем ближе я подвигался к аду, тем вернее ты мне служил. Я знаю, ты ненавидишь многих из нашего войска. Ты ненавидишь меня. Но больше – моих врагов. Хочешь оказать мне последнюю услугу?
   – Да, государь!
   – Когда-то ты говорил, что любил монахиню ордена нашей святой церкви. Ее казнили в Тунсберге по приказу ярла Эрлинга Кривого. Мне говорили, будто она приходится мне сестрой. Я хочу, чтоб мы вместе помолились о ней…
   Симон встал на колени.
   Оба произнесли:
   – Катарина, монахиня ордена нашей святой церкви, женщина, грешница, Господь да помилует твою душу.
   И Симон ушел.
   А потом пришли воины, их было много, и кто-то плакал. Вот братья Фрёйланды с хутора Лифьялль; они успели состариться на службе у конунга Сверрира. Вот Эрлинг сын Олава из Рэ: его вечно веселый взгляд теперь омрачен печалью. Один за другим, они приближаются к конунгу и гладят его по голове. За ними идут другие: воины со всей страны, и все они – безоружны. Вот Кормилец, он долго служил у Сверрира, накрывая ему на стол. Вот Малыш, убогий слуга; а вот старые биркебейнеры: мало из них осталось в живых. Вот молодые: всех я не знаю по именам. Многие плачут. И каждый склоняется перед конунгом. И уходит.
   Наступила ночь. И я привел королеву.
   Я внес две свечи и зажег их, а сам удалился. В полночь я тихо вернулся назад – зажечь новые свечи. Конунг как будто уснул. Держа королеву в объятьях.
   Когда рассвело, я привел тебя, йомфру Кристин.
   Но теперь я умолкаю, и ты молчи, йомфру Кристин. Ты будешь молчать о его словах и о своих. Но однажды, когда ты состаришься, ты поведаешь своим детям, что он сказал тебе, твой отец-конунг, в чем признался тебе в ту последнюю встречу между дочерью и отцом.
   Затем пришли священники.
   Они еще оставались в Бьёргюне, и их призвали соборовать конунга. Они, окружив его, молчали. И конунг тогда сказал:
   – Вы здесь, чтобы напомнить проклятому конунгу о вечном огне и муках ада?
   Они не ответили.
   Он продолжал:
   – Вы здесь, чтоб напомнить проклятому конунгу о преисподней, о том, что ждет его после смерти?
   Они не ответили.
   Он продолжал:
   – Вы здесь, чтоб напомнить мне об адских мучениях, о зловонии и огне?
   Они не ответили.
   Он же сказал:
   – Подойдите поближе! И если у вас хватит мужества, совершите надо мной соборование.
   У них было мужество. И уходя, они благословили его.
   Тогда он пожелал остаться со мной. Он напомнил мне о моем рассказе про то, как я сам узнал о смерти моей доброй матушки, фру Раннвейг из Киркьюбё. Ты стоял тогда в церкви Христа в Нидаросе, как ты говорил. И там ты ее увидел.
   – Да, – ответил я конунгу. И снова пересказал ту историю: я преклонил колени перед Матерью Божией. Она улыбалась, держа на руках Божественного младенца. Я стоял перед ней на коленях и молился. Тогда я увидел, что губы ее шевелятся одновременно с моими. И она произносит ту же молитву, что я. Снаружи не доносилось ни звука. И только через окно проник солнечный луч, заиграл в пылинках и ослепил меня. Стены были зеленого цвета, а Пресвятая Дева одета в красное. Я на коленях приблизился к ней.
   И тут я увидел: на руках у нее – не младенец, а моя добрая мать. Значит, матушка умерла, ее не было среди живых. Лицо ее было белым, она не улыбалась, но источала радость. Вглядевшись, я обнаружил, что она похожа на Деву Марию. Она была словно ее дитя, а я – ее сын. И я не почувствовал скорби, узнав, что она умерла. Я радовался, что подошли к концу ее одинокие годы…
   Конунг сказал:
   – Когда я умру, отправишь к Астрид корабль под черным парусом, с известием обо мне?
   Я обещал ему это.
   Он сказал, чтобы я после его кончины положил его тело на видном месте, чтобы люди простились с ним.
   – Может статься, что тело окажется белым, сияющим, ибо я был конунг, а не лжец перед Богом. Пусть люди простятся со мной. Если же я солгал, то тело мое почернеет.
   Он кивнул мне. Я наклонился и поцеловал его.
   Затем я позвал королеву и тебя, йомфру Кристин. А он сказал:
   – Поцелуйте меня…
   Это было его последнее слово.
   Умер Сверрир, человек с далеких островов, конунг Норвегии, властитель и раб.
   Корабль под черным парусом ушел с известием за море, а воины и народ молчаливо прощались с умершим, проходя мимо белого, светлого тела.
 

ЭПИЛОГ

   Я встал и направился к ней, взял ее дрожащие белые руки в свои. Заглянул в глаза йомфру Кристин и сказал:
   – Такова сага о твоем отце-конунге, такова истина, которую я знаю, и теперь ты можешь меня ненавидеть…
   Она не отвела взгляда, но глаза ее потемнели, и я прочел в них ненависть и презрение. Еще я увидел слезы, а в самой глубине – нечто иное: любовь к другу ее отца, от которой ее защищали годы, лежащие между нами. Она положила мне руки на плечи. Начала говорить: сначала слова, которым она обучалась, как дочь конунга.
   – Ты, господин Аудун, в красивом и мудром рассказе провел меня по тем же дорогам, по которым шел мой отец-конунг. Я увидела кровь и цветы. И я бесконечно благодарна тебе за прекрасную сагу о короле Норвегии – жестоком, но дающем пощаду врагам.
   И она заплакала.
   – Мне холодно, – проговорила она.
   – Мы все здесь замерзли, – ответил я. – Но скоро наступит весна в Рафнаберге.
   Я отошел к скамье, на которой лежал Гаут. В последние дни ему стало лучше, и я уже думал, что он переживет свое новое увечье и будет дальше скитаться по дорогам страны и прощать. На полу у скамьи спал Малыш. Он тихо похрапывал во сне.
   Я слегка обнял йомфру Кристин и подвел ее к скамеечке у очага. Меня осенило, – меня, воина и священника, у которого было так мало женщин, да и то я любил их тайком, – что миг наступил: если сейчас я отброшу последний стыд, она упадет в мои объятия, как яблоко, сорванное с дерева ветром. Она вперила в меня взгляд, полный желания и ненависти. В доме все замерло.
   В горах уже зацвела весна, и вскрылся фьорд. С крыш звенела капель, и пели первые скворцы. Скоро за нами придут: наши люди или же баглеры. Мы либо спасемся, либо умрем.
   Но прежде мне надо выбрать: либо достойное – встать на колени, прежде чем йомфру Кристин отправится спать, либо – позор: принудить дочь конунга опуститься предо мной на колени.
   К нам вошла служанка йомфру Кристин, прекрасная йомфру Лив.
   Я приказал ей пасть ниц на каменном крыльце: и молиться там за дочь конунга и за нас. Ей, этой девственнице, лежать на ветру, без плаща, непреклонной в своей преданности госпоже и в молитве Богу. Она дрожала от холода. И хотя над Рафнабергом дул теплый ветер, на дворе еще лежал снег. Она смиренно молила о часе сна. Я позволил ей отдохнуть. Она поклонилась йомфру Кристин и мне. И пошла в свою комнату. Красивая, стройная, юная, добрая и благородная.
   Я снова позвал ее.
   Она стояла передо мной: платье ее походило на то, что носила йомфру Кристин. Обе они – одного роста. И у обеих – высокая грудь. Они были словно монеты, чеканенные одним мастером.
   Я сказал:
   – Йомфру Лив, на тебе ли еще тот крест, который принадлежит йомфру Кристин?..
   – Да, – ответила мне она и показала крест.
   – Можешь идти, – сказал я.
   Теперь, когда мы с йомфру Кристин смотрели друг другу в глаза, я вновь понимал, что навечно буду склоняться пред волей конунга. Я сказал:
   – Ты тоже ступай. Ты поклонилась мне, дочь конунга, и снова поблагодарила за сагу, что я рассказал, но никогда не напишу.
   Я остался один. Малыш мирно дышал на полу перед лавкой. Гаут спал беспокойнее.
   Я знал, что конунг со мной. Долгая, затяжная зима в Рафнаберге, горькая тайным счастьем, теперь позади. Скоро они придут: баглеры или наши; спастись или умереть. Я вдруг ощутил, что они вот-вот появятся здесь. Я вскочил со скамьи и хотел было разбудить Малыша, растолкать его, послать с поручением к страже: «Не спите сегодня ночью!» Но я опомнился. Надо ждать. Внутри я слышал голос конунга. Передо мной стояло его лицо. Но кто же придет: баглеры или наши?
   И тут вбежал Сигурд. Он сообщил, что во фьорд вошел чей-то корабль. Он сел на мель у прибрежных скал, люди спрыгнули в воду. Это не биркебейнеры. И сейчас они бьются со стражей…
   – Кони готовы? – спросил я.
   – Да, господин Аудун.
   – Ты помнишь свой долг. Когда я с дочерью конунга умчусь прочь, ты совершишь все, как велено: подожги волосы йомфру Лив, сорви с нее крест йомфру Кристин и брось перед Лив на пол. А сам хоть умри.
   – Все ясно, господин Аудун.
   И мы поскакали прочь из Рафнаберга – я и дочь конунга Сверрира.
***
   Мы ехали долгими ночами, а вокруг лежал снег. Сам священник, я искал приюта у священников, говоря, что моя юная дочь опозорена воинами конунга Сверрира. Я говорил об этом украдкой, как мужчина мужчине, завоевывал расположение и получал помощь. Но я понимал также, что мою юную дочь надо будет выдать замуж, и я говорил об этом нашим друзьям, как она красива, но опечалена. А она закрывала лицо.
   Наконец наступила весна. У меня еще были деньги, и как отец, я делил по ночам с ней ложе, и всякий раз она оставалась лишь дочерью. Она всхлипывала у меня за спиной.
   – Я хочу быть твоей дочерью, и ничьей больше, – говорила она.
   – А я бы хотел, чтобы ты была дочерью кого-нибудь другого, – шептал я.
   Мы ехали дальше. Уже набухали почки и распускались цветы, зазеленели березы, и позади у нас не было кровавого следа.
   Так мы добрались до монастыря на острове Гимсей. Там мы остановились. Я рассказал аббатисе, что моя юная дочь обесчещена воинами конунга Сверрира. И потому я задумал посвятить ее Богу, но меня одолели сомнения.
   – Останьтесь и молите Господа разрешить все ваши сомнения, – сказала мне аббатиса.
   За вечерней трапезой я осторожно спросил у нее, не боятся ли монахини, что к ним в монастырь нагрянут враги?
   Она мне ответила, что в монастыре почти не чувствуется война. Этой весной к ним пришел лишь несчастный старик без рук. Откуда он, мы не знаем. Еще он без языка.
   Тогда моя дочь склонила голову и прочитала «Аве Мария».
   Аббатиса смогла рассказать о безруком, что он якобы злодей, который понес наказание, что он не желал выдавать своих сообщников, и потому лишился языка. И если он грешник перед людьми, то он грешник и перед Богом? Аббатиса взглянула на меня.
   – Нет, – ответил я, – это необязательно так.
   Я не вошел к несчастному калеке, но моя славная дочь сделала это. Она сразу вернулась обратно. И шепнула мне, что он кивнул головой в сторону фьорда, словно нас ждет там послание. Больше я ничего не знаю.
   Весенней ночью шел теплый дождь, и я спустился вниз, к фьорду. Потом я вернулся, ведя за собой наших людей. У них был корабль. Я забрал из монастыря свою дочь. Забрал с собой и калеку. И мы вышли в море, держа курс на запад.
   По пути в Бьёргюн я сидел на палубе и пил пиво с калекой Гаутом. Он кивал мне, благодаря. С нами была йомфру Кристин. Она смотрела на волны, а потом сказала: «У меня теперь нет служанки, господин Аудун, и мысль о том, что стало с йомфру Лив, причиняет мне боль. Ответь мне: ты поступил с ней так, потому что я – дочь конунга? И потому что отец мой – сын конунга?»
   – Да, – ответил ей я.
   Такой краткой бывает правда и ложь. Когда Гаут уснул, корабль покачивало на волнах, а йомфру Кристин грустно молчала, я ощутил на мгновение горечь при мысли о том, что ее отец, мой друг и в жизни, и в смерти, позволил аббату Карлу написать свою сагу, а мне приказал уйти. Но я горжусь тем, что оказался непреклонен.
   Я также знаю, что никогда не смогу на старости лет написать ту сагу о конунге Норвегии, которую я рассказал его дочери в Рафнаберге. Но я понимаю и то, что – и в том моя гордость и радость, пока наш корабль скользит по черной воде, – как мертвые продолжают жить в наших сердцах, так и я оживу для того, кто однажды захочет создать эту сагу о конунге Сверрире.

Карты Норвегии XII-XIII вв.

 
 
 
   Карта 1. Норвегия XIII вв.
 
   Карта 2. Нидарос. Конец XIII в.
 
   Карта 3. Осло. Конец XIII в.
 
 
   Карта 4. Бьёргюн. Конец XIII в.