Он рассказал мне, кто она. И прибавил:
   — В твоей власти убить ее.
   Это оказалась та женщина, которая знала руны, имени ее я не помню.
   — Она для меня осталась безымянной, — кричит вдруг старая королева Усеберга и, подобрав юбку, бросается на меня, с ее синеватых старческих губ в лицо мне летят брызги слюны.
   — Ты не веришь, что она для меня безымянна?
   — Верю. Конечно, верю, — говорю я.
   — И он ушел от меня. Я стояла на коленях и плакала. Подол юбки был у меня подогнут, и я исцарапала колени, но юбка прикрыла царапины. Он ушел.
   Я знала, теперь он насыплет в ее башмаки льняного семени, чтобы она понесла. На другую ночь я взяла ее башмаки и высыпала из них льняное семя. И со злобной улыбкой насыпала в них конопли. Но когда началась зима, она была уже в тягости.
 
   В Усеберге жила одна старая женщина, которая потеряла рассудок. С самого утра и до позднего вечера она неутомимо ходила из дома в дом по всей усадьбе, распевая песни. Ее надтреснутый голос донимал всех. Она пришла и в те покои, где сидели мы с королевой. Королева подала мне знак, и мы склонились друг к другу, сделав вид, что не замечаем старуху, она дважды обошла вокруг стола и удалилась. Королева сказала:
   — У нее был муж. В одном сражении, далеко отсюда, в Швеции, его взяли в плен и посадили в погреб; наверно, о нем забыли, потому что он умер от жажды. Слух об этом дошел до нее. И ее бедный разум помутился. Сперва она долго отказывалась пить, чтобы испытать такую же жажду, какую испытал ее муж. Потом начала ткать. Она ткет сермягу, чтобы когда-нибудь выкупить его на свободу. Но ткачиха она никудышная. И не помнит, что ее муж уже пятнадцать лет как умер. Мы все молчим про это, никто не решается сказать ей правду. Вот она и живет надеждой.
   До нас снова донесся ее голос, он удалялся. Старуха обошла все помещение усадьбы и наконец словно растаяла в светлом летнем дне.
   — Есть же такие, — сказала королева. — Иногда я спрашиваю себя, может, мне следует приказать, чтобы ее убили?
   Но у меня не поднимается на это рука.
 
   Королева рассказывала:
   — Знаки были дурные. Из дома через порог полз червяк, но потом он повернулся и пополз обратно. Я разрезала его пополам. И увидела, что в этом червяке сидит другой. Он извивался, повернувшись ко мне более острым концом. Я подошла к очагу, и меня вырвало.
   Я гадала в те дни и на крови, на овечьей крови, может потому, что умные женщины говорили, будто все, сказанное овечьей кровью, в общем-то, мало значит. Это и утешило меня, когда я увидела, что ничего хорошего она не обещает: кровь потекла в мою сторону, хотя я плеснула на кусок дерева гораздо больше крови, чем разрешал старый обычай. Тогда я погадала снова, теперь на бычьей крови. Кровью я хорошенько смазала себе изнутри ноздри, намазала веки, трижды пошептала над остальной кровью, а потом вылила два маленьких ковшика на кусок дерева и внимательно следила, куда она потечет. Она потекла в мою сторону.
   И все-таки я отважилась на последнюю попытку: взяла собственную кровь — взять кровь своего ребенка я не решилась. На рассвете, когда солнце еще не поднялось над Слагеном и Усебергом, я уколола себя ножом и собрала свою кровь. Выплеснула ее на деревяшку и закрыла глаза. Открыв их, я увидела, что кровь течет в мою сторону.
   А кроме того — потому я и закричала, и служанка, спавшая у порога, испуганно вскочила, — в крови был червяк!
   Я бы могла направить эту кровь на другого, если бы осмелилась заплатить его жизнью за свою. Я вышла из дома. Над болотом плавал туман, и день уже начал сочиться с пологих гор, окружающих Усеберг. В зените небо было чистое. Я увидела там орла: выжидая чего-то, он парил на своих сильных крыльях и не улетал, даже когда я крикнула и замахала на него руками.
   Тут я встретила своего покойного отца.
   Он вышел из хлопьев тумана и направился в мою сторону, но, не заметив меня, прошел мимо. Я прижала руки к груди и хотела заговорить с ним, но у меня пропал голос, и меня била дрожь.
   Отец ушел от меня.
   Я побежала за ним, но больше уже не видела его и не слыхала его шагов, ведь он шел беззвучно, как ходят все покойники. Он пришел сюда из своего кургана, лежащего далеко на юге, в Агдире, пришел, чтобы предупредить свою дочь и ее сына.
   Надо было решать: моя жизнь или жизнь другого человека.
   Мой супруг Гудред проснулся, я вошла к нему.
   После своего возвращения из Ирландии он редко брал меня к себе в постель. Для него я была уже недостаточно молода. Он привез домой красивую серебряную пряжку, конечно, он отнял ее у какой-нибудь женщины по ту сторону моря. Я-то знала, что перед тем, как отнять пряжку, он обладал ее хозяйкой. Теперь он сидел среди одеял из овчины, и голова у него гудела с похмелья.
   Пряжка, как вызов, красовалась у меня на груди, она могла бы раздразнить любого мужчину.
   Но он не смотрел на нее.
   Я сказала:
   — У тебя в крови черви.
 
   Знаки были дурные. Я сказала Фритьофу. Но Фритьоф сильно изменился с тех пор, как у него появилась жена, с которой он каждую ночь спал под овчиной. У меня были свои замыслы. Позволь, я их тебе объясню, гость из неведомого, проделавший такой долгий путь, чтобы прийти к нам в Усеберг!
   Я думала, что теперь, когда у Фритьофа есть жена, а у меня — муж, глаза людей перестанут следить за нами. Осенью мы могли бы встречаться с ним на льняном поле, а с наступлением холодов где-нибудь в коровьих стойлах. Но он оттолкнул меня от себя.
   Да… ничего не объясняя, я даже слова не успела сказать; у него появилось новое обыкновение пожимать плечами, и руки его были холодны, не то что раньше. Зато, когда он смотрел на нее, в его глазах загорался огонь.
   Я отвела Фритьофа в сторону и сказала:
   — Я видела дурные знаки!.. — Ну и что? — равнодушно спросил он.
   — Я встретила своего отца, — сказала я. — Ты только подумай, покойник пришел сюда из Агдира. А это куда важнее, чем если бы мне повстречался один из здешних могильных жителей.
   С ним был и мой покойный брат. Брат подошел ко мне и хотел заговорить. Но отец махнул ему, чтобы он отошел, словно та правда, которую брат хотел открыть мне, была так тяжела, что отец, более мудрый из них двоих, не хотел, чтобы я ее узнала.
   За ними стоял Один.
   Ты мне не веришь?
   За ними стоял Один, в темном облаке, налетевшем с фьорда, в дожде, его вечное и суровое лицо предвещало страшную судьбу, молча он как бы говорил мне: действуй, пока этого не сделал другой!
   Фритьоф не дрогнул. Он спокойно ответил мне, что в Ирландии больше не верят в знаки, подаваемые кровью.
   — Если бы мы делали зарубки, когда эти знаки исполнились, а когда — нет, тогда бы ты поняла…
   — Богохульник! — крикнула я.
   Он не рассердился, но сказал, что в Ирландии больше не верят и в Одина.
   Тогда я его ударила.
   Он спокойно повернулся ко мне спиной и ушел.
   Но воротился, словно ему стало жаль меня, и обнял за плечи — считанные разы в моей жизни он обнимал меня. Я так и обмякла под его сильными руками.
   — Когда мой сын вырастет, я научу его прощать, — сказал он. — Это новое учение. Если б и ты, первая в Усеберге, тоже попробовала прощать? Может, именно это хотели сказать тебе покойные отец и брат? Твой супруг убил отца и твоего брата. Это дурной поступок. Но что изменится, если ты пойдешь по его стопам и начнешь убивать только потому, что убивает он?
   — Ты трус! — крикнула я.
   — Возможно, — ответил он. — Но все-таки думаю, что я смелее многих.
   Пряжка была приколота у меня на груди.
   Он не заметил ее.
 
   Тогда я пошла к Гудреду и сказала ему, что знаки предвещают беду.
   — Боюсь, что тебя скоро сожрут в твоем собственном доме, — сказала я. Он вздрогнул от страха, что осушил рог, забыв приказать, чтобы
   кто-нибудь другой сначала пригубил его. И не заметил, что у пива горьковатый привкус. Он выпил подряд два рога.
   У нас в Усеберге росла редкостная конопля, я захватила эти семена из Агдира. Мой отец когда-то давным-давно привез их из Хольмгарда [7]. Отвар из семян этой конопли, подмешанный к пиву или к меду, вызывает опасное опьянение, я сама никогда не испытала его, но видела у рабов.
   И вот теперь — у Гудреда. Глаза у него выкатились из орбит, взгляд стал невидящим, плечи поникли, он не впал в гнев, как обычно, когда пьянел от пива, и опять не заметил горьковатого привкуса, осушив третий рог, который я поднесла ему. У меня на глазах он состарился на десять лет. Я выслала стража прочь. Прогнала служанку, которая хотела войти. Мой супруг начал плакать, как ребенок.
   Для меня это было удивительное зрелище. Пожилой человек с руками, обагренными кровью, пусть он и мыл их, — он пролил столько крови, что ее смыть невозможно. Человек, полный презрения, полный силы, ненависти и злобы, умеющий действовать и решать, не боящийся сделать выбор, даже если это ему нелегко. Этот человек сидел за столом и плакал.
   Не бурно и безудержно, нет, он плакал совсем тихо, протягивал руку за новым рогом и благодарно что-то лепетал, когда получал его. Теперь его руки стали мягкими. Я их погладила. Он был скорее похож на моего сына, чем на мужчину, с которым я вынуждена была делить ложе.
   Он сказал, что силы его уходят.
   — Я уже давно это знаю, только таил в себе, гнал эту мысль прочь. Я убил одного из своих людей, когда он осмелился сказать правду: что я потерял свои владения в Швеции. Мои недруги подходят все ближе! Скоро конец Гудреду Великолепному, который перед сражениями приносил в жертву раба, зажимал в зубах нож, брал в каждую руку по мечу и выл победную песнь, чтобы воодушевить своих людей на битву!
   — Я стал тяжел на подъем.
   — Ясно тебе, что я стал тяжел на подъем? — закричал он почти весело, повернулся, похлопал себя по заду и засмеялся.
   — Когда недруги, захватив мои корабли, выбросят мой труп за борт, я полечу с вечерним ветром и буду слушать шум волн. Ха-ха! — Он долго смеялся, и в смехе его звучали слезы. — Давай еще пива! — крикнул он мне.
   — Ты сама варила его?
   — Да, — ответила я.
   — Лучше бы мне с топором в руке сидеть на коньке крыши только что срубленного дома и смотреть вслед кораблям, уходящим из залива в Ирландию, чем быть на борту предводителем и знать, что там я буду убивать женщин и отбирать у них серебряные пряжки. Где твоя пряжка? Растопчи ее! Дави ее ногой! Ломай! — закричал он.
   Я так и сделала.
   А потом подняла эту сломанную пряжку и положила ее на стол перед ним, первый раз я испытывала к нему любовь.
   — Разве меня не вынудили быть конунгом? — спросил он. — Почему мне не разрешили остаться плотником, как мне хотелось? Меня хвалили за мое умение: конунг, а работает топором и рубит дома не хуже настоящего плотника. Но все же считали, что главное мое дело — повелевать. И я повелевал.
   Теперь я ослабел.
   — Знаешь. — Он встал, похлопал себя по толстому животу, а потом подошел ко мне и прижался губами к моим губам, и мои губы вспыхнули от стыда и нежности. — Я хочу, чтобы меня похоронили в кургане без оружия.
   — Пива! — крикнул он.
   — Когда-нибудь ты меня убьешь, правда?
   Я налила ему еще пива.
   И сказала:
   — Наутро после брачной ночи ты подарил мне очень красивый корабль. Давай вдвоем уплывем на нем отсюда?…
   — Или будем сидеть на коньке крыши и смотреть, как на нем уплывут другие? — засмеялся он.
   В тот вечер мы с ним уплыли вместе.
   Он был хороший человек.
   Но наступил новый день.
 
   Да, наступил новый день. И я поняла, что не смогу жить с человеком, который опять будет повелевать и разорять, рубить мечом своих недругов, оставаясь в душе плотником, сидящим на коньке крыши, с человеком, у которого уже никогда не будет случая стать таким, каков он есть. И который никогда не признается, что он другой.
   Может, и ты, гость из неведомого, изведал нечто подобное?
   Нет. Мало кто изведал такое — вдруг понять, что человек, близкий тебе, на самом деле совсем другой и что ты могла бы полюбить этого другого, но больше уже никогда не встретишь его. А того, который рядом с тобой и которого ты видишь каждый день, ты уважаешь все меньше и меньше.
   Я пошла к Фритьофу.
   — У тебя есть жена, — сказала я.
   Он испуганно кивнул, не говоря ни слова.
   — И сын. И тебе, конечно, хочется сохранить их обоих?
   Он снова кивнул.
   — Но в моих силах отнять их у тебя, и тебе не поможет, даже если ты пойдешь к конунгу и выдашь меня ему. Я уже поговорила с ним и наклеветала на тебя. Я сказала ему, что ты повсюду порочишь меня, дабы посеять вражду между ним и мной. Тогда он сказал: если хочешь, можно его жену и сына положить в курган с моей старой теткой, которая скоро умрет. Поэтому у тебя нет выбора и ты должен исполнить то, что я требую. В темноте тебя никто не узнает. А потом я дам тебе все.
   По его лицу я поняла, что ему было бы приятнее убить меня. Но он промолчал.
   — А потом я дам тебе все.
 
   Хаке, ястребник Усеберга, пришел к королеве, чтобы рассказать ей про событие в Уппсале, о котором ему стало известно. У одного из мелких уппсальских конунгов было много ястребов. Большей частью из породы тех, которых королева Усеберга когда-то посылала в Уппсалу. Но другой мелкий конунг из тех же мест напал на первого и заковал его в цепи. Чтобы помучить своего пленника, он уморил ястребов жаждой. На земляном полу лежал закованный пленник, а на жердях над ним сидели птицы с цепочками на лапах и в кожаных колпачках, под этими колпачками они кричали от жажды, через несколько дней птицы стали слабеть, однажды утром первая из них разжала когти, перевернулась и повисла вниз головой на своей цепочке.
   Так один ястреб за другим повисали вниз головой.
   Потом пленника освободили.
   Он сам лишил себя жизни.
   Хаке поклонился королеве и вышел.
 
   Теперь королева говорила сухим, отрешенным голосом, она рассказала, что бонды Скирингссаля подняли бунт. Гудред со своими кораблями стоял в Стивлусунде, он решил сойти на берег и разгромить смутьянов. Он был пьян и потому безрассудно смел. Ему не хотелось ждать наступления дня, он решил сойти на берег той же ночью. Его люди воспротивились. Они боялись встретиться с крестьянами в темноте. Но Гудред Великолепный отшвырнул двоих в сторону, шатаясь, спустился по сходням и скрылся среди береговых камней.
   Ночь была безлунная.
   Кто-то подкрался к нему в темноте и всадил копье ему в живот.
   Гудред был еще жив, когда подоспели его люди с факелами, но умер, как только его перенесли на корабль.
   Его убийцу прикончили на месте.
   Им оказался Фритьоф, мой слуга.
   Я объявила, что мне нечего бояться и нечего скрывать: Фритьоф всегда повиновался моим приказаниям.
 
   Самые старшие родичи Гудреда пришли ко мне и сказали, что я должна последовать в курган за своим супругом. Я сидела на почетном месте, а они стояли вокруг, рослые и самоуверенные, многие из них откровенно радовались, что глава рода погиб и они как бы поднялись ступенькой выше. Ко мне они испытывали неприязнь, и у них были для этого основания. Кто, как не я, послала слугу на это убийство, кому, как не мне, следует искупить свою вину и самой с перерезанным горлом быть положенной на корабль, плывущий в страну мертвых? Я знала и другое: когда жена следует за своим мужем или рабыня за своей хозяйкой, мужчины имеют право по очереди одарить ее своей страстью, прежде чем помощник смерти занесет нож. Я сидела на месте, а родичи Гудреда стояли кругом. Я смотрела на них.
   Они сомкнулись вокруг меня — серая стена мужчин, прорваться через их кольцо силой я не могла. Мне полагалось смириться, придать своему голосу естественную дрожь. Встать, поклониться и сказать, что я им повинуюсь. Что с наступлением дня я готова принять смерть и последовать за тем, кто повелевал мною и распоряжался каждой частичкой моего тела. Но я сказала:
   — Это мой дом. Я бросаю три шарика, и, прежде чем упадет третий, вы должны покинуть мои покои.
   Передо мной лежали три шарика, сделанные из неизвестного вещества. Кто-то привез их, вернувшись из викингского похода, они называли это вещество стеклом. Я любила эти шарики. Сквозь них можно было смотреть. Я подняла первый. Родичи Гудреда разом загалдели, они не находили подходящих слов и не знали, кто из них должен говорить от имени всех. Я бросила первый шарик.
   Встала и наступила на него ногой, вдавив в земляной пол, взяла второй и, приказав слугам осветить гостей факелами, холодно переводила взгляд с одного лица на другое, но решающего слова я еще не сказала.
   Тогда заговорил один из них:
   — Долг жены повелевает тебе последовать за своим супругом, если этого требуют его родичи. И это будет тебе наказание за то, что ты лишила его жизни.
   Я бросила второй шарик. Спокойно пошла и стала по другую сторону стола, они расступились передо мной: как могли они заставить меня последовать в курган за Гудредом, если ни у кого из них не хватило мужества преградить мне дорогу.
   Я сказала:
   — Я стою тут. Вы — там. Можете на руках отнести меня в курган, можете отрубить мне голову, можете заставить меня уступить вашей похоти, а потом всадить в меня нож, но я буду кричать. Не думайте, что я по доброй воле лягу в курган. Надо мной нет никого. Я сама себе госпожа. Один не примет вынужденную жертву. Когда-нибудь я, конечно, умру. Но не в этот раз. Я буду кричать. И меня будет слышно от Усеберга до Борре. И все люди поймут, что вы силой принуждаете меня последовать в курган за моим мужем. Хуже того, какой-нибудь могильный житель станет преследовать вас во тьме, он сядет на край вашей постели, когда вы ляжете спать, и скажет: вы поступили несправедливо, заставив ее последовать за мужем в курган.
   Я подняла третий шарик.
   Один из мужчин замер с открытым ртом. Я плюнула ему в лицо. Потом спокойно вернулась к своему почетному сиденью и сказала:
   — Это третий шарик.
   И бросила его.
   Они покинули меня.
   Через некоторое время они прислали ко мне раба.
   — Родичи решили сжечь тебя в этом доме, — сказал он.
 
   Случалось ли тебе когда-нибудь сидеть в запертом доме и знать, что недруги собираются тебя сжечь? Мой грудной сын был со мной. Он спал. Никого, кроме нас, в доме не было — мы находились как раз в этом покое, где мы с тобой сейчас разговариваем. Я слышала, как они заколачивали окна и двери, время шло.
   Они сговорились заставить меня ждать. Поэтому я сидела и ждала, ребенок спал. Мне очень хотелось потрогать сына, но я боялась разбудить его — лучше ему так и умереть, не просыпаясь. Я решила: не умертвить ли ребенка самой в последний миг, когда станет ясно, что ждать спасения бесполезно? Когда жар сделается нестерпимым, полетят искры и запылают бревна? Может, лучше мне самой задушить ребенка до того, как его задушит дым? Представив себе это, я завыла от муки, вскочила с проклятиями, затопала ногами, подбежала к двери и стала колотить в нее кулаками, потом упала на пол и забилась в рыданиях. Но поднялась и заставила себя опомниться. Они наверняка стоят, прижавшись ухом к дверям, и слушают.
   Время может тянуться очень долго. Тебе известно, как бесконечно может тянуться время? Ребенок проснулся. Ночная тьма сменилась предрассветными сумерками, предрассветные сумерки — утром, утро — днем. Снаружи до меня доносились всевозможные звуки: пели птицы, кукарекал петух, на выгоне мычали коровы, но человеческих голосов или шагов я не слышала. Должно быть, родичи Гудреда прогнали в лес всех женщин и рабов. И наслаждались ожиданием — это было частью моего наказания; может, они надеялись, что я подползу на коленях к двери и со слезами буду молить их: разрешить мне лечь в курган вместе с моим супругом…
   Но я молчала.
   Время может тянуться очень долго.
   Ребенок проснулся, грудь у меня распирало от молока, я покормила ребенка, перепеленала его, и он снова уснул. Время может тянуться очень долго. Я нашла те три шарика, которые бросила, смотрела через них и радовалась, что они прозрачные. Мне было интересно, расплавится ли стекло от сильного жара, суждено ли шарикам погибнуть вместе со мной. Я этого не знала и не хотела, чтобы после моей смерти они кому-нибудь доставляли радость, а потому решила проглотить один за другим, когда жар сделается нестерпимым, — в моем животе никто не посмеет копаться, даже если я буду мертва.
   Может, они сейчас разводят огонь?
   Я услышала, как за дверью возятся люди, шаги то приближались, то удалялись. Стоял день. Время тянулось бесконечно.
   Мне хотелось пить — воды у меня не было. Я не звала, но горло у меня горело, и я знала, что скоро запылает и все остальное. Ребенок проснулся, я покормила его. Ребенок уснул, и наступил вечер.
   Время может тянуться очень долго.
   Когда пришло утро, я подошла к двери и распахнула ее. Может, я спала? Может, они выдернули гвозди, пока я спала, или только делали вид, будто заколачивают дверь? Теперь я уже никогда этого не узнаю.
   Я вышла из дому, потом вернулась и взяла на руки ребенка. Он спал. Я обошла двор, там никого не было, я медленно ходила от дома к дому. Никого. Неожиданно я встретила одного из людей моего мужа. Его не было в моих покоях, когда родичи Гудреда хотели принудить меня последовать за ним в курган. Теперь я уже не помню имени того человека. Я ударила его.
   — Приведи людей и приготовь корабль! — приказала я.
   Корабль качался на волнах фьорда, человек бросился исполнять мое приказание. Ко мне подошел другой. Я ударила его. Они сразу подчинились мне. Третьему я презрительно рассмеялась в лицо:
   — Что, испугались? Кто вас заставил покориться? Мой сын, который пока что способен лишь сосать грудь своей матери, или моя воля, оказавшаяся сильней, чем ваша?
   В то мгновение меня охватило чувство, похожее на радость, наверно, то же самое испытывал и он, мой супруг, когда ходил за море и заставлял людей покоряться ему. Парус был поднят. Мы вышли из фьорда.
   Потом мне покорялись все люди, которых я встречала.
   Мы уходили от Усеберга все дальше и дальше.
   Но я знала, что еще вернусь сюда.
   Взглянув на меня, королева сказала:
   — Тот же корабль, который в тот день уносил меня прочь, теперь понесет меня еще дальше.
 
   — Знаешь, сколько я плавала? — сказала она. — Мало кто из женщин бывал в тех местах, где побывала я. Дома, в Агдире, я не нашла радости: людей, которых я знала и любила в юности, там уже не было. Но, главное, туда могли нагрянуть могущественные родичи моего мужа. Сидеть, как в плену, в собственной усадьбе и ждать, пока недруг окружит ее, было не по мне. Я отправила сына на воспитание в Согн. И ушла в викингский поход, только не в Ирландию, нет, я пошла на восток. Я была на Готланде. Я опустошила Эйланд. Я ходила даже в Хольмград.
   Я редко позволяла своим людям тешиться с женщинами, которых мы уводили в плен. Их продавали в рабство. Домой я их не привозила, они плакали на корабле, с ними была одна морока. Я предпочитала продать их на ближайшем рынке: молодых — по своему назначению, более старых — для работы. Мне не доставляло удовольствия бить рабов, которых мы брали в плен. Но иногда я заставляла их раздеваться. Мне было приятно смотреть на молодых парней, стоявших передо мной во всей своей наготе. Многие падали передо мной на колени. Тогда я приказывала своим людям увести их прочь.
   В Хольмгарде я видела человека, который жег зерно. Мне этого не забыть: зерно привезли из разных мест, и его было очень много. Бонды и рабы подвозили воз за возом. Лошадей у них было мало. Рабы тащили сани по голой земле, если они спотыкались и падали, их хлестали кнутом. А жег это зерно один человек. На реке стоял корабль. На нем приехали покупать зерно. Но его было слишком много. И его жгли, чтобы поднять на него цену.
   У того, который жег, вспыхнула борода. Я стояла рядом и смотрела. Мне хотелось научиться всему, понять все, что вижу. Этот человек зарабатывал свой хлеб, сжигая хлеб.
   Мы поплыли обратно.
   Да, иногда у меня бывали мужчины… ты ведь об этом хотел спросить? Однажды я велела привести ко мне раба. Мы захватили его всего два дня назад. Я сразу его приметила, когда мне показали этих несчастных.
   — Тебя я не продам, — сказала я. — Сегодня ты можешь остаться у меня.
   Он был красивый парень, лицом немного напоминал того слугу, о котором я тебе рассказывала… Или я тебе еще не рассказывала про своего слугу? Утром я отослала раба прочь.
   — Я тебя не продам, — пообещала я.
   И сдержала слово. В тот же день один из моих людей зарубил его по моему приказу.
   Нет, те времена, когда я покорялась мужчине, ушли навсегда. И не потому, что я стала стара, нет, а потому что была опустошена, потому что мои злые, умные, глубоко запавшие и все-таки красивые глаза уже повидали все. Меня больше ничто не радовало. Когда во мне просыпалась плоть, я брала раба. И он делал свое дело, но супруга у меня больше не было никогда.
   Мы приплыли обратно.
   Родичи Гудреда теперь потеряли былое могущество. Я со своей стороны старалась получить поддержку где только могла. Сын мой вырос. Мне хотелось обеспечить ему безопасность, которой я не чувствовала сама. Его родичи встретились с моими. И пришли к согласию.
   Так я вернулась в Усеберг.
   Я правила твердой рукой.
   Теперь я стара.
   Они дорого заплатят мне, когда я буду покидать их.
   Еще никто не догадывается, сколько человек ляжет со мной в курган.
   Я ни о чем не жалею. Но, может, мне следовало приказать кому-нибудь другому, не Фритьофу, убить его? Труп Фритьофа бросили в море. У него нет кургана.
   А у меня будет.

ЕДИНОБОРСТВО С ЖЕНЩИНОЙ

   Я вижу усадьбу Усеберг в голубоватом тумане — такой, какой она была в те времена. Низкие дома с дерновыми крышами, дымки над ними, налетевший с фьорда легкий дождь и тяжелые грозовые облака на севере. Оттуда слышатся угрюмые раскаты грома; если тучи столкнутся над болотом и пологими горами Слагена, разразится сильная гроза. Два раба несут в дом освежеванную тушу.