Было без четверти два ночи. Я понял, что уснуть не смогу, и спустился из своей квартиры вниз, на первый этаж когда-то роскошного розового особняка в начале Невского, весьма потрепанного советской властью, и уселся в кафе под названием «Шаверма», почему-то там недавно открывшееся вместо книжного магазина между французской кондитерской и модным домом Giulia Kisselenko, пил пиво и смотрел на Зимний дворец за углом Генерального штаба, весь обсыпанный инеем, с дурацкой подсветкой, делающей его похожим на гигантскую вставную челюсть, вывернутую на асфальт, и убаюкивающей колыбельной звучало бесконечное шуршание шин. В кафе не было ни одного человека. Постепенно успокаиваясь, я почувствовал, что мне совершенно безразличны и наступающая старость, и смерть, и то, что у меня никого нет, и то, что меня нет ни у кого.
   Все события и персонажи этого рассказа вымышлены, совпадения случайны
   Собеседник на пиру
   Исповедь одинокого историка искусств
   Аркадий Ипполитов
   Вчера победили большевики. Как к этому относиться и что это значит, я не понимаю. Я вообще мало что понимаю, потому что понимать боюсь и не хочу. Все вокруг спорят, говорят бесконечно, все какие-то благоглупости. О судьбах России, об особом пути, о необходимости жестокости, о вине перед народом. Я-то ни в чем ни перед кем не виноват. Так, мне, во всяком случае, хочется думать. Хотя думать совершенно не хочется. Разговоры надоели страшно, какая-то сублимация действия. Вообще не хочется выходить на улицу. Неизвестно, правда, сколько продлится эта возможность быть в стороне от того, что называется событиями. Тем более что они, эти события, гудят прямо перед моими окнами. Не слышно их только в кабинете и спальне, которые выходят во двор, и я почти не вылезаю из этих комнат последние дни. Вижусь только с Анной Матвеевной, по привычке спрашивающей, что подавать на обед, хотя выбор блюд уже давно сузился так, что в глупых вопросах нет никакой надобности.
   Интересно, что будет с моей службой. Нужно ли мне будет возвращаться из своего, взятого по состоянию здоровья, отпуска или уже и возвращаться некуда? Что там с Императорским Эрмитажем? Разнесли его или оставили? Забудут, как Фирса в шкафу из этой модной пьесы. И правильно сделают. Кому они сейчас нужны, все эти гравюры и рисунки, неизвестно зачем собранные людьми, по большей части ничтожными и только потому, что у них были лишние деньги. Ненавижу все эти разговоры о коллекционерстве, меценатстве, культуре и культурности, о высоком служении искусству. У нас-то вообще все сводится к одному Высочайшему покровительству.
   Последнее время проходить мимо Зимнего, этой темно-красной махины, похожей на разлагающуюся тушу мастодонта, стало совсем невыносимо. Уродливая чугунная ограда, площадь, опозоренная расстрелами и великодержавными истериками, и багровый цвет, отвратительнейший. Византийский. Почти все окна темны, все затихло и затаилось. Чудовище, парализованное страхом. Что теперь с ним сделают? Национализируют непонятно для кого? переместят в него Советы из Смольного? раздадут под квартиры большевистским депутатам? отдадут народу на разграбление?
   Народ - что под этим подразумевается, я так и не знаю. Ясно, что народ это не я, не Анна Матвеевна и не мой лакей Степан, с его больным и испуганным лицом. Моя жена, теперь проживающая где-то в Париже, тоже не народ, как и мой сын, служащий офицером на Кавказском фронте. Не народ и все эти важные писательствующие дамы и редакторы толстых журналов, так любящие рассуждать о народе, о его вкусах и о том, что для него следует делать, а что не следует. О ком они судят, что они видели, кроме половых в Даноне, баб, приносящих грибы на дачу в Мартышкине, хороводов, устраиваемых всеми этими княгинями в их абрамцевых и талашкиных с их тухлыми мастерскими и праздниками с обязательным прыганьем через костер и медовухой в слепленных ими кувшинчиках? У меня от них оскомина, так же, как от этого жирно орущего о своей честности писателя с мордой обожравшегося хозяйской сметаной кота, последнее время появляющегося везде, на всех культурных сходках, и очень много говорящего от имени народа. Уж он-то знает, что все это значит, он сейчас будет всем указывать, что делать и как мыслить, кто прав и кто виноват, кого поощрять и кого наказывать. Надолго ли?
   Почему от имени народа все время говорят подобные типы? Смесь пафоса и злобы. От имени народа можно обличать и требовать. Он-то все равно всегда или безмолвствует, или вопит, что одно и то же.
   Требовать от народа ничего не нужно, да и невозможно: народ нужно заставлять. Как народ ликовал во время чтения Манифеста, как жадно громил немецкие магазины, вывески, флаги. «Справедливое» неистовство и негодование. Теперь братаются. Распутин тоже воплощал народ, был гласом народным, все время вещал от имени народа. Он и был типичнейшим его представителем, ходатаем народным перед царем-батюшкой. Народ его любил. Все остальные его ненавидели: его сальную бороду, хитрые глазки, говорок. Каким облегчением стало известие об его убийстве. Прямо-таки рождественский подарок. Князей с Пуришкевичем воспринимали как национальных героев. Потом рождественские елки, делавшие вид, как будто ничего не случилось, очень лживо. Февраль, беспорядки, стрельба. Костер Литовского замка. Растущее чувство страха, барышни, читающие вслух красные газеты на углах для народа, читать не умеющего. Керенский со своей интеллигентской неубедительностью. Слухи о том, что у нас республика, отовсюду стали сбивать орлов, как будто других занятий не найти. Везде говорильня, дебаты о замене Министерства двора Министерством изящных искусств, идиотское название. Борьба за власть охранителей и радикалов, между Бенуа и Пуниным, отвратительная. Везде стало много красного цвета, как будто туша Дворца закровоточила и забрызгала город. Революция. Или просто переворот?
   Июньские известия о прорыве австрийского фронта, дурацкое ликование по поводу этих известий, никому уже не нужных. Все радуются тому, что у австрийцев тоже было много трупов. Затем глупость юнкеров, по городу носятся автомобили, грузовики с пулеметами, идиотский балаган бессилия под идиотской вывеской «Временное правительство». Хотел уехать к себе в Крым, подальше от всего, но остался, все говорили, что дороги небезопасны. Кажется, правильно сделал. Пошли разговоры об «отделении» Финляндии. Все испугались за «Великую Россию», за то, что Россия «распылится»: ведь Россия - это еще и Кавказ, и Польша, и Прибалтика. Ненавижу эти разговоры про Великую Россию и про особый путь, они всегда служили прикрытием мерзости. Никогда не понимал, что такое Россия в представлении «великороссов». Почему Волга с ее мечетями - русская река, что русского в Сибири, которую мы, не испрашивая на то ее согласия, превратили в огромную тюрьму наподобие французской Кайенны, и отчего мы должны страдать от отсутствия Константинополя и проливов, если у нас в Вологодской губернии мрут от голода. Милюков, конечно, хороший человек, но дурак. И где теперь Милюков, какой Константинополь?
   Но я отвлекся… Затем была гарь, когда горели торфяники, августовские пожары, жара, сизая дымка, затягивающая окраины города. Все замерло, город испуганно застыл, жуткие известия о самоубийстве Крымова, о расправе в Выборге, о мятеже Корнилова. Паника, явственная угроза голода, слухи о том, что столицу сдадут немцам. Те, кто еще недавно так ликовал по поводу австрийского прорыва и того, что с той и с другой стороны было нагромождено большое количество лишних трупов, теперь ждут немцев как последнюю надежду. Со смаком повторяется: «В Риге-то порядок установился».
   Кто такие большевики, я не знаю. Слышал, что они собираются закончить войну. Интересно, как это у них получится: отдадут все окраины, а в границах Московского царства устроят свое большевистское государство с их Лениным во главе? С миром общаться перестанут, бороды отпустят, немецкое платье запретят, чтобы быть ближе к народу, из этого своего пролетариата сделают опричнину и введут снова крепостное право? Затем начнут войну с финнами уже, а не со шведами за выход к Балтийскому морю, причем финны к этому времени будут и благополучнее, и образованнее.
   Многие от войны поглупели. Сидящие в тылу превращаются в кровожадных упырей, живущих за счет чужих смертей. Я в том числе. Меня пока все обходит стороной, да и безразлично, что там будет со мной и с этой их Россией. Страшно только за сына, ведь ему придется выбирать, на чьей стороне умирать. Мне-то все равно.
   Гости съезжались на Daatchia
   О революционной радикальности современного искусства
   Аркадий Ипполитов
   Восхищаться всем, чем по прихоти обильной торгует Лондон щепетильный, для русской души так же естественно, как и возмущаться происками британской короны на Востоке и на Балканах. Англичанка, конечно, гадит, но кому подражать, как не ей? Сейчас в Эрмитаже открылась большая выставка «Америка сегодня. Выбор Саатчи», иллюстрирующая современный лондонский вкус, благоговейно признанный повсюду, в том числе и в нашем отечестве. На выставке продемонстрированы работы молодых художников, живущих в США, которым, по мнению лондонского галериста Саатчи, сейчас самого крупного и известного в мире, принадлежит будущее. Саатчи считается законодателем художественной моды, и эрмитажная выставка эту моду прекрасно демонстрирует. Как ни крути, в Петербурге произошло очень крупное событие - в связи с чем мы позволили себе небольшую фантазию.
   Daatchia - так называется моднейший арт-клуб, в здании старого хлебозавода двадцатых годов прошлого века, расположенный на окраине восточного Лондона. Входя в ряд промышленных предприятий, давно уже превращенных в различные бизнес-центры, этот хлебозавод был яблоком раздора между алчными строительными фирмами и комитетом по охране национального наследия, так как он был объявлен памятником архитектуры ар деко, поэтому комитет упорно противился его сносу. Он долго стоял пустой, торча черной махиной посреди растущего благополучия. Время от времени там пытались угнездиться художественные сквоты, и несколько раз проводились съемки артхаусных фильмов, получивших определенную известность в узких кругах. Недавно бизнес и общественность пришли к компромиссу: хлебозавод был передан в частное владение с разрешением реконструкции, но при условии, что общий вид экстерьера и интерьера будет сохранен. Сохранение интерьера оказалось очень условным, большая часть помещений была перепланирована и отдана под конторы, но один этаж, специально, чтобы показывать прессе и комиссиям, был оставлен относительно нетронутым. Его отвели под ресторан клубного типа, время от времени проводящий закрытые культурные мероприятия, вроде показов радикальной моды и чествований радикальных знаменитостей, очень хорошо разрекламированные. Они, эти мероприятия, служили громоотводом для общественного мнения, решая задачи гораздо более крупные, чем реабилитация переоборудования какого-то хлебозавода.
   Этаж - впрочем, как и все остальное здание - принадлежал всемирно известному арт-дилеру Эрику Даатчи, последнее время определявшему мировую художественную политику. Выставки, им устраиваемые, всегда были прорывом вперед, к новым горизонтам, они открывали новые имена, создавали новые репутации, и художники, отмеченные вниманием Даатчи, носили его клеймо с гордостью породистых псов, демонстрирующих на своих ошейниках заработанные медали. Стая молодых британцев, выпущенная им на мировой рынок после знаменитого шоу «Британия-2000», стала почти такой же гордостью острова, как и «Битлз». Ну, не такой же, конечно, но - почти. Во всяком случае, художественный застой Альбиона они всколыхнули, и о молодом британском искусстве заговорили столь интенсивно, что по произведенному эффекту на мировую общественность «Британию-2000» сравнивали с показом Тернера и Констебла в Париже девятнадцатого века и с появлением на мировой сцене британского поп-арта в начале 60-х.
   Для художественной общественности Даатчи был фигурой мифологической. Впрочем, его занятия арт-бизнесом не исчерпывались, отнюдь не исчерпывались, зато именно они гремели так, что все остальное как-то растворялось в сиянии его художественной славы. Создание Daatchia было частью большого проекта, и ее планирование он заказал известнейшему архитектору, славному своим вмешательством в пространство многих культурных памятников. Кто-то этим вмешательством был недоволен, но имя архитектора было у всех на слуху, так что в заказах у него не было недостатка. Особенно к нему любили обращаться компании, получившие подряды на большие стройки в центрах старых городов: архитектор обладал достаточным весом, чтобы оправдать любые жертвы, приносимые во имя движения прогресса, и заткнуть глотки его реакционным противникам. Из-за популярности, заставляющей его постоянно давать интервью, времени у архитектора совсем не было. Так что его деятельность уже давно свелась к тому, что он просто ставил свое имя на многочисленных, похожих друг на друга, как близнецы, планах, вылетавших из его конторы, в которой работала большая интернациональная команда, набранная со всего земного шара. Эта контора носила имя Школы и была весьма престижна, хотя платили за работу в ней весьма умеренно.
   Daatchia являла прекрасный пример подобного коллективного творчества. Стены и перегородки были снесены, чтобы максимально увеличить пространство, была обнажена кирпичная кладка, идеально отшлифованная, белесо-красная, служившая фоном для неправильной формы штукатурных панно, расписанных известной художницей фресками, подражавшими уличным графитти. Эти панно, имитирующие атмосферу сквота, выкопанного из-под пепла, были написаны так, что часто встречающиеся в них слова fuck и suck напоминали о латинских надписях на стенах Помпеи. Для атмосферы было оставлено несколько старых цеховых агрегатов, покрашенных тусклым серебром, а середину занимал длинный конвейер подчеркнуто функционального вида. В общем, все выглядело крайне благородно.
   Зала наполнялась дамами и мужчинами, приехавшими со всех концов света. Там были практически все отборщики международных Биеннале, от Албании до Флориды, многие известные галеристы, весь цвет современной арт-критики, директора центров всех и всяческих искусств, бессчетное количество кураторов, а также несколько коллекционеров. Все были немного возбуждены, так как большинство прибыло на Daatchia прямо из аэропорта, кто из Сан-Паулу, кто из Стамбула, да и к тому же нервы взвинчивали вспышки камер репортеров, собравшихся перед входом в клуб в большом количестве, так как прошел слух, что на сегодняшнем событии появится сама Мадонна, и репортеры, коротая время, фотографировали на всякий случай всех прибывших. Слух оказался ложным - Мадонна так и не появилась.
   «Даатчи, Даатчи, Даатчи», - шелестело среди толпы как экзотическое заклинание, столь же непонятное, сколь и привлекательное. Видно было, что повторение этого звукосочетания доставляет прибывшим физическое удовольствие. Оно звучало как «Сезам» Али-Бабы, служа пропуском в сияющие пещеры успеха и известности, вполне заменяющие современности райские кущи с их утомительным бессмертием. Заставляя слегка задержать дыхание при его произнесении, оно рождало ощущение близости почти интимной: вдох-выдох, вдох-выдох, выдох-вдох, Даатчи, Даатчи, Даатчи, глаза блестят, вздымается грудь, особенно у арт-критиков и кураторов, большинство из которых были женщины, поголовно одетые в черное, так что со стороны все сборище немного походило на похороны сицилийского мафиози. Слегка разбавленные парой-другой директоров музеев современного искусства, одетых casual - в твидовые и вельветовые пиджаки, а то и просто в свитера.
   Экзальтация избранной публики была вполне понятна. Событие, собравшее интеллектуальную элиту, было из ряда вон - сегодня предполагался показ под названием «Выбор Даатчи», демонстрирующий надежду третьего тысячелетия, молодых художников в количестве шестидесяти девяти штук, представляющих The World Today, сегодняшнюю планету, отобранных среди тысяч и тысяч. Это был предварительный показ, перед грядущей выставкой, которая должна была определить будущее всего актуального искусства на много лет вперед, так как в актуальности отобранных шестидесяти девяти уже никаких сомнений не было, в то время как оставшимся за бортом свою актуальность еще придется долго доказывать. Заодно, на этом же показе, галереям и центрам была предоставлена уникальная возможность получить права на работу с отобранным материалом. Да, такого никто не мог себе позволить, кроме Даатчи, великого Даатчи.
   Мало-помалу порядок установился. Коллекционеры заняли свои места по диванам. Около них составился кружок из кураторов и критиков. Партии учредились. Оставалось на ногах несколько молодых людей, фоторепортеров; и рассматривание каталога заменило общий разговор.
   Каталог был составлен кучеряво. Впереди шли эссе нескольких модных мыслителей, объяснявших общий смысл мероприятия, призванного установить единство многообразия в художественном мире и наконец-то окончательно ответить на экзистенциальные вопросы, заданные Полем Гогеном еще в 1891-1898 годах в его картине, теперь хранящейся в Музее изящных искусств, Бостон - откуда мы пришли? кто мы? куда мы идем? Затем шел собственно каталог грядущей выставки, перечисление произведений каждого из отобранной шестидесятидевятки, предваряемое большой фотографией автора, кратким послужным списком и забористой характеристикой его актуальности. Критики и кураторы жадно, а коллекционеры с подчеркнутым безразличием впивались взглядом в неизвестные фамилии, стараясь запомнить их, чтобы потом щегольнуть своим знанием.
   - …Да, да, я помню, на прошлой Биеннале… С этой литовкой меня познакомил… Нет, все же будущее за корейцами… Что вы, я была прошлым летом в Средней Азии, вот там… Талантлив, ничего не скажешь, но… Да, и мне тоже надоела эта чистая концептуальность в духе Барбары Кругер… Норман мне сказал… Ну подумайте сами, этот Гуггенхайм, кому он сейчас нужен… Да, его инсталляции на Документе были потрясающими, это такое очарование, которого просто нельзя выразить словами; вообразите себе: полосочки узенькие-узенькие, какие только можно себе представить, фон голубой, как у Ив Кляйна, и через полоску все глазки и лапки, глазки и лапки, глазки и лапки… Бесподобный минимализм, так актуально!… Милая, это пестро, это для Майами… А мне сказал Норман… Нет, вы знаете, Киасма скучна… Жижек - это вчерашний день, это так провинциально… И эти русские коллекционеры… Вы знакомы с Мирамоту Умасаки?… Уныло, как венецианская Биеннале… Да эти инсталляции они пекут уже целыми деревнями, как австралийские аборигены свою абстрактную живопись… Мне Норман сказал…
   Около окна сидели двое мужчин. Один из них, путешествующий куратор из Сан-Паулу, казалось, живо наслаждался прелестью происходящего. С восхищением глядел он на серое, бледное небо, на величавую Темзу, озаренную светом неизъяснимым от реклам и окрестных небоскребов и на здание Tate Modern, рисующееся в прозрачном сумраке. «Как хороша ваша лондонская художественная жизнь, - сказал он наконец, - и как не жалеть о ее прелести даже под небом моего отечества?» - «Что касается до художественной жизни, - отвечал ему другой, - то дабы не употребить во зло доверчивость иностранца, я расскажу вам…» И разговор принял самое сатирическое направление.
   В сие время двери в залу отворились, и Даатчи взошел. Он был не в первом цвете молодости. Правильные черты, большие черные глаза, живость движений, самая странность наряда - все поневоле привлекало внимание. Критики и кураторы встретили его с какой-то подобострастной приветливостью, коллекционеры - с заметным недоброжелательством, но Даатчи ничего не замечал; отвечая криво на общие вопросы, он рассеяно глядел во все стороны; лицо его, изменчивое как облако, изобразило досаду, он сел подле важного директора музея Г. и, как говорится, se mit a` bouder.
   Вдруг все смолкли и обернулись к конвейеру в середине зала. Раздался резкий звук фанфар, и по пришедшему в движение конвейеру прошествовал самый радикальный директор самой Королевской из всех Академий, в красном свитере, но в парике и при шпаге, так как недавно он получил пэрство, чем необычайно гордился. Он подошел к тут же воздвигнутой бесшумными служителями трибуне, взошел на нее и объявил: - Номер первый. Агнес Артель, родилась в 1974 году в Липтауне, Миннесота, живет и работает в Нью-Йорке, волосы светлые, не крашенные, вьющиеся, глаза голубые, рост 164, вес 55, размер груди… объем бедер…
   Далее следовало перечисление выставок с ее участием, и на конвейере появилась Агнес, медленно плывущая, в простенькой белой маечке и джинсах, а за ней плыли ее произведения - большие полотна с изображением колючек и мужских гениталий, утыканные настоящими шипами и волосами. Часть публики аплодировала, часть же, самая важная, тут же назначала цену по переговорным устройствам. Пока Агнес со своим творчеством проплывала по залу, директор бубнил: - В предметных изображениях Агнес, придавая традиционализму современное звучание, создает особое поле напряжения, наводящее на размышления о провокативности виртуальной реальности естественного, несущего в себе скрытую угрозу, ощутимую в идеальности Возвышенного, воспетого классическим американским искусством. Как урожденная американка, она продолжает линию, идущую от изображений первых переселенцев Бингама с их жестокой мужественностью, через размах клаустрофобии Уайета, к одержимости усложненностью простоты Ричарда Эстеса…
   Во время декламации Агнес поворачивалась, поднимала руки и ноги, с естественной грацией Красоты по-американски, демонстрируя свой талант придавать традиционализму современное звучание. Достигнув края конвейера, Агнес с легкостью соскочила с него, отойдя влево, и остановилась, в то время как служители бесшумно унесли ее произведения вправо, за занавеси. Все было так замечательно устроено, что и покупатель, и цена оставались неизвестными.
   - Номер второй. Симон де Боннекруа, родился в 1972 году в Остенде, Бельгия, живет и работает в Париже и Сингапуре, волосы каштановые, глаза зеленые, рост 184, вес 73, телосложение сухощавое, гимнастическое, объем… размер… Живопись и скульптура Симона де Боннекруа анализирует ценностную шкалу общества потребления. Балансируя на грани ироничного восхищения эстетикой яппи и пафосного обличения современности, Боннекруа создает многослойные сатирические нарративы, превращающиеся в гениальный апокалипсический комментарий современного социума. Смешивая эстетику арт-брют со стилем рекламных брошюр, он меняет иерархию живописной софистики, доводя ее до самоотрицания, превращающего эстетизированную живописность в пропаганду мультяшных форм обыденной глянцевой красоты…
   Симон, одетый в одни черные рабочие штаны, грациозно балансировал на подиуме конвейера, как на грани ироничного восхищения с пафосным обличением, показывая залу свое поджарое тело, а за ним двигались его произведения - наклеенные на холсты с изображением пальм, моря и песка макеты современных гостиниц, обнажающих внутренние неприглядные гостиничные тайны. Симон присоединился к Агнес.
   - Номер третий. Родился, рост, волосы, цвет… соединив в себе влияния абстрактного искусства и графики ар деко, произведения завораживают обманчивым колебанием между эфемерностью и определенностью… Номер двадцать восьмой… цвет, рост, размер… слоганы, нервно набросанные на коллажи стрит-арта из пульверизатора, превращают гневное обличение в стройную созерцательность, созвучную религиозным мантрам… цвет, рост, размер… использует средства, отражающие борьбу черного континента с вожделением Запада, символизируемого блестками, рассыпанными по произведениям… цвет, рост, размер… эффект зловещести, сближающий в работах глубоко личные переживания автора с общей тревогой культуры постиндустриального общества… цвет, рост, размер…
   Так все шестьдесят девять. Понимая, что публика устает от обилия впечатлений, художники старались, как могли. Один пуэрториканец, создавший инсталляцию Fuck Your Order из газетных вырезок с политическими новостями, художественно заляпанными спермой, даже сделал стойку на голове. Его, правда, сочли вторичным. Наибольшим успехом пользовалась пара корейцев, выехавших под одним номером, стоя на плечах один у другого, с серией одинаково окрашенных белым полотен с черной точкой, поставленной каждый раз в новом месте; камбоджиец, родившийся в Пномпене, с огромными изображениями Будд, составленных из кукольных трупов, раскрашенных подтеками настоящей крови; и изящная кенийка, представившая огромные влагалища дивной красоты, сплетенные из засушенных тропических цветов, плодов и фруктов. Кенийка, правда, была лондонская, камбоджиец ни в каком Пномпене не родился, а папа его был вообще состоятельный француз, корейцы же давно проживали в Сан-Франциско. Впрочем, это все несущественные детали. И когда на подиуме появился последний художник, китаец Ханг Ху Янг, совершенно голый, со своими красными бумажными тиграми фаллической формы с лицами Мао, «обнажающими беззащитность коммунистической мужественности», как комментировал их директор Академии, зал разразился дружными рукоплесканиями.