— Ты что? — удивился он.
   Валера пододвинул к себе рюкзак с кухней, загремел внутри посудой. Он не находил, что требовалось, нервничал, рвал заевшую веревку, стягивающую горловину рюкзака. Наконец выудил алюминиевую кружку и, вытянувшись, зачерпнул забортную воду.
   — Ильичев, дай. наполовину разбавить пресной, — с какой-то даже угрозой в голосе попросил он. Демонстративно поднес кружку к губам. — Из ужина вычтешь.
   — Валера, ты не перегрелся? — спросил я, чтобы выиграть время; честно говоря, я растерялся
   — Когда перегреюсь, будет поздно, — заверил Васеньев. — Можно? — махнул он кружкой на бак
   Разрешить — это значило сегодняшний лимит чая урезать на двести граммов.
   — Дождись ужина, — предложил я.
   Наш ужин состоял из полукружки воды и сухарика
   — Пусть попьет. У него же сейчас тепловой удар будет! — неуверенно поддержала Татьяна.
   — Это еще бабушка надвое сказала! — жестко возразил Сергей. — Ильичев, если ты дашь ему воды, наступит анархия, — официальным тоном предупредил он меня.
   — Валера, морская вода не утолит жажды, — стараясь быть убедительным, сказал я.
   — Поэтому я прошу ее разбавить, — резонно ответил он.
   — Это не поможет и даже вкус не изменит, — заметил Сергей.
   — Плевать, Бомбар пил океанскую воду и не помер! — крикнул Валера и сделал глоток. Сморщился, сплюнул горечь. Пыл его заметно поостыл. Он стоял и смотрел на кружку. Прозрачная, чистая на вид вода прохладно плескалась, поблескивала на солнце. Это было издевательство. Хотелось пить эту воду, запрокинув голову, захлебываясь, огромными, частыми глотками, чтобы струйки стекали по подбородку и груди…
   Но в ее голубой чистоте таилось предательство. Она была не просто соленой. Это бы еще полбеды. Можно и перетерпеть. Подумаешь — соль, а то мы не ели пересоленные супы и гарниры. Вода была горькая, как хина. Но и это было не самое страшное. Человек может притерпеться ко всему. То, чем вчера пренебрегал, брезгливо морща нос, уже через несколько дней может стать желанным деликатесом. Можно есть то, что противно, пить то, что мерзко. Это только вопрос времени. Недаром говорят, что голод не тетка, да и жажда, как мы смогли убедиться, далеко нам не родственница. На снисхождение рассчитывать не приходится. Нельзя пить эту воду потому, что в конечном итоге это ведет к гибели.
   Человек, пьющий морскую воду, может быть, на какое-то время получает облегчение, но одновременно в его организме начинаются необратимые изменения. Избыточные соли выводятся организмом через почки Но чтобы удалить три грамма солей, поступивших со ста граммами морской воды, требуется израсходовать не менее ста пятидесяти миллилитров жидкости, то есть дополнительно к выпитой использовать еще пятьдесят миллилитров из резервов организма. Частые спутники употребления забортной воды: рвота, кишечные расстройства — стремительно усиливают обезвоживание.
   В итоге — поражаются почки, желудок, кишечник, но в первую очередь страдает психика. Люди сходят с ума, становятся агрессивными, пытаются покончить жизнь самоубийством.
   Я представил бушующего Васеньева, мечущегося по плоту, и мне стало не по себе.
   — Валера! Остановись! — я попытался добавить в голос «железа».
   Но услышал какое-то жалкое дребезжание, словно пинали по асфальту пустую консервную банку. Пересохшая глотка варьировала интонации произвольно Я закашлялся.
   — Подохнешь! — коротко пугнул Салифанов.
   — Бросьте стращать — это же не океан. Действительно, Арал — не океан, вода здесь много преснее, да и не случится ничего с кружки. Некоторые памятки даже разрешают первые три дня пить морскую воду, на треть разбавляя ее пресной. Но в данном случае страшен не факт, но дурной пример, который, как известно, заразителен. А как все начнут хлебать с моря? Мы и так уже супы разбавляем наполовину забортной. Вода у нас еще имеется, к чему торопить события? Думаю, сия чаша нас не минует, придется еще…
   — Мужики, но ведь действительно невмоготу, — как-то даже жалобно объяснил Валера. Наверное, в первую очередь он уговаривал себя. — Я же только пол-литра.
   Он зажмурился и большими глотками, как пьют противное лекарство, осушил кружку.
   — Занюхать не требуется? — съязвил Салифанов. Валера не ответил, он разбирался в нахлынувших на него непривычных ощущениях.
   — Пакость! — наконец заключил он. — Выдели хоть сахарок — горечь зажевать, — обратился он ко мне.
   Я засомневался. Страдальчески перекошенная физиономия Валеры вызывала сочувствие.
   — Хорош гусь! — вмешался Сергей. — Он будет дуть забортную воду, которой без счета, и закусывать общественным сахаром, которого всего ничего.
   — Жмоты! — определил Васеньев.
   Сергей пожал плечами.
   «Может, тоже попробовать, — мелькнула безумная мысль. — Хоть горло смочить».
   Я взглянул на море. Вода. Вода до самого горизонта плескалась, звонко шлепалась о камеры, манила. Солнце раскаленной сковородкой зависло на небосводе. Хилое облачко, величиной с носовой платок, недвижимо торчало над горизонтом. На дождь надежды не было. Рыбы, из которой можно было попытаться выдавить сок, чем хоть немного забить чувство жажды, мы никак не могли поймать. Рыбы в Арале не осталось из-за стремительного повышения солености воды. Наша расчетная суточная норма — полтора литра, может, и удерживала шаткий баланс водного обмена (потребил — выделил) в нейтральном положении, но от мук жажды не избавляла. Что это — полтора литра? Две поварешки супа и полкружки чая в обед, да еще по полкружке утром и вечером. Вот и вся пайка!
   — Сорок четыре, — со злорадным удовольствием известил Сергей, взглянув на термометр.
   «По-моему, ему доставляет какое-то извращенное удовольствие запугивать нас…»
   И я еще дома имел глупость жаловаться на жару. Дома! Где холодильник, где два водопроводных крана, у которых достаточно повернуть барашек и польется толстая струя холодной пресной воды и будет течь и час, и два, и десять и не иссякнет… Я судорожно сглотнул слюну, вернее, попытался сглотнуть. Сухие стенки гортани шершаво соприкоснулись, на мгновение слепились, проскребли друг друга, как плотно сжатые наждачные бумаги. Проклятый зной! Наверное, хуже не может быть!
   Глупец! Я опять торопил события. Разве мог я предположить, что два года спустя мне и десяти моим товарищам придется на велосипедах преодолевать полторы тысячи бездорожных километров, протянувшихся через четыре среднеазиатские пустыни, в самое жаркое время года — в июле! И когда в Каракумах столбец термометра дотянется до плюс пятидесяти одного градуса, а температура песка перевалит за плюс восемьдесят по Цельсию, когда воды останется совсем мало и не будет благодатной тени парусов, а только солнце, раскаленный песок и ветер, обжигающий слизистые и глаза, я буду вспоминать Арал почти как благо. Но тогда я этого не знал. И проклинал жару, хуже которой, как считал, ничего быть не может.

Глава 9

   Я лежу на плоту, слушаю «Альпинист», и мне хорошо. Передают что-то о желудочных коликах. Доктор пугает слабохарактерных пациентов примерами несоблюдения
   Режима. Говорит он ровно и убедительно, но содержание мне безынтересно. Я слушаю приемник для общего фона. От его привычных уху звуков на душе становится как-то умиротворенней. Представляется дом, белый квадрат абонентного громкоговорителя на стене, и никуда не надо плыть… В моем животе бурно перевариваются крохи недавнего обеда. Желудок, занятый своими прямыми функциями, на некоторое время перестал напоминать о себе болями, сосанием под ложечкой. И от этого мне тоже комфортно.
   И вдруг становится плохо. Да, вот прямо так, р-р-аз — и плохо. В единую секунду. Вначале я не могу понять, что происходит. Чего-то мне начинает недоставать или, наоборот, чего-то излишек. В общем, что-то изменилось. Но что? Море то же, я — тем более. Я слушаю себя и ничего не ощущаю. Я проверяю температуру тела и пульс, ощупываю живот. Я мысленно перетряхиваю весь свой организм от кожи на пятках до вставших дыбом волосков на макушке. Ни-че-го! Но этим, по отдельности здоровым органам: мышцам, кровеносным сосудам, костям, всему, чем напичкан я изнутри, — нехорошо. До такой степени нехорошо, что мне хочется вывернуться на левую сторону. Что за напасть?!
   «Ты болеешь?» — спрашиваю я себя. И с абсолютной уверенностью отвечаю: "Да! — «Что у тебя болит?» — подражая мудрому детскому доктору, ласково интересуюсь я. И с полной уверенностью отвечаю: «Ничего!»
   Что же это за болезнь, когда ничего не болит? Впору подозревать злостную симуляцию. Очень похоже — работать не могу. Объяснить почему — тем более. И все-таки перед лицом мудрых эскулапов я оправдываю себя. Это не симуляция. Не нужен мне больничный листок. Безнадежен рентген. Бессмысленно толкаться в очередях у лабораторных окошечек, пряча в зажатых кулаках подозрительного вида мензурки. Анализы ничего не покажут. Это — морская болезнь!
   Я всегда думал, морская болезнь — это когда тошнит. Удивлялся, стоит ли делать из этого трагедию? Такое и на суше случается. И никто об этом не рассказывает в ужасающе черных тонах. Вернее, вообще об этом предпочитают не рассказывать.
   А про морскую болезнь только спроси — разрисуют, не остановишь! И зачем, спрашивается, сваливать свои недуги на море? Ну переел ты, или еще что, проявил неумеренность, одним словом. Чем же море виновато? Случалось, и меня укачивало в автобусе. Конечно, неприятно, но и чего-то ужасающего в этом я не видел.
   И в подтверждение моей теории поначалу на море все складывалось благополучно. Никаких болезненных изменений в организме не наблюдалось, разве только в аппетите прибавка. Но в конце вторых суток пластом легла Монахова. Только что сидела веселая, трепалась с Васеньевым, и вдруг — бац!
   — Я пойду полежу, — говорит.
   Мешком свалилась на одеяла и часа четыре не вставала, только изредка подползала к борту. Я был уверен, что она просто распустилась. С тошнотой справиться не может — смехота! Даже злился на нее. Попросишь что сделать, а она только голову приподнимет, глазами тупо поведет, уставится сквозь тебя и слова сказать не может. Шипит сквозь болезненно скривленные губы. Я спрашиваю:
   — Живот у тебя болит?
   — Нет, — головой мотает.
   — Попробуй встать, — предлагаю.
   Она опять головой мотает и обратно на одеяла плюхается. Подозрение меня взяло на этот странный недуг. Лежать может, спать может хоть десять часов кряду, а вахту стоять или, например, спальники выжать — нет. Хотел бы я так поболеть. Когда вечером перекус устроили — тогда еще продуктов было — ешь — не хочу, — Наташа вместо стола на четвереньках к борту переползла. И стало ее выворачивать — смотреть жутко. Мы за сухарь — она к воде свешивается. Я прошу мне добавки супа плеснуть, ее аж пополам перегибает. Не поешь нормально. У любого кусок поперек горла встанет, когда такое понаблюдаешь. Так она потом и утром ни крошки в рот не взяла. Лежала. Лицом в свитер уткнувшись. Плечами подергивала — то ли плачет, то ли стонет. Вот тогда у меня первые сомнения появились. Ну, можно часок-другой симульнуть, чтобы от какой-нибудь малоприятной работы отвертеться. Но лежать вот так сутками! Не есть, не пить! Я даже если дома с температурой под сорок валяюсь, и то отсутствием аппетита не страдаю. Нет-нет да остановочку у холодильника сделаю. И ничего, идет за милую душу. Болезнь болезнью, но обед — по расписанию! А тут почти сутки — ни крошки!
   И вот и меня самого прихватило, да как! Я последние минуты своей вахты добивал. Время за полдень — самое пекло, а тени над рулевым нет. Сидишь, на собственной шкуре познаешь принципы горячего копчения. И, естественно, все недомогания относишь к солнцу. Самочувствие — хуже не придумать. В ушах шум, голова свинцом наливается, клонится к плечу, как колос к земле. Самое большое желание — принять горизонтальное положение, а там хоть трава не расти. Ну, думаю, пожаловал «теплячок» собственной персоной. Однако пульс, вместо того чтобы подскочить, едва до пятидесяти ударов в минуту дотягивает.
   Значит, думаю, уже отхожу. Как говорится, кончен бал — погасли свечи. И эта мысль даже не беспокоит. Почему-то все равно. Только бы лечь. Хоть в гроб, лишь бы не шевелиться. Не видеть ничего, не слышать. В гроб даже предпочтительнее — темно, прохладно, покойно, сквознячки не беспокоят. Только самую малость жаль молодую свою жизнь. И от этого в уголках глаз пощипывает, вроде сейчас слеза набежит. Прямо библейская картинка из жизни святых великомучеников. Единственно, сладкоголосого пения не хватает. До руля мне уже, конечно, никакого дела нет. Сверять курс нет ни сил, ни желания. Куда плывем, зачем — это меня сейчас беспокоит меньше всего. Подошел Васеньев, удивился:
   — Ты что как бледная поганка? Я попытался улыбнуться, но только головой в стороны качаю, как китайский болванчик, и мычу невнятно.
   — Еще один сгорел на работе! Иди отлеживайся, бледнолицый, — пожалев, отпустил меня Валера. Перехватил румпель.
   Я как сидел, так на бок и завалился, даже не пододвинулся. Валера хмыкнул, но тревожить меня не стал.
   Отдышался я на мокрых рюкзаках с вещами, поднакопил силенок и отправился в далекий и очень нелегкий путь — пополз к спальникам.
   Нет, я понимаю, вы сейчас недоверчиво ухмыляетесь. Травит, мол, парень очередную морскую байку, думает, на простачков напоролся. Но, ей-богу, грамма не преувеличиваю, наоборот, замалчиваю некоторые уж очень неприглядные подробности. Чего ради мне из себя Мюнхгаузена корчить? Полз я тогда и через каждые двадцать сантиметров отдыхал. Тело — просто как не свое… Ни рук, ни ног, какой-то мешок, набитый соломой, невозможно совершить самые простейшие действия.
   Обычно как? Подумал — хочу взять то или то, например — весло, осознать еще не успел, а приказ по нервным цепочкам пробежал, зашевелил мышцы, глядь, рука уже делает, что ей положено. А тут говоришь себе — согну-ка я ногу в колене и в подробностях представляю, как это сделать. Потом с усилием посылаю к мышцам-исполнителям сигнал-приказ, который ползет среди сплетений мышц и нервных окончаний, как преклонного возраста кляча, впряженная в перегруженную повозку. Наконец приказ достигает места назначения, но дорога была длинная, и он, видно, забыл, зачем его посылали, или все перепутал. Я с удивлением гляжу на свою правую ногу, которая, вместо того чтобы согнуться в колене, лихо перебирает пальцами, будто ей предстоит сыграть на фортепиано сольный концерт. Приходится начинать все сначала. Так, с грехом пополам «всего-то» за четверть часа добираюсь до постели. Падаю лицом вниз, замираю. Все! Теперь меня не поднимет ничто: ни уговоры, ни угрозы, ни даже меры физического воздействия. Лежу и качаюсь. Вот набегает волна, плот вздрагивает, правым бортом ползет вверх. Кренится. Еще кренится. Взбирается на вершину гребня, замирает на мгновение. Опять кренится, но уже в противоположную сторону. Скользит, сползает по обратному склону волны вниз. Все быстрее, пока не натыкается на вновь набежавшую волну. И так без конца. Вверх, наклон влево, пауза, вниз, наклон вправо, вверх, наклон…
   И вместе с плотом качаюсь я, повторяя все его броски и наклоны. Но плот состоит из металла, ему все равно. А я из живых клеток, которые тоже мотает из стороны в сторону, вверх-вниз, взбалтывая цитоплазмы, ядра и все прочее, что в них заключается, как в миксере.
   Нет, надо как-то бороться! Пробую включить механизм самовнушения. Некоторые, изрядно замусоленные в руках многочисленных читателей книги утверждают, что аутотренинг совершает чудеса. Мне бы сейчас чудо не помешало.
   — Мне хорошо! — категорически заявляю я и чувствую, как где-то в промежутке между сердцем и желудком появляется комок пустоты. — Мне совсем хорошо! — радостно всхлипываю я.
   Пустота внутри меня разбухает, перекатывается от бока к боку, сжимает легкие, словно кто-то машинным насосом рывками высасывает из меня воздух. Я начинаю дышать мелко и прерывисто. Нет, это не тошнота. Было бы высшей несправедливостью обозвать эту садистски утонченную пытку привычно бытовым словом — тошнота.
   — Командор, — издалека кричит Салифанов. — Что будем вскрывать на обед, тушенку или сгущенку?
   Я немедленно во всех мерзких подробностях представляю открывающуюся консервную банку — белый слой застывшего жира, розовые волокна мяса. Я даже чувствую резкий запах еды. Комок тошноты стремительно разрастается, заполняет желудок, перехлестывается в пищевод, поднимается по нему, подкатывает к гортани. Мышца, спрятанная где-то у основания языка, начинает судорожно дергаться. На лбу и шее выступают капельки пота.
   «Мне нельзя потеть», — пугаюсь я. Судорогой сводит шею. Я начинаю задыхаться. Сейчас меня вырвет, понимаю я. Зажимаю рот ладонью, пытаюсь совладать с собой, сглотнуть, загнать эти мерзкие ощущения обратно в желудок. Рвота усиливает обезвоживание. Мне никак нельзя… Путаясь в одеялах, скользя по материалу коленями, я вытягиваюсь на настиле головой к воде. По моему телу прокатывается волна судорог. Я открываю рот и на секунду отключаюсь. Желудочный сок и желчь горько стекают по губам. Я зачерпываю пригоршню воды, обтираю лицо. Теперь минут на пять мне полегчает — это я знаю наверняка. В мир возвращаются краски. Море становится синим, солнце — желтым, моя кожа — зеленой. Я сижу, перевожу дыхание. Я разбит. Можно подумать, пробежал марафонскую дистанцию.
   — Тошнотики? — сочувственно интересуется Салифанов.
   Я безнадежно машу рукой.
   — Обедать будешь?
   Я испуганно округляю глаза. К горлу подкатывает тошнота.
   — Значит, не будешь, — Салифанов удовлетворен. — Ильичевская пайка переходит мне, — извещает он общество.
   — Поделим на всех, — возражает Васеньев. Но я уже не прислушиваюсь к их препирательствам. Я снова чувствую, как плот, резко накренясь, вскидывается бортом вверх. Меня клонит к настилу.
   «Началось», — с тоской думаю я и погружаюсь в липкую муть морской болезни.

Глава 10

   Мечты — не бухгалтерский отчет, можно дать полную волю своему воображению, отпустить поводья реальности, и пусть несет куда вздумается по пышной ниве желания.
   Я лежу и мечтаю о самом-самом. А самое-самое — это всегда то, чего в данный момент мы лишены. Мои мечты пытаются взлететь на крыльях неуемной фантазии, но на ногах чугунными гирями висят сиюминутные заботы бренного тела.
   О чем я мечтаю? Честное слово, я вас разочарую. Мои мечты мало напоминают страницы сказок «Тысячи и одной ночи». Мой потолок на сегодня — это кусок твердой, некачающейся поверхности. Все равно, что это будет — лесная поляна, возлюбленный домашний диван или кусок грязного галечного пляжа. Мне все подойдет, только бы она не моталась подо мной, как галопирующий конь под всадником.
   Я рисую в воображении роскошный бетонный монолит. Я прикидываю на глазок его тысячетонную тяжесть. С вожделением взбираюсь на шершавую, нагретую солнцем каменистую поверхность, вытягиваю ноги. Абсолютная неподвижность! Что может быть лучше? Единственно, что меня огорчает, это сознание, что монолит покоится на Земле, а Земля, увы, покоя не знает. Она несется вокруг солнца и при этом еще крутится, как волчок вокруг собственной оси. И, мне кажется, своим измученным вестибулярным аппаратом я воспринимаю даже это движение. Что же тогда неподвижно? Я копаюсь в закоулках памяти, перебираю обрывки знаний, почерпнутых из школьного курса физики, географии и астрономии. Неподвижности не существует! Все ползает, вертится, летит. Саму пустоту раскачивают и искривляют какие-то магнитные силы.
   Даже в мечте мне не укрыться от изматывающей душу болтанки. Когда-то, в глубоком детстве, я орал во всю силу неразвившихся легких, стучал ножками по асфальту, указывая пухлым пальчиком на качели-лодочки в ПКиО. Я требовал удовольствия. И умудрялся добиваться своего. Меня подсаживали на деревянную скамеечку и качали вверх-вниз, и я довольно хихикал, словно мне в рот засунули шоколадную конфетку.
   Теперь, мне кажется, я накачался на пять поколений вперед. Весь мой генный аппарат пропитан отвращением к качелям. Я представляю, как мои малолетние потомки с наслаждением выкорчевывают во дворе детскую карусель, выражая тем самым отвращение к морской болезни, заработанное их далеким предком в просторах Аральского моря. Стоп! Кажется, я домечтался до пропаганды вандализма.
   — Ильичев, к заступлению! — вовремя возвращает меня к действительности голос Войцевой.
   С такими зловредными мечтами и расставаться не жаль.
   — Можно через пять минут? — выторговываю я передышку, быстро оценив обстановку.
   Со слабым полом договориться легче.
   «Где пять, там и десять», — думаю я про себя и не особо тороплюсь.
   Начинаю морально подготавливаться к подъему. Самое страшное — оторвать голову от настила. Чем выше ее задерешь, тем больше будет амплитуда раскачки. Тут она и навалится, притихшая было морская болезнь.
   — Раз-два-три! — командую я себе и со всеми возможными предосторожностями поднимаюсь.
   Секунду, напрягая шею, держу голову на весу. Вроде ничего. Успеваю заметить пенные барашки на воде. Пока я валялся — не почувствовал изменений в погоде. Правда, во время приступа можно и конец света просмотреть. Делаю несколько глубоких вдохов и, ухватившись за мачтовую растяжку, встаю на колени. Ветер упруго упирается мне в грудь. Окреп он заметно. Море вспыхивает белыми бурунами до самого горизонта. Да и волны подросли метра на полтора.
   — Давно так? — спрашиваю.
   — Три часа, — равнодушно отвечает Салифанов. Внутри меня, как потревоженная во сне собака, угрожающе шевелится новый приступ морской болезни. Теперь главное — не поддаться. Сдавшихся качка доводит до состояния полной прострации, тогда по активности человек напоминает труп и, естественно, никакие вахты нести не может. Я, торопясь, перебираюсь на корму, перехватываю у Татьяны румпель, надеваю спасжилет. На часах 20.50.
   — Ни пуха! — желает на прощанье Войцева.
   — Пошла к черту! — суеверно чертыхаюсь я. От ближайшего берега нас отделяет сто двадцать километров.
   Сразу после девяти часов солнце валится за горизонт. Сумерки наползают со всех сторон, густеют, как остывающий кисель. Темнота становится физически ощутимой. Мне кажется, ее можно пощупать, сжать в кулаке, и тогда она поползет черным желе между пальцев. Пытаюсь отыскать Полярную звезду. Но не могу выделить даже Большую Медведицу. Северная часть неба плотно занавешена тучами. Такого здесь нам еще наблюдать не приходилось. За все плавание мы видели только один дождь. Именно видели, потому что дождевые капли высыхали на лету, не достигая нас. Я дотягиваюсь до барометра. Давление упало на тридцать миллиметров ртутного столба. Еще знать бы, хорошо это или плохо!
   — Давление упало на тридцать миллиметров. Это опасно? — спрашиваю я у Монаховой.
   Она учится на географическом факультете педагогического института и по идее должна разбираться в метеорологии.
   — А солнце куда садилось? — спрашивает она.
   — Как куда? — не понимаю я вопроса.
   — Ну, в тучу или за чистый горизонт?
   — Вроде за чистый, — припоминаю я.
   — Значит, ветра не будет, — успокаивает меня Наташа.
   — Как не будет, он уже есть! — продолжаю тревожиться я.
   — Значит, стихнет, — меланхолично утверждает Монахова.
   Больше ничего от нее добиться я не могу. На всякий случай стучу ногтем пальца по барометру. Стрелка дергается и отклоняется еще на несколько миллиметров вправо. Откладываю прибор в сторону. На душе тревожно. Рассуждения Монаховой успокоили меня так же, как успокаивают больного, сидящего в зубоврачебном кресле, уверения в полной безболезненности бормашинки. И хотелось бы верить, да не получается. Но предчувствия к делу не подошьешь.
   — Будем считать, что ветер идет на убыль, — говорю я себе, «сажу» на переднюю растяжку звезду, сверяю курс и начинаю исправно рулить.
   Если звезда уходит вправо от растяжки, я поворачиваю плот влево, если влево — возвращаю назад. Технология простейшая. Надо только не забыть раз в тридцать минут уточнять курс. Небесная сфера в час сдвигается на пятнадцать градусов, за ночь может набежать изрядная сумма.
   Провожу в уме экспресс-анализ. Итак, чего я боюсь? Моря? Это слишком общее. Море было и день назад, и три, и неделю. И все это время я его равномерно боялся. Отчего сегодня такой всплеск эмоций? Будет шторм? С чего я взял? Из-за показаний барометра? Но тридцать миллиметров — это действительно немного. Усиления волнения? Но иначе и быть не может, мы же вышли в открытое море. Здесь и глубины, и расстояния в сравнении с заливом увеличились на порядок. Тучи? Это уже объективно существующая реальность. Вон она. Но туча в первую очередь несет осадки, шторм много реже.
   А дождь для нас — благо, это же пресная вода! Только успевай расстилать под струи тряпки и отжимать их в бак. Получается, я опасаюсь собственных страхов! Это в высшей степени неразумно.
   — Ну что, полегчало? — с издевкой спрашиваю я себя. — Вроде да. Все говорит за то, что ночь будет спокойной.
   И все-таки, хочу я того или нет, настороженность не отпускает.
   Через час словно непроницаемая сфера накрыла море, не просачивается ни огонька. О нашем местоположении можно догадаться только по слуху. Затянувшаяся пауза начала утомлять. Антракт хорош в театре, где буфет разделяет одно удовольствие пополам. Здесь неопределенность томит. Неизвестно, что будут давать во втором действии — фарс или трагедию. Пусть хоть ураган, только быстрее, торопил я события. Зыбь не утихала, продолжая ожесточенно наскакивать на плот. Тошнота то подкатывала к горлу, то стекала обратно в желудок. Пока мне удавалось справляться.