Русский шедевр был написан в Европе. В той Европе, чье развитие неизбежно вело от «Оды к радости» к «Манифесту коммунистической партии». Александр Андреевич Иванов очень жаловался на нее, на эту Европу. Измельчавшая, суетная и тщеславная, она раздражала великого русского живописца отсутствием больших движений души и мысли. Ох, уж эта Европа периода борьбы всевозможных Реставраций за выживание! Не сыскать в ней ни гордой смелости, ни духовного величия. Сплошное ничтожество. Европа кажется блестяще образованной, но, по сути, она - невежественна. В словах выражает возвышенность чувств, но даже и не пытается эти слова осмыслить. Много говорит о религии, но давно уже свела религиозность к внешней обрядовости. Душевное благородство подменила соблюдением светских приличий, упрямство поставила выше силы характера, поверхностную восторженность выдает за героическое воодушевление, рассудочность - за разум и духовность. Корысть, трусость и лицемерие воцарились в сердцах, так что Европа оказалась совершенно неспособной к продуцированию больших идей. Противная буржуазка, корчащая из себя аристократку.
   Александр Андреевич Иванов был прав. Европа второй четверти девятнадцатого века как-то совсем повернулась на благополучии и приличии. Желание примирить воспоминания об аристократизме, ушедшем в прошлое вместе с наполеоновской Империей, с буржуазной добропорядочностью, привело к воцарению культа уютной золотой середины, точно выраженного немецким словечком Gemutlichkeit, столь же применимым к Франции и Англии, как и к Германии. Как у Гофмана все фантазии успокаиваются в радостях Gemutlichkeit, так у Бальзака и Диккенса в конце действия все оставшиеся в живых собираются и подсчитывают имеющиеся у них франки и фунты.
   Die Gemutlichkeit - какое замечательное слово! Как чудно и полно немецкий язык выразил в нем стремление человечества к высшей духовности, не исключающей душевность, к миру, доброте и ко всеобщему счастью. Как восхитительно на гребне пафоса финального хора Девятой симфонии, после призыва «Обнимитесь, миллионы! Слейтесь в радости одной!» вырисовывается утопическое всеобщее благоденствие, вечная, высшая Gemutlichkeit, доступная всем и каждому, и всеми и каждым разделенная. Бетховен рисует Gemutlichkeit духовно, утопически, но «Оду к радости» можно воспринимать и как руководство к действию. Как возможность разглядеть в человечестве человечность. Ведь если в реальности миллионы обнимутся, пусть даже и не без принуждения, наступит сущий рай.
   После первого исполнения Девятой симфонии в 1824 году в Европе на некоторое время воцарилась всеобщая Gemutlichkeit, этакий рай под полицейским надзором. Не то чтобы все слились в радости одной, но, по крайней мере, утихомирились. Спокойствие скорее оттенялось, чем нарушалось, легкой рябью французских переворотов и царило вплоть до «весны народов» 1848-го. С весной блюстители Gemutlichkeit разобрались, хотя она им и попортила кровь. Все было почти хорошо, но от Gemutlichkeit было очень тошно всем приличным людям, в том числе и Иванову.
   Искусство этих десятилетий дало адекватное изображение Gemutlichkeit. Когда в больших количествах смотришь на произведения живописи, снискавшие славу на выставках и в салонах Европы тридцатых-сороковых годов XIX века, то рождается ощущение остановки движения, какого-то безветрия, подобного штилю в поэме Кольриджа «Старый мореход», написанной гораздо раньше, в 1798 году, но поразительно предугадавшей состояние именно этого времени. Торжествующий салон, тяжеловесный, душный, самодовольный. Гладкая живопись, прилично приглушенная светлость колорита, громоздкая правильность композиций, все достойно, трудоемко и как-то безвыходно. Множество голых красавиц, похожих на манекены, зализанные многофигурные сцены из истории, мифологии и религии, трактуемые с механистичной повторяемостью, пейзажи, все по большей части южные и все по большей части одинаковые, как одинаковы рекламные буклеты турбюро. И бесконечные портреты, портреты дам и господ, очень прилично одетых, с приличным выражением довольных собой и окружающим миром лиц, иногда разбавляемые какой-нибудь красоткой в национальном костюме, испанском или итальянском по преимуществу. Скука. Живопись в ожидании дагерротипа.
   Виной ли тому равновесие после Венского конгресса, торжество ли Тройственного союза после 1830-го, Луи Филипп с королевой Викторией - но по Европе разливается поток ханжеской благопристойности, сглаживающий все в унылую ровность общего места, общего мнения, общего вкуса. Конечно, и в это время внутри, в мастерских художников, кипит и булькает, но на поверхность мало что вырывается. Энгр с Делакруа стали ходячими памятниками самим себе, замечательный Коро мало кому известен, Домье знают только как карикатуриста, Тернер замыкается в себе и в своей велеречивости, итальянцы бултыхаются в мельчающем классицизме, немцы - в мельчающем романтизме, русские же никак не могут выбрать, кому подражать, то ли любимому императором Николаем художнику Крюгеру, то ли Рафаэлю, тоже императором любимому. Картин становится все больше и больше, цены на них растут и растут, выставки становятся все более и более популярными, художникам оказывают все большее уважение, но при этом между 1830-м, между «Свободой на баррикадах» Делакруа, и 1855-м, годом появления «Ателье» Курбе, образуется пауза стилистического и творческого штиля. Об искусстве говорят очень много, и все так величаво, возвышенно, но в велеречивых рассуждениях как-то безысходно фонит тупое благодушие Готтлиба Бидермейера, старшего немецкого соратника и единомышленника нашего Козьмы Пруткова. Что же делать тонкому, духовному русскому человеку? Остается только ждать, обратив свои взоры к России, к обширным возможностям, таящимся в этой огромной стране.
   Эти два десятилетия - какое-то стилистическое безвременье. Классицизм, столь эффектно и стильно заморозившийся в ампире, превратился совсем уж в набор ремесленных приемов, позволяющий конструировать бессчетные вариации одного и того же образца; романтизм протух, превратившись в вязкую массу из лат, одалисок, трубадуров и бледных дев под луной; реализм воспринимается как средство передачи приятного подобия. Разница между ними практически стерлась, подготавливая почву для воцарения тяжелого и душного историзма с его доходными домами, тяжеловесными буфетами, кринолинами, корсетами, множеством нижних юбок и уверенностью в том, что именно он, историзм, является верхом совершенства со всех точек зрения. Два десятилетия набирающего силу самодовольства девятнадцатого века, в Германии и Австрии удачно прозванных стилем цветущего бидермейера.
   В эти два десятилетия создавалась великая русская картина «Явление Христа народу», задуманная где-то около 1832 года и законченная только к 1857-му, и она, казалось бы, - лучший контраргумент в спорах о русском бидермейере. Все в этой картине восстает против мелкой европейской меркантильности. Во многом благодаря Иванову в России эти два десятилетия бидермейером никто не решится назвать, только упомянут о легком влиянии немцев и австрийцев на русскую мебель, а самые смелые - на их же влияние на Тропинина. Однако если присмотреться, то многие формальные признаки картины: тщательность отделки каждой детали «Явления», тончайшая прорисовка каждой травинки и волосинки, глянцевитая объемность при общем тяготении к плоскости, подчеркнутая ирреальностью высветленного колорита, сквозящее во внешнем правдоподобии стремление к идеализированной красоте каждой фигуры, каждого лица, каждой драпировки, - роднят шедевр Иванова с произведениями великого мастера австрийского бидермейера Фердинанда Георга Вальдмюллера. Но - где Россия и где бидермейер! Европа маленькая и мелкая.
   У нас же величие, размах, крепостное право, рассуждения об избранности России, салоны, кавалергарды и балы, дворянская культура, славянофилы и западники. И огромное пространство - леса, поля, реки, так что «садись, мой ямщик, звени, мой колокольчик, взвейтеся, кони, и несите меня с этого света! Далее, далее, чтобы не видно было ничего, ничего. Вон небо клубится передо мною, звездочка сверкает вдали, лес несется с темными деревьями и месяцем, сизый туман стелется под ногами, струна звенит в тумане; с одной стороны море, с другой Италия; вон и русские избы виднеются». Известно же, что русские любят быструю езду. Какой же тут бидермейер. И все же…
   Размер, конечно, имеет значение. Однако когда оказываешься в петергофском Коттедже императора Николая I, в этом уютнейшем местечке, где сентиментальный романтизм легко ложится на ампирную структуру, сглаживая бесчеловечность его героической геометрии, и превращает жилище императора в такую милую, такую уютную, такую комфортную дачку, то на сердце становится тепло, размах империи утихает, и все парады, балы, кавалергарды, салоны и самодержавные пространства превращаются лишь в смутный фон для физиономии Готтлиба Бидермейера, воплощающей в себе высшую человечность Gemutlichkeit. Империя сужается, и именно к нему, к этому немецкому идеалу, стремится император, а за ним и вся Россия. Ведь на самом деле насаждение формулы «православие, самодержавие, народность» есть ни что иное, как орудие насаждения всеобщего Gemutlichkeit, чтобы, обнявшись, раб с господином блаженно растворились в упоении обоюдного восторга. Из русского стремления к Gemutlichkeit, правда, все время Крымская война вырастает, но что же делать…
   Россия столь велика, что только ожидание может ее объединить. Ведь русские любят быструю езду, а передвигаются медленно. Вся любовь утыкается в пробки, да и дороги были и остаются плохими. Ведь в России само пространство к медлительности располагает. Широта, простор, безбрежность. Леса, поля, долины ровныя, все стелется ровнем-гладнем на полсвета, верста мелькает за верстой, одна неотличимо похожая на другую. То поломка, то завязнешь. И бесконечное ожидание на станциях.
   То, что картина Иванова представила формулу Ожидания, и поместило ее в центр русской культуры. То ли беспредельность, то ли ровный рельеф, то ли климат, предполагающий полугодовую спячку, но в России Ожидание заняло столь же почетное место, как и три главные христианские добродетели - Вера, Надежда и Любовь. Недаром на долгие годы символом российской жизни стала очередь. Тише едешь - дальше будешь, поспешишь - людей насмешишь, ждать весны, милостей от природы, реформ, конца, хлеба, нормы, всеобщего благоденствия… Раскинулась и ждет лениво.
   Есть в ивановском «Явлении Мессии» странность. Перст Иоанна Крестителя указует не столько на фигуру Христа, сколь на двух всадников в правом верхнем углу картины. Головы легионеров - высшая точка композиции, они находятся даже выше головы Иисуса Христа. Что здесь делают представители власти? Пришли ли они ждать и обратиться вместе с богоизбранным народом, собираются ли они контролировать толпу, разогнать ли, следить ли за порядком на разрешенном властями митинге, или, наоборот, они сгоняют ее, в том числе и лохматого Сомневающегося в коричневом хитоне, к священным водам реки? И что же народ?
   Народ безмолвствует.
   Венера Торфяная
   Выставка в Русском музее: антитело как сверхидея
   Аркадий Ипполитов
   В узком белом пространстве раздевалки девушка в спортивной шапочке и полуспущенных трусах балансирует на одной ноге, вытирая полотенцем спину и пятку второй, подогнутой. Прямой взгляд больших широко расставленных глаз устремлен прямо на зрителя, магнетизирует его, так что никакого ощущения подглядывания не возникает. Скорее - созерцания. Полуспущенные трусы слегка приоткрывают темный треугольник лобка, что вместе с «реальными» шапочкой и трусами придает композиции, в общем-то, совершенно отвлеченной, легкий оттенок натурализма. Фигура девушки с широкими бедрами и плечами, тяжелой округлостью грудей, классична и идеальна, как античные статуи. Также как и фигура, идеально и лицо девушки, рассчитанное в строгом соответствии с каноном. И поза, и занятие условны: невероятно длинное и узкое полотенце больше похоже на шаль или драпировку; непонятно, зачем девушка надела трусы и только после этого стала вытирать спину, зачем полирует свою пятку, не натянув трусы, ей мешающие, до конца.
   Это - картина Александра Самохвалова «После кросса», фрагмент которой, данный на фоне белой звезды, распластанной на красном, украшает обложку каталога замечательной выставки «Венера Советская», проходящей в Русском музее. Картину лучше было бы назвать «Афродита после кросса», так как фигура самохваловской бегуньи, отнюдь не спортивная, является точным повторением Афродиты Книдской Праксителя, в чуть измененной позе. Подлинная праксителева Афродита держит драпировку в левой руке, а теперь, надев трусы и шапочку, взяла правой ее конец, закинула за спину, подогнула правую ногу, перенеся всю тяжесть на левую, слегка подняла голову и посмотрела в упор на зрителя. Получилась бегунья Самохвалова, находящаяся с Афродитой середины четвертого века до нашей эры в подчеркнуто прямом родстве.
   Родство Праксителя и Самохвалова гораздо глубже поверхностного сходства вариации формы и позы. Пракситель - один из лучших скульпторов в истории мирового искусства и, конечно же, классик. Впрочем, как классику и полагается, при жизни он пользовался репутацией скандального авангардиста. Афродиту Книдскую он изваял во время CIV Олимпиады, когда достиг своего «акме», что по-гречески значит «расцвет». Богиню он представил обнаженной, что было неслыханно, так как до того нагими можно было изображать только мужчин, а женщины всегда были прилично задрапированы и ни в палестры, ни на стадионы не допускались. Вдобавок ко всему блюстители порядка установили, что моделью Праксителю послужила гетера Фрина, что было совсем непозволительно: смертная рискнула сравнить себя с небожительницей. Скандал разразился страшный, международный, все греческие города о нем узнали и в нем поучаствовали, так как святилище на острове Книд имело общегреческое значение, и установка там новой статуи была делом всей Эллады. Консерваторы неистовствовали, либералы выходили из себя, все напоминало страсти вокруг целующихся милиционеров «Синих носов», недавно шумевшие в нашем отечестве, но, как рассказывают древнегреческие авторы, конец дебатам положила Фрина. Она публично разделась, греческая публика, прекрасному не чуждая во всех его проявлениях, разразилась дружным «Ах!», обвинение в кощунстве с Праксителя было снято, статуя водружена на место, Фрина получила почетную пожизненную пенсию, искусство восторжествовало, так что вслед за Афродитой Книдской в мировую культуру проследовала толпа обнаженных, в том числе и «После кросса» Александра Самохвалова. Использование Самохваловым прототипа со столь красочной историей в контексте молодой советской культуры очень значимо: вслед за Праксителем, опираясь на его опыт и на его реноме, художник пытается утвердить свободу красоты обнаженного тела в новом социалистическом обществе. Но нужны ли эти старые как мир истории новому обществу?
   История Фрины и Афродиты Книдской показывает, сколь сложны были во все времена взаимоотношения человека с телом. Тело - это, конечно, форма. Это ограничение, изначально заданное нам без нашего ведома и заключающее каждого из нас внутри себя с властностью совершенно диктаторской. Вольно нам воспринимать тело как храм, тюрьму, дворец или хижину, культивировать его или проклинать, бичевать или холить, но зарождение нашего тела, его развитие и его разрушение пугающе самостоятельны. Тело - это судьба, рок и фатум. Это то, что объединяет миллиарды живших, живущих и тех, кто еще будет жить, и в то же время это то, что их разделяет. В бесконечной множественности и повторяемости тел - залог нашего бессмертия, но каждое индивидуальное тело конечно и обречено. Желание избавиться от диктата тела и обрести желанную свободу от установленных нам, помимо нашей воли, границ, всегда обуревало человека. Но столь же постоянно желание бежать от тела сопровождалось тоской по телу вечному, нетленному, идеальному, означающему победу над временем и судьбой. В сущности, тело - ни что иное, как чистая идея.
   Быть может, наиболее полно и отчаянно одержимость человека диалогом со своим телом выражается в образе Афродиты, или, как назвали ее римляне, Венеры, ужасающей и прекрасной богини, бесконечно сильной и бесконечно слабой, воспеваемой, проклинаемой, презираемой и возвеличенной. Тело - это ипостась Афродиты-Венеры, ее царство, главный ее атрибут и ее оружие. Эта малоазийская, если верить мифологическим словарям, богиня столь прочно овладела человеческим сознанием, что оно находит ее изображения задолго до предполагаемого рождения Афродиты от соединения гениталий оскопленного Кроном Урана с морской стихией, в тридцатом тысячелетии до нашей эры, в многочисленных Венерах каменного века, разбросанных по всей Евразии. Затем, пройдя всю историю человечества, возникая то в виде Изиды, то Иштар, то Кибелы, Лакшми, Сарасвати или бодхисатвы Гуань-инь, она дошла и до нашего времени, обрядившись в меха доктора Мазоха, завоевав диспансеры и стриптиз-клубы, подиумы и конкурсы красоты, музеи и рекламные щиты, и до сих пор не отпускает от себя художников. Она каждую ночь восходит над миром, покидая его лишь утром, зелено-голубая планета, «милостивое ночное светило, муж или женщина», как назвал ее римлянин Макробий в своих «Сатурналиях», - Венера, Веспер, Люцифер. Всходила она и над одной шестой земной суши, обычно окрашенной на картах в красный цвет, над великой страной СССР.
   Зрители привыкли богиню любви представлять согласно навязанной Ренессансом классической схеме красоты. Афродита Книдская, Венера Милосская, Боттичелли, Тициан, Джорджоне, Рубенс, Веласкес - и так далее. Так выстраивает свой ряд Афродит-Венер, доводя его до Аниты Экберг и Моники Белуччи, Умберто Эко в недавно вышедшей в русском переводе книге, посвященной понятию Красоты в европейском менталитете. Однако, как известно, красота - страшна. Афродита родилась из глубины морской, куда пролилась кровь и были брошены гениталии кастрированного Урана, бога неба. В зачатии Афродиты любовь не участвовала, да и откуда взяться любви до ее рождения? Любовь же и красота, как мы видим из древнего мифа, появились в результате преступления и теснейшим образом связаны с болью, насилием и членовредительством. Афродита, являющаяся нам в древних культах, совсем не похожа на нежную и кокетливую красавицу поздних мифов. В Фивах она почиталась под именем Афродита Апострофия, то есть Ужасающая и Избавляющая, и тесно была связана с Эриниями, кровожадными богинями, терзавшими Ореста. Афродита Фессалийская была предводительницей ламий, меднолобых вампирш, высасывающих ночью кровь у своих любовников, и стала прообразом героини «Метаморфоз» Апулея, старухи Мероэ, ненасытной в своем вожделении, способной превратить мужчину в лягушку, бобра или барана. В Аттике Афродита была самой старой из Мойр, богинь судьбы, дочерей Времени-Крона, и самой безжалостной из них. В Мегаре ее почитали наравне с Нокс, темной богиней ночи, и Гекатой, чудовищем с тремя собачьими головами.
   Во Фракии Афродите приносили в жертву собаку, и она была богиней собачьих свадеб. На Кипре и во многих других местах был распространен таинственный культ Афродиты Бородатой, по характеру похожей на самку богомола и ответственной за убийство Данаидами своих пятидесяти юных мужей в первую брачную ночь. В Арголиде, где и произошло это событие, празднества в честь Афродиты назывались истериями, на них богине приносилась в жертву свинья, так что этимология слова «истерика» впрямую связана с культом Афродиты и происходит от «юстеры» или «истеры», что означает матку. От аргосской богини, благословившей подвиг Данаид, происходит латинская Венус Аргива, богиня маленьких девочек, еще не вступивших в брак, и в Риме были распространены изображения Венус Аргивы в виде куколки, предназначенной для игр крошек-девственниц, дабы приготовить их к замужеству, - хороший образец отношения к супругу для будущих жен. На побережье Ионического моря Афродита почиталась как Порфириус, что значит Багряная или Пурпурная, но также и Вздувшаяся, Мрачная, Черная, Кровавая.
   В греческих колониях на Понтийских берегах Афродита получила титул Апатурия (то есть Лишившаяся Отца или Отцом Отвергнутая, а также от Отца Отвернувшаяся), тесным образом связанный и с ее происхождением, с кастрацией Урана, и с обычаями скифов и амазонок, населявших соседние районы, для которых отцовство не играло никакой роли. В греческих же поселениях Италии богиня носила имя Эноплиос, Объединяющая и Вооруженная, обладала характером воинственным и кровожадным, от нее ведет свое происхождение римская Беллона, покровительствующая войне разнузданной и безжалостной, то есть такой, какую римляне и вели по преимуществу, в чем отличие этой римлянки от Афины-Минервы, разумной и трудолюбивой девственницы. В своем имени Беллона соединила существительное bellum - война, и прилагательное bellos - милый, прелестный, великолепный.
   В ряду богинь Умберто Эко нет и намека ни на русских, ни на советских красавиц. Будем считать это скорее незнанием, чем убеждением. Но кого бы из наших богинь можно было бы включить в этот звездный список? К сожалению, не Афродиту после кросса Самохвалова, прекрасную, без сомненья, но не добавляющую ничего принципиально нового к длинному послужному списку богини. Спортсменки Самохвалова - это мечта, сон, самообман социализма. Идеальный мир Самохвалова столь же прекрасен, как и фильм «Строгий юноша», но, как и фильм Роома, он был отложен на полку советской цензурой. На этот раз, в отличие от случая Праксителя, Фрина ничего сделать не смогла. Принципиально новой идеи у Самохвалова не было.
   Выставка «Венера Советская» начинается с плаката художника А. С. Харитонова «Да здравствует Восьмое Марта». Огромная улыбающаяся женщина вырастает из толпы, в красном платке, с винтовкой через плечо, в расстегнутой черной тужурке поверх синего бесформенного мешка, в серых чулках; дома не достают ей даже до колена, у подошв кишит черная муравьиная толпа с красными плакатами «Работница! Крепи!», крепи то, крепи се, международную солидарность, оборону и трудовую сознательность. Напротив же - другая великанша, тоже в красном платке и синем бесформенном платье, величественная и простая, с легкостью, с какой девушки из фидиевых Панафинейских шествий ставят себе на плечо амфору, взвалила на себя корзину и улыбается, и сияет, и зовет. Тела нет у нее, а в корзине 15 300 000 тонн торфа, так как «в завершающем году пятилетки дадим социалистическому строительству не менее 15 300 000 тонн высококачественного сухого торфа», и она даст, хотя непонятно, зачем так много, огромная цифра звучит фантастически, мифологично, и вот она, новая мифология, вот она, новая богиня. Отсутствие тела - тоже идея. Великая Афродита Торфяная. Такого никогда ни у кого нигде не было.
   Красота страшна, а любовь еще страшнее.
   Знаменитая формула Стендаля, столь понравившаяся Ницше, что красота есть обещание счастья, совершенно справедлива. Однако кто же верит в то, что обещанья выполнимы? Древняя богиня была безжалостна. Посмотрите на детей, порожденных Афродитой. Эрот, безжалостный в своей вечной инфантильности и к богам, и к смертным, мучитель, забавляющийся чужими страданиями, как игрой в бабки. Антэрот, страшный бог смерти, близкий к Танатосу. Оба зачаты неизвестно от кого. Фобос и Деймос, Страх и Ужас, детки от бога войны Ареса. Гермафродит, существо загадочное и несчастное, прижитое от плутоватого Гермеса, и неизвестно от кого появившаяся дочь Гармония, по одной из версий - дочь смертного Кадма, ставшего к тому же и ее мужем. Гармония послужила причиной гибели героев фиванского цикла.
   Несчастны были все, кому Афродита покровительствовала. Пасифая, Федра, Медея, Елена, Парис - пешки в ее играх, бессмысленных и бесцельных. Адонису, единственному, кого Афродита любила по-настоящему, ее красота особенного счастья тоже не принесла, и цветок анемона, выросший из крови этого красавчика, родившегося от связи отца и дочери, стал символом смерти и подземного мира. Особенно счастливым не назовешь и ее сына Энея, рожденного от смертного Анхиза, свидетеля гибели близких и друзей, эмигранта, проведшего всю жизнь в сплошных скитаниях.