Все трындели о постмодернизме, весьма уже старомодном, но недавно открытом у нас прилежными читателями Умберто Эко. В это время я оказался в гостях у одного из многочисленных новых коллекционеров, разбогатевшего на каких-то делах со среднеазиатскими республиками и устроившего себе с этих дел квартирку в центре Москвы, на последнем этаже высокого модернового дома - по московским параметрам она сходила за пентхаус. Тянувшийся к изящному среднеазиатский спец нанял продвинутого дизайнера, так что все мерцало неровно окрашенными поверхностями, тусклой позолотой, старыми зеркалами и карельской березой, небрежно перемешанной с хайтеком. Все это составляло обрамление для купленной коллекции картин одной восходящей арт-звезды, все лучше и лучше продающихся на отечественном рынке. Эти картины, голых комсомольцев в стиле вазописи классических Афин, я был призван посмотреть и оценить, а точнее - посмотреть и оценить тонкий вкус хозяина, его квартиру и радушие. Я оценил, восхитился, в голове был туман от виски, заедаемого бастурмой и азиатскими помидорами; неосознанный московский фьюжн, теперь уже исчезающий. Хотелось передышки от гостеприимства минут хоть на пять, так что я отправился в ванную - которая, как полагается, была с окном, изумрудно-зеленым итальянским кафелем и роскошным фикусом с посеребренными листьями.
   За окном расстилался вид, и Москва, вообще-то не красавица, сейчас, в синеющих майских сумерках, выглядела маняще и многозначительно, как будто беременная будущим. Впечатление, должно быть, ложное. В изголовье вместительной ванны, держась на каких-то подчеркнуто авангардных скобах, был вмонтирован овальный мраморный рельеф, весомый и легкий одновременно. Рельеф представлял собой спящего мальчика, возраста непонятного, как обычно непонятен возраст вакхических путти, сочетающих младенческую пухлость с занятиями, от младенческой невинности далекими, - пьянством, стрельбой из лука, размышлениями о жизни и смерти и тому подобным. Фон был обработан суммарно и грубо, с каким-то нечетким наброском растительности, и составлял контраст телу, отполированному до сияющего блеска. Фигура спящего застыла в напряженной небрежности, одну руку он свесил в безвольном оцепенении, другая покоилась на груди. Ноги, слегка подогнутые, были слишком длинны для младенца, с удивительно тонкими коленями и щиколотками. В правой, безвольно висящей руке мальчик держал потухший факел, на голове его был венок из крупных маков, а поза напоминала микеланджеловскую «Ночь».
   Мальчик был, безусловно, лучшим из всего, что находилось в квартире, - он придавал смысл бессмыслице, царившей вокруг него. На вопрос «Откуда?» хозяин с гордостью сообщил, что этот рельеф - круга Козловского, а может быть, даже и его самого - он недавно купил за пять тысяч долларов (сумму по тем временам немалую) у одного антиквара, разыскавшего предмет в какой-то провинциальной усадьбе. Я пытался возразить, что это явно не русская работа и что, судя по всему, рельеф более ранний, может быть, начала XVII века. Предположение хозяина раздражило - русскость уже тогда ценилась выше, чем какой-нибудь западный аноним. Ну а я, из любезности и безразличия, настаивать не стал. Теперь же я знаю, что не правы были мы оба.
   Потом я выяснил у того самого антиквара, что рельеф этот прибыл из Вологодской области, где болтался в деревенском доме-мастерской одного художника, антикварова приятеля. Тот выменял его на три бутылки водки в начале восьмидесятых - у рабочих, разбиравших сгоревший сельский клуб, в свое время бывший чьей-то усадьбой. Рельеф был вмонтирован в стену и покрыт масляной краской мышиного цвета. Подбирая мебель для среднеазиатского спеца, антиквар заодно продал ему и рельеф, заплатив нуждавшемуся тогда художнику 500 долларов, чему тот был несказанно рад. От антиквара я узнал также, что спец умер при невыясненных обстоятельствах, началась катавасия с наследством, куда все делось - неизвестно, и что он, антиквар, считает рельеф вообще модерновым, одного времени с покойной усадьбой, что Козловского он приплел для цены и вообще это была удачная сделка. Чердак в английской провинции пока еще не всплывал. Антиквар ошибался тоже.
   Вологодская усадьба принадлежала Эмилию Осиповичу Герцу, петербургскому адвокату из выкрестов, начавшему в 1912 году строить себе удобный и в меру роскошный дом в живописной местности, куда он собирался удалиться на покой, покончив с надоевшей ему столичной жизнью. Поселиться в почти построенном доме ему так и не привелось - Герц умер в 1917-м. Усадьба же была разграблена, превращена в школу, потом в клуб, но вмонтированный в стену рельеф, за совершенной его ненадобностью, никто не тронул до самых восьмидесятых. Дом был и правда модерновый, но мраморного парня Эмилий Осипович вывез из Петербурга вместе с обстановкой гостиной дачи княгини Трубецкой в Петергофе, оптом купленной им на аукционе за три тысячи рублей (после того как княгиня окончательно разорилась). До этого мальчик полстолетия украшал ее петергофский салон в стиле Марии Антуанетты. Трубецкая утверждала, что этот рельеф, сделанный для Трианона по рисунку Буше, она купила в Париже за 50 тысяч франков.
   Княгиня безбожно врала: на самом деле рельеф был куплен ее батюшкой за 50 рублей на знаменитом аукционе 1854 года, когда император Николай I решил навести порядок в своем Императорском Эрмитаже, устроив коллекции смотр и разделив ее на несколько разрядов. В число предметов, бывших лишними и предназначенных для продажи, попал и рельеф, обозначенный в рукописной описи как «мрамор старый, овальный, длиной в аршин со спящим амуром». Новый его обладатель сам не понимал, зачем он купил эту штуку, болтавшуюся без дела на петергофской даче, пока дочка не пристроила ее в гостиной, свято уверовав в правдивость ею же придуманной истории.
   Перед тем как попасть в кладовые Эрмитажа и стать анонимным, мальчик пользовался гораздо большим почетом. В 1801 году рельеф украшал камин в комнате перед спальней Михайловского замка - новой императорской резиденции, выстроенной Павлом, чтобы затмить ненавидимый им Зимний дворец. Для замка отбиралось и заказывалось все лучшее, что только можно было достать в России и Европе; в число лучших попал и «мраморный рельеф со спящим отличной итальянской работы, возможно челлиниевой» - так он проименован в 1797 году в описи скульптур, отобранных для украшения нового дворца. Имя Челлини явно приплетено для красоты, без всяких на то оснований, но оно обеспечило Гению ночи почетное место в апартаментах императора. Почет обязывает: мальчик наблюдал сорок дней жизни императора в Михайловском замке и стал свидетелем его смерти. Свидетелем хоть и молчаливым, но нежелательным, поэтому, когда в 1820-е годы отделку дворца стали снимать, вывозить и распродавать, его отправили куда подальше.
   В Михайловский замок мальчик перебрался из дворца Кирилла Григорьевича Разумовского, законченного им в 1767 году, а в 1790-е уже перешедшего в казну. Кирилл Григорьевич привез рельеф из Рима в 1745-м и очень им гордился. Тогда рельеф носил имя Лоренцо Лоренцетти, считался сделанным по рисунку Рафаэля и был украшением елизаветинского Петербурга - города молодого, полного неожиданностей и случайностей, прямо как Багдад из сказок «Тысячи и одной ночи». Барочные дворцы соседствовали с огородами, их золоченые стены были не более стойкими, чем театральные декорации, и роскошь, соединенная с кочевой неотлаженностью быта, накладывала отпечаток на весь характер искусственно выращенного города, бесполезного и глуповатого, как всякое искусство. Население сплошь состояло из приезжих: одни были пригнаны насильно, другие приехали в расчете на быструю удачу. Деспотизм в сочетании с авантюризмом порождали расточительность, которая, в сущности, есть презрение к будущему и отрицание прошлого. Именно ими определялся елизаветинский гедонизм времени - добродушный, тяжеловесный, с явным привкусом варварства, несмотря на внешнюю цивилизованность. Мальчик, посланец Средиземноморья, попал в самую гущу этой милой, болтающей по-французски дикости и выслушивал комплименты, вызванные восхищением столь же искренним, сколь поверхностным. Восторги были заслуженными: рельеф принадлежал брату ближайшего к императрице лица, сенатору и президенту Академии наук, и был куплен за 2,5 тысячи рублей золотом у одного из самых уважаемых римских знатоков древности, выгодно ведшего дела с обожавшими искусство английскими лордами, а теперь - еще более выгодно - с новыми клиентами, русскими князьями. В елизаветинском Петербурге имя Рафаэля связывалось с европейской изысканностью, настоящим шиком настоящих салонов, подлинной жизнью и правильным вкусом столь же крепко, как в лужковской Москве имя Энди Уорхола связывается с крутизной Манхэттена, настоящей тусой и правильным поведением в правильных клубах. Мальчик блестяще играл роль уорхоловской кока-колы, она же - мерилин и джеки.
   Антиквар в Риме потирал руки от удовольствия. Он-то застал мальчика в положении не менее бедственном, чем его московский коллега спустя два с половиной столетия. Ни к Рафаэлю, ни к Риму мальчик не имел никакого отношения: он вообще приехал в Рим из далекого Стокгольма относительно недавно, в 1658 году, в составе коллекции королевы Кристины. Экстравагантная шведка обожала искусство и философию, старалась превратить свой Стокгольм в Новые Афины. Для этого она с помощью меча и золота перетаскивала к себе на Север все, что могла добыть, - в том числе и Декарта, которого, к его ужасу, будила в пять часов утра, чтобы он вел с ней умные беседы прямо перед украшавшим ее кабинет рельефом Гения ночи в роскошной раме из серебра и резного черного дерева, с гордой надписью, указывавшей на то, что это - произведение племянника Тициана. Распорядком и стокгольмскими туманами она загнала Декарта в гроб, а сама, обратившись в католичество и отказавшись от престола, уехала в Рим со своей коллекцией. Коллекция была распродана и разбрелась по Европе. Мальчик, явно не имеющий никакого отношения к Тициану, был признан фальшивкой, потерял раму и, оцененный всего в десять скуди, в течение столетия прозябал на задворках различных второсортных римских вилл. Там его обнаружил антиквар, когда разгребал наследство очередного разорившегося аристократа. Рельеф антиквар приобрел вместе с другим барахлом, которое более или менее удачно пристроил заезжим любителям искусств за четыре цехина. О Кристине уже никто не помнил, и сделка с русским контом была настоящей находкой.
   Кристина же раздобыла рельеф совсем варварским способом. Он попал к ней в числе трофеев, привезенных в Швецию войсками Конигсмарка, которые в 1648 году славно пограбили дворцы Градчан и Малой Страны в Праге и прихватили большую часть коллекций императора Рудольфа II в качестве подарка королеве, столь искренне любящей искусство. Богатая рама и серебряная надпись вызывали уважение, имя Тициана было на слуху; племянник там или кто, уже не имело значения - было видно, что покойный Рудольф к вещи относился серьезно, а Кристина, в делах коллекционирования чувствовавшая себя лишь неофиткой, к имени императора испытывала почтение. Поэтому и водрузила рельеф на видное место.
   Император Рудольф был интереснейшим человеком. Больше всего на свете он любил алхимию, картины Тициана и итальянскую скульптуру, особенно изображения голых гениев, предпочтительно пубертатного периода. Его агенты гонялись за картинами и скульптурами по всей Европе, а руководил ими мантуанец Якопо Страда, поставлявший императору отличнейшие вещи. Среди них оказался и рельеф, купленный Страдой в Венеции где-то около 1576 года - сразу после угрожающей чумы, опустошившей город и приведшей к распродаже многих венецианских наследств, в том числе и наследства семейства Тициана. Как ни странно, имя Марко Вечеллио, племянника Тициана, привязанное к рельефу, не было вымыслом. Тот и в самом деле ему принадлежал, хотя никакого отношения к созданию рельефа этот загадочный персонаж (слегка занимавшийся живописью и очень серьезно - алхимией) не имел. Однако все вместе - имя Тициана, сюжет со спящим мальчиком и легкий таинственный запашок алхимии - столь удачно слилось в единую ауру, овевавшую Гения ночи, что император с большим удовольствием заплатил за него Страде 600 дукатов и, пышно обрамив, украсил им свой дворец Бельведере в Градчанах (где коротал ночи за созданием андрогинных гомункулов и получением эликсира вечной молодости). Рудольф вообще был довольно благодушным монархом, многие другие императоры занимались вещами гораздо худшими.
   В действительности Гений ночи создан неким Джованни, уроженцем Пармы, о котором известно следующее: в середине 1530-х он появился в мастерской художника Франческо Пармиджанино, к концу жизни помешавшегося на алхимии, и сопровождал своего учителя до самой его смерти, наступившей в 1540 году, в возрасте 37 лет. У Пармиджанино в это время была куча неприятностей с заказом на фрески в одной из пармских церквей, которые он никак не мог закончить; заказчики добились даже его временного заключения в тюрьму за нарушение договора. Судя по автопортрету последних лет, Пармиджанино производил впечатление совершенного безумца, но для юности безумие маэстро часто притягательнее разума. Во всяком случае, мы имеем документ, описывающий Джованни, посланного Пармиджанино уговорить другого художника, Джулио Романо, отказаться от предложения церковного совета передать ему заказ на исполнение тех самых фресок, что Пармиджанино никак не мог закончить. Джулио сообщает, что ему принес письмо «безбородый юноша, говорящий много и витиевато, все какими-то иероглифами. Он очень предан этому м«ессиру» Ф«ранчес»ко». Безбородый юноша и был тем самым Джованни. Пармиджанино в подарок ему создал рисунок Гения ночи, по которому Джованни вырезал рельеф - свою первую (и единственную ныне известную) работу. После смерти Пармиджанино молодой Джованни отправился в Венецию, где поступил в мастерскую Тициана. Там он сошелся с Марко, вместе с ним занимался алхимическими опытами (что страшно раздражало дядю) и сгинул в чумной Венеции где-то в конце 1540-х - судя по всему, вместе с тициановским племянником. Рельеф же остался.
   Забавная история. Имеет ли отношение ценность Гения ночи к ценам, которые за него платили многочисленные владельцы? Кто его создал, Джованни ли, Пармиджанино, Тициан с Рафаэлем, Козловский, Кристина с императором - или грант господина Гэтсби, позволивший раскрутить весь сюжет? Что все-таки в нем дороже - то, что он стоит два с половиной миллиона фунтов, или то, что он растворился в московских сумерках? Кому как.
   Ренессанс-XXI
   Леонардо, Рафаэль и Микеланджело нашего столетия
   Аркадий Ипполитов
   Каким будет искусство грядущего? Занимательнейший вопрос, так или иначе свербящий в умах тех, кто вообще об искусстве думает. Во-первых, интересно, чем станут восхищаться наши дети, внуки и правнуки. Во-вторых, это очень полезно с точки зрения маркетинга: знать, на что ставить, кого поддерживать, что приобретать, чтобы и деньги получить, и передовым прослыть. В-третьих, будущее связывается в нашем понимании с вечностью, поэтому мысль об утверждении в нем помогает самоопределению: хочется все-таки уяснить, кто же ты на самом деле в веках - тварь дрожащая или право имеющий. Что же там будет, в искусстве XXI века?
   У Саши Черного есть забавное стихотворение о том, как царь Соломон решил заказать портрет своей возлюбленной Суламифи скульптору Хираму. Решив, что позирование несовместимо со скромностью, он отделывается описанием Суламифи, взятым из «Песни песней». И в результате получает идолище с носом, как башня Ливанская, чревом, как ворох пшеницы, обставленный лилиями, и зубами, как стадо овец, выходящее из купальни. Проклятия раздраженного царя, узревшего это уродство, прерывает выступление пророка, вдохновенно возглашающего Хираму, что через тысячелетия молодые художники «возродят твой стиль в России».
   Задумывался ли создатель Венеры из Виллендорфа, любуясь своим творением, о будущем? О, эта Венера палеолита, как она выразительна. Лица у нее нет, шарообразная голова со всех сторон покрыта одинаковыми отверстиями и волнистыми линиями, которые делают ее похожей на шишку или шлем космического скафандра. Но тело умопомрачительно: огромные тяжелые груди лежат на необъятном чреве, бока полновесно свисают на широченные бедра, ляжки колышутся, как море. Куда там кубофутуризму. Человечество через тридцать два тысячелетия заблуждений, оставив позади афродит книдских, средневековых худосочных ев, фригидность ренессансного идеала, роскошное цветение барочного целлюлита, голую вульгарность мах и олимпий, вернется к восхитительному языку пластики подлинно лаконичной, символичной и выразительной, столь точно угаданной им, безымянным творцом, обретавшимся где-то около Виллендорфа тогда, когда никакого Виллендорфа и не было. Знал ли, чувствовал ли греческий скульптор, ваяя в начале V века до н. э. памятник тираноубийцам-неудачникам Гармодию и Аристогитону, что он создает прообраз великого знака, символ нового человечества, свободного, сбросившего оковы капитализма Что его незадачливые Гармодий и Аристогитон, чуть-чуть приодевшись и замаскировавшись под колхозницу и рабочего, превратятся в главную икону СССР - передового эксперимента человечества, которое шагнуло в светлое будущее и там, в светлом будущем, безнадежно увязло? Черт его знает, что они чувствовали и думали, эти гении: ни от виллендорфского творца, ни от греческого скульптора ни одного интервью до нас не дошло.
   Саша Черный наделяет пророка чертами дальновидного арт-критика, почувствовавшего тенденцию, актуальную для будущего. Есть теория времени, которой, в общем-то, придерживается сегодняшнее большинство, - идущая от Гераклита, утверждавшего, что время подобно реке и невозможно дважды вступить в одну и ту же воду. Есть и другие теории, в том числе теория цикличности времени и буддийская идея о вечном перерождении, отрицающая эволюционизм в европейском его понимании. Многочисленные истории искусств по-прежнему пережевывают общую идею трансформации, хотя искусство находится в сложнейших отношениях с так называемым развитием, так как определяется гениями, а гениев прогнозировать невозможно. Но, зная прошлое и предположив (а такое вполне возможно), что история не эволюция, но вечное возвращение, почему бы и не помечтать о том, что бы делали гении, о которых нам известно достаточно много, в XXI веке? Леонардо, Рафаэль и Микеланджело, например.
   Все трое столь прочно укоренились в вечности, что их индивидуальности трансформировались в обобщенный образ гения вообще, в три вневременных типа творчества. Изменчивый Леонардо, столь же многогранный, сколь и неуловимый, олицетворяет бесконечно ищущий ум, в величии своей одухотворенности ко всему равнодушный, даже к реализации. Ангелоподобный Рафаэль в сотворенном им совершенном мире привел в равновесие жизнь и смерть, наслаждение и страдание, счастье и горе. Дерзновенный Микеланджело, взвалив на плечи глыбу мук человеческих, восстал против земного притяжения, достигнув высот, для человека почти непереносимых. Ну и что бы эти три гения делали в ближайшем будущем, если они такие вечные, совершенные и мифологичные?
   Леонардо родился в 1952 году и был незаконным сыном высокопоставленного столичного адвоката. Детство его прошло в провинции, в идиллии послевоенного Амаркорда, где он пользовался всеми привилегиями мальчика из богатой буржуазной семьи, смутно ощущая некоторую отчужденность от окружающего, породившую его прославленную страсть к одиночеству. Он был очень красивым, избалованным и печальным юношей; таким, во всяком случае, его вспоминают соученики по факультету изящных искусств Болонского университета, где он оказался в конце 60-х. Ни учение Мао, ни сексуальная революция, ни марихуана его не привлекали, и он держался особняком, хотя многие испытывали к нему расположение. Впрочем, в 1973 году на него пало подозрение в отношениях с «красными бригадами», которое впоследствии сняли. Большую часть времени он проводил в роскошных болонских библиотеках, часами просиживая над коллекциями натуральной истории, скелетами и окаменелостями, собранными в XVI-XVII веках, иллюстрациями из старинных анатомических трактатов с плетением вен и сухожилий, картами звездного неба, заполненными абрисами мифологических существ. Первые его опыты - абстрактные композиции в стиле Фонтана, очень декоративные, с очевидным пристрастием к дорогим материалам вроде настоящего золота или толченого лазурита. Их сразу же стали покупать, так что в деньгах он нужды не испытывал, хотя тратил их еще легче, чем приобретал, в основном на всякие материалы. К абстрактным опусам он быстро охладел, занявшись инсталляциями в духе arte povera - «бедного искусства», весьма актуального в Италии начала 70-х. «Бедное искусство», однако, в его исполнении выглядело весьма богато, так как он любил включать в свои объекты различные фрагменты антиквариата, тогда относительно доступного: гравюры, осколки майолики, ткани, кусочки скульптур и мебели. Ни Мерц, ни Ведова, ни другие радикалы его своим не считали, хотя он и принял участие в нескольких римских и миланских выставках, обретя известность. Одну его инсталляцию даже приобрел МоМА, и его имя все время всплывало в обзорах современного итальянского искусства, к чему он относился с полным безразличием, производившим некоторое впечатление.
   Рим и Милан, чьи галереи предлагали ему вполне карьерные контракты, он ненавидел, к тому же ничего не делал вовремя, а если и делал, то совершенно не то, что от него ждали. От «бедного искусства» один шаг до концептуализма, и Леонардо честно пытались вписать в концептуализм, когда он занялся конструкциями с использованием обрывков старинных текстов, отражающихся в зеркалах. Только к ним привыкли, как он их бросил и тут же вмонтировал в стеклянный куб восковую маску, окруженную живыми змеями, ящерицами и пауками, жравшими друг друга и мышей, время от времени в куб запускаемых. Это произведение никто не купил, но оно стало гвоздем выставки «Колдовство Медузы», состоявшейся в Вене в 1987 году, где на художника обратил внимание Саатчи, пригласивший его в Лондон. Великого галериста Леонардо довел до белого каления тем, что начал экспериментировать с недолговечными конструкциями из льда с замерзшими в нем кусочками золота; ценой огромных усилий, однако, из него все же удалось выбить персональную выставку, вполне себе прогремевшую. После успеха он вообще перестал работать, пробавляясь заказами на оформление лондонских бутиков Версаче и обедами с миллионерами. Сильных мира сего он умел обаять, как никто другой. Благодаря обедам и бутикам запо-лучил очень приличный грант от влиятельного лондонца русского происхождения и умер в живописном и дорогом домике в английской деревне в 2019 году, проведя там последние двадцать лет жизни и мало с кем общаясь. После него остались тома набросков и экспликаций страннейших проектов, вытащенных на свет Божий в 2025-м, когда галерея Тейт-Модерн провела большую ретроспективу, причем молодым художникам было предложено воплотить в реальность все то, что было столь туманно очерчено в его записях. Пресса называла (или обзывала) его Стивеном Кингом концептуализма, а также салонным концептуалистом и концептуальным сюрреалистом, но по рейтингу газеты Art News Paper 2058 года он вошел в десятку самых влиятельных художников XXI века. Никакой Джоконды он не создал.
   Отец Рафаэля был более чем скромным последователем Де Кирико и Карра, но в провинциальной Умбрии, вопреки своей архаичности, имел некоторую известность. Его сын, родившийся в 1983-м, в шестнадцать лет поступает в миланскую Академию Брера на отделение декораторов, а уже в 2000-м работает на Дольче и Габбана, сделав для их осеннего показа серию рукавов, всеми отмеченную. Модные миланские дома стали драться за этого юношу уже в период его учения: еще бы, красавец был столь обаятелен, что мог бы даже и не быть талантливым, а талантлив он был несомненно. Несмотря на успех, рисовать тряпки он скучал, хотел большего, декорировал квартиру для одной из племянниц Аньелли и еще несколько интерьеров, а в 2004 году уехал в Париж. Там шикарные опусы в стиле, как он сам определил его, японского маньеризма имеют головокружительный успех, и Гальяно плачет кровавыми слезами после демонстрации коллекции «Гэндзи-моногатари», сделанной Рафаэлем для Диора. «Эли» с «Вогами» выходят с его портретами на обложках, он получает кличку «идеальный кутюрье», т. е. «идеальный портняжка», которой несколько тяготится, все время пытаясь настаивать на том, что он по природе художник, а по роду деятельности декоратор. Хотя AD пишет о нем на всех языках, проектирует он лишь квартиры и виллы - в том числе, в 2010-м, свою собственную виллу в Сен-Тропе со смешным именем Мадама; там под кровом двадцатисемилетнего гения любят тусоваться все гламурные старушки от Кейт Мосс до Моники Беллуччи. Заказов куча, хотя для «серьезной» архитектуры стиль Рафаэля слишком поверхностно красив, и он курсирует между Нью-Йорком и Токио с интенсивностью наркокурьера. Светские хроники переполнены его фотографиями и сплетнями о его романах, он входит в десятку самых красивых мужчин мира и в сотню самых богатых. В 2015 году Рафаэль открывает собственный модный дом - причем на него, будучи молодыми, успевают поработать все самые влиятельные модельеры первой половины XXI века: Жюль Роман, Джон Удино, Полидор Краваев и Перино Дель Вага. Он же прославил самого крутого фотографа моды 20-х-30-х двадцать первого века Маркантонио Раймонди. В 2020-м Рафаэль внезапно умирает на своей вилле в Сен-Тропе накануне предполагаемой свадьбы с вьетнамской манекенщицей Фо. Той по завещанию не достается ничего - к всеобщему удивлению, все состояние покойного передается фонду по борьбе с голодом в Африке. Сплетни о его смерти разнообразны - в том числе версии о самоубийстве, нервном истощении и передозировке кокаина. Года два о нем еще пишут глянцевые журналы, а в 2050-м он уже признан лицом гламура третьего тысячелетия. Сикстинская Мадонна не появилась.