Мы с Яковом Петровичем пили студеную, из запотевшей бутылки водку “Смирнофф”, Максимов — красное вино.
   Владимир Емельянович, которого явно не устраивало тривиально типичное объяснение Рябова, понял, что оно придумано и что вряд ли тот раскроет истинную причину, интересующую неофициозного писателя, и сам, кажется, утратил интерес к бывшему — после всех-то карьерных передряг — зампреду Совмина СССР. Но тут проявился сам Рябов.
   — Юля просит разрешить ей уйти, — сказала Татьяна Викторовна. — У нее важная встреча.
   — Это ваша внучка? — неожиданно встрял в разговор Яков Петрович.
   Нет, это моя дочка, — поправил его Владимир Емельянович.
   — Как? — не согласился хлебнувший почти замороженной “Смирновской” бывший посол СССР. — Ваша дочка сидит за столом… — и он указал на Татьяну Викторовну.
   Я был наслышан о беспредельной распущенности верховных правителей России — хоть в распутинские, хоть в сталинские времена. Но одно дело — знать об этом, так сказать, из литературных источников, другое — испытать это на себе.
   Лев Разгон — зять могущественного когда-то зав орграспредом ЦК РКП(б) Ивана Михайловича Москвина ( однофамильца великого мхатовского актера) — в своих ностальгических мемуарах в “Юности” сокрушался о том, что из семи телефонов их семикомнатной квартиры после ареста добрейшего Москвина, открывшего где-то в глубинке аж самого Н.И. Ежова, оставили только один. Писателю-демократу Разгону сие показалось грубейшим надругательством над пламенными российскими революционерами, известными — если честно — разве чтозверскими расправами над русским народом под лозунгом революционной целесообразности…
   — Татьяна Викторовна — моя жена, — ледяным голосом сказал Максимов. — А Юля — моя старшая дочь.
   Любой нормальный человек постарался бы в этой ситуации отшутиться, в лучшем случае — принести извинения, но бывший секретарь ЦК не мог, не хотел признать, что попал впросак….Слава Богу, Володя Большаков сумел перевести разговор на другую тему.
 
   … Сотрудничество писателя Максимова с газетой “Правда” было в общем-то недолгим — всего два-три года. И в биографии газеты, и в жизни писателя — не более, чем миг. Но это — миг, перевернувший многое в пирамиде примитивных, однако же устоявшихся представлений о борьбе добра и зла.
   Не ведаю, что сказал бы, будь он жив, сам Владимир Емельянович, но мне кажется, за эти годы Максимов прошел свою часть пути к “Правде”. Я же в общении с ним обрел как бы второе дыхание, научился дышать полной грудью. Я понял, что не может быть вечным противостояние коммунистов и антикоммунистов — оно исторически преходяще. Есть изначальное, от сотворения мира, противостояние человечности и дьяволизма. Максимову казалось, что символом величия России был и остался адмирал Александр Васильевич Колчак; мне взращенному в ином политическом пространстве, представлялось, что глубинные интересы страны отражал в своих далеко небесспорных действиях Владимир Ленин.
   Непримиримость? Да! Но, оказывается, в обыденной человеческой жизни могут найти друг друга и люди столь разных взглядов, и чтобы понять друг друга, им вовсе не обязательно менять убеждения или приспосабливаться…
   Да простит меня читатель, но я вновь и вновь буду возвращаться к Владимиру Максимову — к человеку, который, как никто далек от меня и, как, пожалуй, никто другой близок мне своей любовью к России, к ее народу, своей совестливой интеллигентностью.
   Федор Михайлович Достоевский, живший за сто лет до нас, далеко опередил всех в исследовании таких вот проклятых вопросов человеческого бытия, раздирающих сознание противоречий. В середине 70-х в штат редакции приходили люди, для которых мир Достоевского не был запретным, как прежде, и это, конечно, не могло не повлиять на характер и содержание газеты.
   Пронзительной силой, тонким вниманием к малейшим вибрациям людских душ отличались, например, психологические очерки Веры Ткаченко, Михаила Васина, Виктора Белоусова и других мастеров “Правды”. В том же ряду и большой русский писатель, который со страниц “Правды” призывал к человечности, совести Владимир Емельянович Максимов.

ПАТРОН В СТВОЛЕ

   Чувствую, мне еще не раз придется возвращаться к главе о Владимире Максимове. И не потому только, что припомнил и рассказал не обо всех деталях и подробностях его сотрудничества с “Правдой”. Но прежде всего — потому, что размышления об этом необычном со-дружестве писателя-диссидента с бывшей официозной партийно-советской газетой не могут быть исчерпаны какой-то единственной, тем более — примитивной формулой.
   Возвращаюсь к такому — первоначальному — объяснению: у него просто не было иной печатной трибуны и он, с отчаяния, бросился с высоты абсолютного нравственного неприятия реального “коммунизма” в первый попавшийся открытый шлюз — лишь бы мысль его беспрепятственно дотекла до России.
   Возможно, у Владимира Емельяновича и был такой расчет. Вполне,по-моему, объяснимый. Художнику, проповеднику во все времена, начиная с библейских, приходилось искать любую возможность сказать слово правды людям, отнюдь не алкавшим ее, тем более — мало способным, по-русски говоря, заступиться за своего же заступника. Вспомним судьбу Христа. Вспомним Джордано Бруно. Вспомним генерала-героя Карбышева, которого в конце 80-х — девяностых годах уравняли в достоинстве, а то и принизили в сравнении с генералом-предателем Власовым…
   Впрочем, достаточно аналогий. Они, как и всякое сравнение — давно замечено — всегда хромают. И все же…
   Работая в секретариате “Правды”, куда стекались все рукописи, предлагаемые газете, я видел, как пробивались в недосягаемую “Правду” люди, стесняющиеся ныне и вспоминать о том, что они мечтали напечататься в “этой” газете.
   Помню, звонит мне по прямой связи Виктор Григорьевич Афанасьев, главный редактор:
   — Саш, зайди.
   Виктор Григорьевич принадлежал к тому уникальному сословию нашего, советского общества, которое соединяло в себе родовые черты и науки ( а наш В.Г. был академиком), и партгосноменклатуры(главный редактор “Правды” входил в ее верхний эшелон), и журналистики — с ее органическим демократизмом в отношениях между всеми причастными к сему нестандартному роду человеческого ремесла.
   Захожу в кабинет главного. Он не один.
   Знакомься: это Евгений Евтушенко. Принес стихи. Я скажу: очень сильная вещь.
   Так появились в “Правде” фрагменты поэмы “Мама и нейтронная бомба”. (Еще раньше, до меня — знаменитое стихотворение “Наследники Сталина”).
   В другой раз так же обрел поддержку “Правды” Андрей Вознесенский, которого, скажу прямо, было как-то неловко видетьв его выходном, полупарадном одеянии, с косынкой вокруг шеи, в нашем хотя и начальственном, однако вполне обычном буфете на 8-м этаже.
   Роберта Рождественского в правдинских коридорах видеть не довелось. Но его многие стихи, в том числе нашумевшие — о девочке с Арбата, тоже были впервые напечатаны именно в “Правде” или в “Комсомолке”.
   В этом нет ничего предосудительного. Наоборот. Можно только гордиться тем, что самые талантливые писатели и поэты считали за честь напечатать в “правде” свои стихи, рассказы, повести. Самый яркий пример тому — Шолохов, писатель воистину великий, обреченный на вечные окололитературные споры вокруг его имени, как и гениальный Шекспир.Главы “Тихого Дона”, “Поднятой целины”, рассказ “Судьба человека”, фрагменты эпопеи “Они сражались за Родину”, публицистика Шолохова — “Наука ненависти”, например, — все это нашло путь к читателю через “Правду”.
   Наброски поэмы о Теркине Александра Твардовского тоже впервые увидели свет на страницах “Правды”.
   А еще раньше были Борис Горбатов с его “Непокоренными”, Константин Симонов — “Жди меня”, Анна Ахматова — “Мужество”, Николай Тихонов — “Ленинградские ночи”, Алексей Толстой — “Русский характер”….И легендарные Кукрыниксы,до последних своих дней сохранившие верность “Правде”….(Кстати, в мае 1999-го, за два месяца до 96-летия НикС -Николай Александрович Соколов — прислал в редакцию своюантинатовскую карикатуру — в знак протеста против агрессии в Югославии).
   Я пришел в “Правду”, когда в ее партийной организации числились — нет, состояли, больше того — работали! — Константин Симонов, Борис Полевой, Петр Проскурин, автор романов “Судьба”, “Любовь земная”, “Имя твое”….Они не только исправно платили взносы, но и приходили на партсобрания, и не отсиживались, подобно свадебным генералам, а выступали — предлагали, рекомендовали, советовали. И главное — писали для “Правды”, обремененные грузом собственных литературных замыслов (и редакторских тоже — Борис Полевой был в то время главным редактором знаменитой “Юности”).
   Ни разу не видел в редакции разве что Вадима Кожевникова, хотя, кажется, он тоже стоял у нас на партучете. Рассказывают, Кожевников, будучи главным редактором журнала “Знамя”, руководил им своеобразно: он, по крайней мере в последние годы, ничего не читалсам, жил на подмосковной даче, приезжал в редакцию на Тверском бульваре один раз в неделю и слушал предлагаемые журналу, художественные произведения в пересказе первого зама — Василия Васильевича Катинова, который по возрасту был еще старше главного…
   Не все, видимо, помнят, что со страниц “Правды”, в последнее время обрисованной лживыми перьями как чуть ли не каземат свободной художественной мысли, были поддержаны десятки (если не сотни) писателей и поэтов всех республик Союза, которые — в силу тогдашних правил — получили тем самым путевку в жизнь. А дальше все зависело, как говорится, от их ума и таланта.
   Мне памятна такая, может быть, не слишком звонкая история. Я работал тогда (1973-76 годы) в отделе прессы, критики и библиографии “Правды” и отвечал за подготовку традиционной полосы, посвященной очередному Дню печати — 5 мая. Мой коллега Алеша Раков по каким-то немыслимым изгибам биографии был знаком (кажется, через Андрея Скалона) с молодым, но уже заявившем о себе и успевшим оскандалиться сибирским писателем-рассказчиком ВячеславомШугаевым. Обвиняли Вячеслава в каком-то отступлении от неких поведенческих норм, о которых сегодня, уверен, никто уже и не помнит. Но путь в московские издательства из-за этого “хвоста” был ему почти наглухо закрыт.
   И вот мы — всего лишь отдел редакции “Правды”, не согласуя свои действия с М.В. Зимяниным и другими правдистами-генералами, заказываем Шугаеву статью для идеологически важного газетного блока к 5 мая. Секретариат немножко прошляпил, главный редактор — недосмотрел, и публицистические заметки Шугаева появляются в “Правде”…. Не слышал, да и не стремился услышать от Вячеслава (ныне покойного) какие-то слова благодарности по адресу коллег из “Правды”, но — слава Господу! — Шугаев прижился в первопрестольной, стали одна за другой выходить его книги, он до последних дней своих вел передачу на столичном телеканале “Добрый вечер, Москва!”. И я не хочу ставить себе что-то в заслугу, но не могу не сказать, что истинные правдисты— старые и молодые — считали своим долгом способствовать добру и справедливости, в чем — по крайней мере в мои годы — немало и преуспели. Хотя было и другое…
   Однако вернемся к началу главы — к Владимиру Максимову.
   Нас с ним по возрасту разделяет десяток лет; по жизненному опыту — целый “континент”, и это не случайное совпадение с названием его скандально известного журнала. Мы долгое время жили как бы в разных измерениях: я в обычном, простом и привычном советском мире, он — в мире западном, четырехмерном, где помимо длины, ширины, высоты была и иная мера — не знаю, как одним словом ее определить.
   Попробую по-иному.
   Миллионы людей живут, страдая, и воспринимают все тридцать три несчастья как нечто должное, неизбежное, находя спасение в семье, в труде, в житейской мудрости и нравственности, близкой к религиозной. Этим-то и спасен, и спасается, и будет жить мир человечества. Как океан. Где-то — в каком-нибудь возмущенном стихиями месте — бушует шторм; где-то — “о скалы грозные дробятся с шумом волны”; где-то — терпят крушение бросившие вызов природе корабли… Но дремлет океан. Даже грозные тайфуны не дают полного представления о его несметной силе. А если колыхнется сразу весь Тихий, или Великий?..
   Так и жизнь народная. Она вбирает в себя, поглощает частичные возмущения, гасит вспышки молний, укрощает грозы — будь то природные или придуманные людьми. Только это и позволяет человечеству пережить мятежи, восстания, революции — социальные и научно-технические. Кажется, все в жизни переворошено, вздыблено, разбито, ан нет — жив человек, и на обломках, казалось бы, полностью порушенного бытия — прокладывает борозды пашни, сеет зерно и растит хлеб, строит дом для семьи и хлев для скота, родит детей и учит их уму-разуму…. “Мы все живем на острове Земля, затерянном в воздушном океане”.“Мы приручили воду и огонь”.
   Наше счастье, что большинство людей заражено от рождения инстинктом жизни. Что бунтари, возмутители спокойствия, гении, способные силой разума перевернуть мир, являются в жизнь в ничтожно малом числе…
   Максимов — из этого числа.
   Я не хотел бы ставить ему оценку: хорошо, отлично, неуд и т.д.Знаю одно — он не из тех, кому можно выставить любимое студенческое “удовлетворительно”. Наверное, потому он не мог стать любимцем какого-либо режима. Он бунтовал против коммунистической идеологии. Он бунтовал и против идеологии, претендующей на звание демократической. Он был истинным диссидентом — инако мыслил, инако поступал.
   Максимов, живя во Франции, не выучил французского — возможно, в знак протеста против невозможности вернуться на Родину, против вынужденной необходимости жить в другой стране. Но, когда открылась возможность вернуться в Россию, он — не вернулся, бывал здесь наездами, не принял новой, криминально-демократической России.
   Газеты тоже могут быть эмигрантами. Издавал же Герцен свой “Колокол” за рубежами царской России. Печатали же Ленин и Плеханов “Искру” в Германии и Швейцарии. Да и максимовский “Континент” выходил также не в СССР…
   Каюсь, хотел было написать совсем иное: люди могут уехать, газеты обречены жить на Родине. Да вовремя вспомнил, что это не так. У них — другое отличие. Они могут меняться, даже сохраняя прежнее название. Я уж не беру “Комсомольскую правду” или “Московский комсомолец”,давно забывшие имя свое, сделавшие героями своих страниц не легендарного Павку Корчагина, а персонажа “Клопа” Маяковского — Пьера Скрыпкина и ему подобных чубайсят. Я думаю о “Правде” — великой газете, идущей трагедийно-возвышенным путем. Путем приближения к правде — той правде, которая изначально заложена в названии газеты, которая определила ее первые шаги к своему читателю.
   Поколения людей “Правду” читали, любили, ненавидели….Было время — боялись (как, впрочем, и других газет). По ней учили детей грамоте, а взрослых — политграмоте, к несчастью нашему, ненамного отличавшейся от школьных букварей, за незнание которой подчас ставили не двойки в дневник, а к стенке.
   “Правдой” пугают до сих пор. Пугали и Максимова. И в России, и в эмигрантских кругах. Заставляя как бы оправдываться, делать туманные оговорки….Максимову трудно было и себя переломить. Он нервно реагировал на малейшую правку. Порой мне казалось — искал повод разорвать отношения. Но проходила неделя, другая, и на редакционном факсе появлялась очередная максимовская статья. Еще более резкая, чем прежние… Неужели кто-то может уверить меня, что это не судьба? Что Максимов не чувствовал дыхание газеты, с которой был связан в последние годы? Ему ведь не надо было пробивать — через посредство “Правды” — свои литературные произведения. Он прекрасно знал, что, публикуясь в “Правде”, ставит преграды между собой и теми, кто вжился в новый режим, занял господствующие высотки и может даже посодействовать бедствующему собрату-писателю. Он…впрочем, не стану додумывать за ушедшего в мир иной, скажу только: уверен, что наши отношения — газеты и писателя — были честными, что “Правда” и Максимов были нужны друг другу. И наши читатели — тоже.
   Хотя читатель у “Правды” всегда был непростой. Привередливый, требовательный — не те слова. Читатель, уверенный, что он — и только он! — знает, какой должна быть газета. Мне пришлось изведать читательского гнева полной мерой, потому что не раз и не два довелось открывать на страницах “Правды” потайные двери к прежде закрытым темам — закрытым, как часто оказывалось, с полного одобрения того самого правдинского читателя, считающего себя куда большим правдистом, чем те, кто работал и работает в редакции.
   Вот один из примеров.
   Я вел в газете, которая только-только обрела две дополнительных полосы, страницу “Молодежь и время”. Одним из первых ее авторов стал писатель Радий Погодин, позволивший себе — к неудовольствию нашего непримиримого читателя — усомниться в железном постулате: а надо ли повсеместно и каждочасно кричать о своем патриотизме, о его воспитании у молодых? Патриотизм, считал молодежный писатель, таится до поры до времени, как патрон в стволе; он “выстреливает” лишь в пору испытаний, когда долг велит встать на защиту Родины….Эта мысль была встречена в штыки многими тысячами из миллионов тогдашних читателей “Правды”.
   Еще большую волну читательского возмущения вызвала публикация заметок тоже ленинградского писателя — Юрия Слепухина. Подростком он был увезен — как, к слову, и мой старший брат — в Германию, но — в отличие от нашего, замученного “хозяевами” Васи — выжил, а на Родину после войны не вернулся. Скитался по Европе, Америке, подзадержался, кажется, в Аргентине, вдоволь насмотрелся на тамошнюю, забугорную жизнь, сполна хлебнул лиха….И хоть в статье Слепухина мысли были сплошь нашенские, патриотические, читатель не мог ему простить грех невозвращения подростка сразу после победы, попытку искать счастья в чужой стороне.
   Не стану утверждать, что был прав Радий Погодин; возможно, как раз стирание в генетическом коде новых поколений исторической памяти — а в ней-то прежде всего коренится высокое чувство патриотизма — и стало причиной всесокрушающего обвала, ускоренного перестройкой нашей Родины на чужеродный манер. Не буду строго судить и тех, кто искренне осуждал “невозвращенца” — по меркам своей жизни, главным событием которой стала Великая Отечественная война, они, очевидно, имели право на непримиримость.
   Но, думаю, было бы нелишним прислушаться к той, неправильной, на чей-то взгляд, дискуссии. Ведь и верно, не количеством громких слов измеряется патриотизм. Это верно и сегодня, когда патриотами числит себя бессчетное множество велеречивых политиков, среди коих немалое число откровенных негодяев. В патриотах ходят и те, кто в августе 91-го был готов удрать в находящееся поблизости от Дома Советов новое здание посольства США. Считают себя радетелями Отчизны те, кто распахнул наши “воздушные ворота” для забрасывающих в Союз ССР гуманитарные подачки военно-транспортных самолетов НАТО, неплохо освоивших небо страны — “на всякий случай”. И даже соломенноволосый министр финансов, перекидывающий валютные долги после августовского режима на счет наших детей и внуков, тоже уверен, что делает доброе дело для “этой” страны. Не за патриотизм ли и заплатили ему только в 1996 году более четырех миллиардов сребреников?..
   Патриот вроде бы и тот, кто посылал молодых ребят на кровавую сечу в Чечню, кто отличился в бесславном походе на Грозный, получив досрочно еще одну генеральскую звезду. И тот, кто “одной левой”, за неделю-другую пресек аж целых два государственных переворота, а в третьем был обвинен сам и слетел стремительно с купленного ценой предательства поста, но до того успел сдать Грозному армию и Россию. (Судьба генерала трагична и, как часто бывает, обещая славу спасителя России, разбилась о высоковольтную линию электропередач).
   Господи, сколько же гнусного вранья скрыто под покровом бурного словесного патриотизма! Уж лучше бы он действительно таился в душах людских, как патрон в стволе, но зато в час испытаний был востребован и стал состоянием духа миллионов людей — от землепашца до президента, от солдата до маршала.
   … За Максимова, как и за Александра Зиновьева, мне тоже досталось от многих “патриотов”: как же, печатаете не худо устроенных за границей пророков, а те клеймят нашу российскую жизнь, нелестно отзываются о своем народе!
   Читателю ведь тоже надо пройти свою часть пути. Непросто же понять правоту народной мудрости: о том, чего не знаешь, спроси и у глупца. Тем более трудно смириться с тем, что человек, не разделяющий твоих взглядов, может быть прав, а тот, кто тебя ругает, кто говорит правду в лицо, куда нужнее для тебя же, чем льстец или угодник, всегда говорящий лишь то, что от него хотят услышать.
   Вот и снова пошла речь об умеющих или не умеющих приспосабливаться и приспосабливать к своим нуждам и нуждишкам все, что под руку попадет. Газету — в том числе. Особенно такую, какой — по статусу — была “Правда” в советское время. Ведь даже статейка — хвалебная, разумеется — в “главной партийной газете” приравнивалась к солидной научной публикации и учитывалась при защите диссертаций по, как тогда шутили, “противоестественным”, то есть общественным наукам. Перед выборами в Академию наук тоже нелишней была позитивная заметка в “Правде”. О компании на соискание Ленинских и Государственных премий — и говорить не приходится, тут начинался шквал.
   Кстати, вряд ли когда-нибудь появилась бы в “Правде” статья С. Маршака “Правдивая повесть” — о солженицынском “Одном дне Ивана Денисовича”, не будь “Один день…” выдвинут на соискание Ленинской премии. А ведь получи ее Александр Солженицын — кто знает, может, по-новому сложилась бы его судьба…
   Вообще с настоящей литературой, с крупными творческими личностями “Правде” всегда было непросто.
   Тут вспоминается, прежде всего, “Злые заметки” Николая Ивановича Бухарина, из-за которых и до сих пор свистят критические стрелы. Большинство не без оснований считают, эти действительно злые заметки во многом сломали судьбупоэта. Но, думаю, не все так просто.
   Мне посчастливилось заниматься бухаринской темой, когда с началом перестройки совпала новая “оттепель”, протаявшая лед времени глубже, нежели знаменитая первая, хрущевская. Никита Сергеевич, бросив вызов “мертвому льву” — Сталину, не осмелился (да и не хотел) реабилитировать самые крупные его жертвы: Бухарина, Зиновьева, Каменева, тем паче — Троцкого.“Перестройщики” пошли на это. Особо усердствовал журнал “Огонек”. Дело шло к 70-летию Октября, и, по рассказам “огоньковцев”, они взяли такую линию: не перетасовывать уже известные фигуры революционной истории, а рассказать о тех, кто был несправедливо репрессирован….В ЦК КПСС, где уже задавал тон возвращенный туда Александр Яковлев, линию “Огонька” поддержали.
   “Правде” был тоже дан импульс, сняты некоторые “табу”. Так в январе 1987 года появилась публикация очерка Бухарина о Ленине, приуроченная к очередной годовщине кончины вождя. Дальше — больше… (подробнее об этом — в одном из очерков нашей книги.
   Вскоре выяснилось, что как раз грядет 100-летие со дня рождения Бухарина. Буквально по всем изданиям прокатилась волна публикаций о нем. “Знамя” начало печатать воспоминания жены Бухарина — Анны Михайловны Лариной. Вышли в свет его “избранные сочинения”, другие сборники. Официально издали в России (тогда еще — в Советском Союзе) ходившую до этого по рукам “импортную” книгу известного советолога Стивена Коэна “Бухарин”, предположившего в своем герое альтернативу Сталину. Проводились разного рода и уровня научные конференции.
   Приходится напоминать об этом, ибо сегодня Бухарин, как и прежде, благополучно забыт. Нет, нет, отнюдь не благополучно — в него еще раз бросили множество комьев грязи, уже, так сказать, с другой стороны, иного цвета и запаха. Вспомнили — с сарказмом — все его революционные прегрешения. Извлекли из 10-й главы “Экономики переходного периода” зловещую цитату о том, что для грядущего счастья человечества совсем не грешно, если понадобится, истребить его весьма значительную часть….Скоро оставили без внимания глубокие, я бы сказал — безупречные “Заметки экономиста” — они оказались ни к чему рьяным новоявленным строителям капитализма в России, — но зато со злорадством припомнили “Злые заметки” о Есенине.
   К “10-й главе” я, надеюсь, когда-нибудь вернусь (это давняя моя боль и заноза), а вот о “Злых заметках” хочу поразмышлять сейчас, именно в этом месте.
   К стыду моему, они тоже были опубликованы в “Правде”, тогдашним ее редактором и членом Политбюро ЦК РКП (б). Тем самым Николаем Ивановичем Бухариным, которого, кажется, и воскресили в 80-х лишь для того, чтобы побить им Ленина, подлинно революционные идеи большевистской партии.
   Не думаю, не уверен, что именно “Злые заметки” Бухарина 1927-го — спустя почти два года после гибели поэта — поставили непреодолимую преграду для издания поэтических, драматических и прозаических (долгое время у нас почти неизвестных) сочинений Сергея Есенина. “Заметки” если и были тому причиной, то лишь одной из многих, были, если так можно выразиться, литературной версией одного из первых постановлений Совнаркома, объявляющего едва ли не главным врагом Советского государства всех, кто позволил или позволит себе неуважительно отозваться о людях самой революционной нации.