Фазиль Искандер

Гнилая интеллигенция и аферизмы

(Козы и Шекспир)


   Я стоял у остановки на Ленинградском шоссе в ожидании троллейбуса. Нужный мне троллейбус долго не шел, и я от нетерпения стоял, несколько высунувшись с тротуара. Вдруг мимо меня, явно притормаживая, проплыл «мерседес».
   Метров через десять он остановился, из него вышел человек и окликнул меня по имени. Я посмотрел на него и сразу его узнал, хотя множество лет мы не виделись. Сейчас он представлял из себя солидную гору, облаченную в хороший костюм. Но очень характерное круглое, бровастое лицо с яркими черными глазами мало изменилось.
   Когда-то мы учились в Мухусе в одном классе. Звали его Жора. По математике он был первым учеником. Но по остальным предметам учился посредственно. Он был явно математически одарен. В последний год учебы он иногда дремал на некоторых уроках, положив голову на парту, что свидетельствовало, как мы догадывались, о бурно проведенной ночи.
   Забавно было, что учитель математики, сам большой выпивоха, из уважения к его математическим способностям заботился о тишине в классе, когда Жора дремал на своей последней парте.
   И наоборот, когда учитель математики, дав нам контрольную работу и будучи под хмельком, засыпал за своим столом под мирный шорох шпаргалок, Жора заботился о тишине в классе.
   Учитель математики в своей нищенской даже для послевоенного времени одежде сидел перед нами, облокотившись о стол и залепив растопыренными ладонями лицо. Казалось, он не хочет видеть не только нас, но и весь мир.
   Жора мог дремать на любых уроках, разумеется, кроме грузинского.
   Учительница грузинского языка была бешеная женщина, а у Жоры случались с ним казусы. Дело в том, что он был наполовину мингрелец, наполовину абхазец. Знал мингрельский язык. А так как мингрельский и грузинский языки очень близки, он иногда, бодро отвечая, незаметно для класса и себя вставлял в свой ответ мингрельские слова. И тут учительница, всегда сладострастно помешкав, говорила:
   — Садись, двойка!
   Гордость ее в таких случаях была так уязвлена, что она никогда не указывала место, где он ошибся: сам ищи! Она терпеть не могла, когда в грузинскую речь вставляли мингрельские слова. В особенности почему-то междометия. К мингрельцам как соплеменникам она была особенно беспощадна, что говорило о ее строгом бескорыстии.
   Бешенство ее было столь велико, что ее боялись не только все ученики, но и директор школы, человек добрый и мягкий. Кстати, тоже грузин.
   Она была одинокая женщина. На сильном, жилистом теле головка с маленькой мордочкой летучей мыши. Для тех, кто это плохо представляет, я советую поймать летучую мышь и вглядеться в нее.
   В гневе она особенно нерадивых учеников или тех, которые ей казались таковыми, таскала за волосы, словно пытаясь скальпировать их. У нерадивых учеников почему-то всегда были красивые волосы.
   Один ученик, сибиряк по происхождению, никак не мог научиться выговаривать мягкое грузинское "л".
   — Скажи «лясточка», — терпеливо обращалась она к нему. Видимо, ей казалось, что она удачно наткнулась на русское слово с таким же произношением не дающегося ему звука. Никогда никакого другого русского слова она в пример не приводила.
   — Ласточка, — повторял он старательно.
   — Лясточка, лясточка, — уговаривала она его.
   — Ласточка, — повторял он, приугрюмившись, но не поддаваясь уговорам.
   — Лясточка, лясточка, лясточка, — повторяла она все еще ласково, но уже поклокатывая и пробираясь к его густым таежным волосам.
   Еще можно было спасти волосы! Но…
   — Ласточка, — отвечал сибиряк с обреченным упорством старовера.
   Из-за всеобщей ненависти к учительнице я нередко в глубине души жалел ее. Меня она за волосы никогда не драла, потому что мне грузинский язык давался лучше, чем всем другим негрузинам. Я полюбил трагического поэта Николоза Бараташвили, которого одно время мы изучали. Я его читал в классе если не лучше всех, то, во всяком случае, громче всех. Я уже тогда понимал: цель поэзии — докричаться.
   Пока я громко читал Бараташвили, силой голоса никак не уступая учительнице, она с горьким упреком смотрела на виновато притихших учеников-грузинов. После моего чтения она с далеко идущей угрозой неизменно рокотала:
   — Ох, Берадзе!
   Берадзе был очень смешлив. По-видимому, она при помощи трагических стихов поэта пыталась подавить его неукротимую смешливость. Хотя на ее уроках он никогда громко не смеялся, она чувствовала, что он смеется с выключенным звуком.
   — Ох, Берадзе! — говорила она иногда невпопад, например, когда в классе не оказывалось мела, а дежурным был не он. Класс начинал хихикать, а Берадзе только молча трясся. Сейчас я ее отношение к Берадзе могу объяснить так — смешливый человек вообще идеологически ненадежен.
   Хотя я глубинную жалость к учительнице внешне никак не проявлял, я чувствовал, что она это знает и ценит. Пользуясь этим, я иногда дерзил ей, конечно, в границах допустимого для нее.
   Но однажды случайно в душе что-то сорвалось, и я резко перешел границу. Сейчас я даже не помню, что я ей сказал.
   Помню, в классе установилась гробовая тишина. Некоторые ученики, словно боясь осколков от предстоящего взрыва, пригнули к партам головы. Но все со жгучим любопытством ждали особенно изощренной казни. Минуты три, сидя за столом, она молча, не мигая, смотрела на меня, по-видимому, в поисках неслыханного наказания. Летучая мышь на глазах превращалась в дракона. И вдруг она обмякла:
   — Что с него возьмешь, он же сумасшедший.
   Класс грохнул в хохоте. Все знали, что у меня сумасшедший дядюшка. Она гениально нашлась. Она не хотела терять единственного человека, который в глубине души жалеет ее.
   Сейчас я думаю, что это была неосознанная жалость к одиночеству тирана. Это тем более удивительно, что к настоящему кремлевскому тирану я тогда испытывал горячую юношескую ненависть.
   Нас в классе было трое друзей с обостренным интересом к литературе и политике. Может быть, сейчас это кому-то покажется неправдоподобным, но мы, не наученные никем, тогда уже знали все, что случилось с нашей страной. Не исключено, что дело в том, что у двоих из нас были репрессированы отцы, а третий был вывезен с Кубани, когда там голод, вызванный коллективизацией, косил людей.
   Гуляя по городу или даже на переменах мы достаточно осторожно, сторонясь других, говорили о литературе и политике. Особенно мы опасались старосты. Он был большой любитель истории и подозревался в стукачестве, за что мы ему дали подпольную кличку Науходоносор.
   Жора был хорошим спортсменом и хулиганистым мальчиком. Бывало, встречая нас в городе и правильно догадываясь, что мы говорим не о том, о чем принято говорить, он неизменно повторял одно и то же:
   — Гнилая интеллигенция.
   Иногда мы его встречали у пивного ларька. Он всегда зубами открывал бутылку. Если мы при этом были достаточно далеко, он, насмешливым кивком послав нам воздушное презрение, запрокидывал бутылку.
   — Гнилая интеллигенция!
   Обычно он это говорил с добродушным презрением. Мне казалось, что он знает, о чем мы говорим, знает, что ничего изменить нельзя, и поэтому презирает нашу пристрастность к политическим разговорам. И это было обидно. Мы тоже знали, что ничего изменить нельзя, но не говорить обо всем этом не могли. Слова его раздражали все больше и больше.
   Однажды в классе на большой перемене мы втроем стояли у окна и тихо переговаривались. Вдруг Жора подошел к нам и со своей обычной презрительной улыбкой сказал:
   — О чем шушукается гнилая интеллигенция?
   И тут я не выдержал и ринулся на него. Он был намного сильней меня, но и я тогда занимался спортом. Видимо, от подхлестывавшей меня ярости я эту драку явно для всех выиграл. Прозвенел звонок, нас кое-как растащили, и мы уселись за свои парты. Успокоившись, я подумал не без тревоги: а что я буду делать на следующей перемене, он ведь намного сильней меня?
   Но на следующей перемене он не подошел ко мне. Более того, он больше никогда не подходил к нам и не называл нас гнилой интеллигенцией. Хотя никаких слов не говорилось, но я почувствовал, что он зауважал меня. И это было приятно. Я замечал его неуклюжие, мелкие уступки, когда наши интересы сталкивались, и это было особенно трогательно.
   После окончания школы я поехал учиться в Москву и потерял его из виду. Стороной я слышал, что Жора связался с блатным миром, отсидел в тюрьме, был выпущен, но, приезжая на лето в Абхазию, я его никогда не встречал.
   Лет через десять в Мухусе мы с друзьями сидели в летнем ресторане. Но это были не школьные мои друзья, их, увы, раскидало по всей стране. Вдруг официантка приносит нам три бутылки вина, угощение с какого-то стола, как это принято на Кавказе.
   Я огляделся и за одним далеким столиком увидел Жору, одетого в тельняшку. Он тоже сидел с друзьями и улыбался мне. Мы наполнили бокалы и, приподняв их в его сторону, поблагодарили его.
   Через некоторое время та же официантка принесла нам еще три бутылки вина. Я посмотрел в сторону Жоры. Улыбка его подтверждала, что дары его несметны. Я счел необходимым на этот раз подойти к нему с бокалом и чокнуться.
   Я подошел, чокнулся с ним и его друзьями явно уголовного вида. После чего мы с Жорой выпили и расцеловались. Оказывается, он знал, что я стал писателем, о чем поведал своим друзьям. Чем именно он занимается, мне спросить было неудобно.
   — Вот он, видите, — бесстрашно кивнул Жора в мою сторону, — в школе в честной драке победил меня!
   Друзья его восторженно зацокали, поражаясь, что Жору кто-то мог победить.
   — За что я люблю Жору, — воскликнул один из них, — другой бы не раскололся! А Жора простой!
   Но Жора на этом не остановился.
   — У нас в школе была чокнутая учительница, — продолжал он, — вся школа, начиная от директора и кончая последним учеником, хезали перед ней от мандража! Один он не хезал! Даже оборотку иногда давал!
   Друзья его снова зацокали. Еще громче. Я почувствовал, что количество моих подвигов, помноженное на количество выпитого Жорой, становится опасным для меня. Так оно и оказалось. Жора вдруг помрачнел. Видимо, его собственные воспоминания ему теперь показались чересчур сентиментальными. Или он, вспомнив о школе, сейчас пожалел, что не развил своих математических способностей в институте. Безнадежно опоздал. И такой оттенок можно было уловить. Преодолевая помрачнение, он потянулся поцеловаться со мной и, целуя, слегка оттолкнул меня, сказав:
   — Ладно, ладно! Иди к своим гнилым интеллигентам!
   Я повернулся и уже пошел было к своему столику, но, глупо вспомнив, что забыл свой бокал, вернулся за ним, что почему-то было унизительно. Боже, а еще предстояло допивать его вино! Он успел рассказать друзьям о причине нашей драки и теперь демонстрировал, что, несмотря ни на что, именно он продолжает контролировать обстановку и остается при своих убеждениях.
   …И вот проходит бездна лет, и мы встречаемся в Москве. Он стоит возле своего «мерседеса» и благодушно улыбается мне. Я подошел, потрясаясь больше всего не его «мерседесу», не костюму под цвет машины, а черной бабочке на его груди. Далеко же он ушел от своей тельняшки! Этого я никак не ожидал. Мы как бы горячо обнялись. Я с некоторой тревогой подумал: неужели он опять вспомнит о гнилой интеллигенции?
   — Из нашего класса только мы с тобой вынырнули в Москве, — сказал он, очень широко улыбаясь и призывая меня к взаимной гордости.
   Когда человека слишком давно не видел, почему-то обращаешь внимание на его зубы, словно пытаешься выяснить — то ли жизнь обломала ему зубы, то ли он ей. Он сохранил свои прекрасные зубы, их как будто даже стало больше.
   — Да, — согласился я, — а кем ты работаешь?
   — Я директор ресторана… — с удовольствием назвал он его, — слыхал?
   — Кто же не слыхал, — ответил я, хотя слыхом не слыхал об этом ресторане.
   — А что ты троллейбуса ждешь, — с иронической улыбкой спросил он у меня, — чтобы быть поближе к народу?
   Подбирается к гнилой интеллигенции, оторванной от народа, подумал я.
   — У меня нет машины, — сказал я и поспешно добавил, чтобы избежать кривотолков, — не люблю технику.
   Он насмешливо кивнул головой и вдруг вспыхнул:
   — Как здорово, что мы встретились! Я давно мечтаю украсить стены моего ресторана аферизмами и стишками, короткими, но смешными. Сочини! Я тебе хорошо заплачу, если понравятся!
   — Какими аферизмами? — спросил я, делая вид, что заинтересовался его предложением.
   — Вроде таких, — сказал он, сосредоточиваясь: — «Куй железо, не отходя от кассы» или «Если ты такой умный, почему у тебя нет денег?». Но только не эти, а новые.
   — А такой аферизм подойдет? — спросил я у него: — «Если у тебя есть деньги, зачем тебе ум?».
   — Нет, — сказал он, чуть подумав, — среди моих клиентов немало богатых людей. Могут обидеться.
   Я приступил к штурму стен его ресторана.
   — А такой аферизм подойдет? — спросил я. — «Чем меньше птица, тем красивей она поет».
   — Точно! — воскликнул он радостно. — Например, дрозд! Как пели дрозды в Абхазии!
   Дуновение ностальгии на миг соединило нас, и этот миг был прекрасным. Но, подумав, он вдруг нахмурился.
   — К сожалению, не подойдет, — сказал он.
   — Почему? — спросил я, и в самом деле удивляясь.
   — Понимаешь, — вразумительно сказал он, — среди моих клиентов бывают большие люди. Они подумают, что это намек на то, что они большие птицы и поют, как страусы. Это им будет обидно! Представляешь, как безобразно поют страусы!
   Казалось, он покинул страусиную страну, не выдержав их пения.
   — Сколько лет ты в Москве? — спросил я, как выяснилось, на свою голову.
   — Пятнадцать, — сказал он с удовольствием, видимо, считая, что точно уложился со своими планами в эти годы. — А ты?
   — Сорок, — ответил я несколько уныло, потому что был не уверен, уложился ли я со своими планами в эти годы.
   — За сорок лет, — сказал он сокрушенно, давая знать, что стаж далеко не всегда все решает, — можно было научиться надевать носки под цвет брюк.
   Я обрадовался, что дело только в таком микроскопическом несоответствии. И как он это успел заметить! Я же не в шортах!
   — У тебя в «мерседесе» случайно не завалялись черные носки? — спросил я с непосредственностью идиота. — Я бы заменил свои.
   Он не обиделся за свой «мерседес», а только иронически взглянул на меня. Так, вероятно, капитан крейсера взглянул бы на рыбака, спросившего его на пирсе: братишка, нет ли у вас на крейсере завалящего весла.
   — Ты все шутишь, — вздохнул он, — хотя однажды в школе чуть не дошутился с учительницей грузинского… До сих пор не пойму, как она тебя простила.
   — А такой аферизм подойдет? — ринулся я в новую атаку: — «Хороший аппетит в молодости — праздник молодости. Хороший аппетит в старости — праздник маразма».
   — Ты что, разорить меня хочешь? — тихо спросил он. — А еще земляк, одноклассник.
   — А что? — спросил я.
   — Как что! — повысил он голос. — Среди моих клиентов немало старых коммерсантов. Они приходят хорошо покушать, в меру выпить. А ты — праздник маразма! Последнюю радость у людей отнимаешь! Учти, им даже молодые бляндинки не нужны!
   — Обязательно учту! — заверил я его.
   Он хорошо говорил по-русски, но последние его слова прозвучали с рыдающим акцентом. От волнения, что ли?
   Впрочем, я признал его правоту. Такой аферизм в самом деле неуместен в ресторане.
   — После того, как я украшу твой ресторан, — сказал я с крохоборской озабоченностью, — я этот аферизм продам молодежному кафе.
   — И в молодежном кафе нельзя! — твердо возразил он, словно уже был назначен надзирать за аферизмами всех питейных заведений.
   — Почему? — взревел я, впадая в истерику от цензуры.
   — Нельзя молодежь и стариков сталкивать лбами, — пояснил он со знакомой интонацией советских редакторов, — тем более перед тарелкой. Учти, что идея моя!
   — Какая идея? — удивился я.
   — Идея писать аферизмы на стенах ресторана. Мы заключим с тобой договор, что ты не будешь давать аферизмы в другие рестораны.
   — Ну хотя бы аферизмы, которые не подходят тебе, я могу продавать в другие рестораны? — взмолился я.
   — Нет, — сказал он жестко, но потом добавил: — Я их буду покупать и прятать. Но в книгах можешь использовать. Все, кроме тех, что будут на стенах моего ресторана. Учти, я хитрый.
   Это прозвучало так: может, общего образования мне не хватает, но специальное образование у меня на высоте.
   — А такой аферизм подойдет? — спросил я скромно. — «Добрых людей больше, чем злых, но злые влиятельней».
   — Ты что, с ума сошел! — ответил он. — Среди моих клиентов полно влиятельных людей.
   — А такой аферизм подойдет? — не унимался я: — «Женщины любят цветы, потому что цветы поддерживают идеологию внешности».
   — Что-то в нем есть, — сказал он и не без сожаления добавил: — Но не подходит. К нашему ресторану прикреплена специальная цветочница. Мои клиенты дарят своим подругам цветы. Этот аферизм будет их смущать. У меня до того культурные клиенты, что иногда шампанское занюхивают цветами! Ну, ладно, — добавил он, — потом поторгуемся на месте. Ты тоже можешь поторговаться, когда я назначу цену. Кстати, давай попробуем стишки. Что мы все аферизмы да аферизмы.
   — Давай, — согласился я и, призадумавшись, выпалил:

 
Раньше как он отдыхал?
Завалясь на нары.
А теперь — каков нахал!
Ездит на Канары.

 
   — Здесь ничего смешного нет. Я в позапрошлом году был на Канарах… Но ты об этом не мог знать, — добавил он строго, как бы в сторону шевельнувшейся мании преследования. — Ничего особенного, — продолжал он, — на страусиной ферме угостили нас яичницей из яиц страуса. Тоже мне фирменное блюдо! Наша яичница из яиц индюшки в сто раз вкусней страусиной!
   Он второй раз с раздражением упомянул страуса. Было похоже, что какой-то страус когда-то перебежал ему дорогу.
   — К тому же у тебя получается, — добавил он, — что ты, вроде, жалеешь, что человек покинул нары. Сделай все наоборот!
   Я напрягся и снова выпалил:

 
Раньше как он отдыхал?
Ездил на Канары.
Нынче — норму отмахал
И вались на нары!

 
   — Убери нары! — зарычал он, — что такое: нары, нары, нары! Это тебе не пляжные лежаки! Я знаю, что это такое! Этим ты у нас никого не рассмешишь и тем более, учти, не напугаешь!
   — Почему? — спросил я, творчески несколько задетый.
   — Потому что все схвачено, — отрезал он, — просто бестактно солидным людям напоминать о нарах. Сделай без всяких нар и чтобы было смешно.
   Я снова напрягся.

 
Раньше как он отдыхал?
Рухнув на лежанку.
А теперь — каков нахал?
Лег на парижанку.

 
   — Нет, — сказал он, покачав головой, — для моего ресторана это даже неприлично. Лучше вернемся к аферизмам.
   — А такой аферизм подойдет? — снова пошел я на штурм стен его ресторана. — «Закон нужен даже для того, чтобы знать, что обходить».
   — Лучший аферизм нашего времени! — воскликнул он. — И как только ты догадался! Для деловых людей это сейчас самый больной вопрос! Чиновники нас дергают: — Деньги! Деньги! Деньги! — А я хочу точно знать, за что я плачу! Покажи закон, который я обошел!
   Только я решил, что стена наконец взята, как он раздумчиво добавил:
   — Но, с другой стороны, нет, не подходит.
   — Почему? — спросил я, чувствуя себя сброшенным с невидимой стены.
   — Понимаешь, — сказал он, — среди моих клиентов бывает юридический важняк. Они скажут: — Ах, ему законов не хватает? — И что-нибудь ехидное придумают специально для меня и таких, как я.
   — А как тебе такой аферизм? — ринулся я с ботанической стороны. — «Пион — вегетарианский вариант розы: без шипов, но и без запаха».
   — Нет, нет, — ответил он сразу, — во-первых, слишком длинно… Нет, это во-вторых. Во-первых, политический намек. Среди моих клиентов бывают солидные политики…
   — Какой политический намек? — искренне изумился я.
   — Ты намекаешь, что у нас правительство без шипов, но и без запаха розы.
   — А раньше правительства пахли, как розы? — нервно спросил я.
   — Розы не розы, а шипы были, — неглупо ответил он. — Я дважды сидел.
   — «Доллар, слишком похожий на доллар, — фальшивый доллар!» — неожиданно для себя завопил я.
   — Наконец в яблочко попал! — восторженно отозвался он и похлопал меня по плечу. — Наконец я разбудил твою мысль! Беру, ни одного слова не меняя!
   — Таких строгих цензоров я даже в советское время не встречал, — сказал я, облегченно вздохнув.
   — Да, — согласился он, — у себя в ресторане я строгий цензор. Зато плачу от души. Но мы найдем общий язык. Я предчувствую. Заходи для знакомства с рестораном и его стенами. Можешь привести с собой трех-четырех… — он вдруг запнулся. Я понял, что он хотел сказать. Однако он добавил: — Друзей.
   Но он догадался, что я догадался, почему он запнулся.
   — А я работаю с интеллигентными людьми, — У меня бухгалтер — физик-теоретик. Две официантки — бывшие учительницы. Бывший астроном наблюдает за залом.
   — Вселенная сжимается, — напомнил я, но он это трагическое обстоятельство оставил без внимания.
   Он вынул из бокового кармана визитку и торжественно вручил ее мне, как пропуск в рай.
   — Но у меня нет визитки, — сказал я, продолжая держать его визитку, словно готовый вернуть ему незаслуженный пропуск. Этих визиток у меня скопились сотни. Визитки всегда дают люди, которым не собираешься звонить.
   — А как же ты общаешься с нужными людьми? — удивленно спросил он, пренебрегая моей готовностью вернуть визитку. Да что — пренебрегая! Он даже махнул рукой — спрячь!
   — Я обхожусь без них, — ответил я, стараясь, чтобы в моем голосе не прозвучал вызов.
   — Я тебя сведу с нужными людьми, — уверенно сказал он. Мы пожали друг другу руки, и он сел в машину. Но потом вдруг наклонился, открыл окно и поманил меня. Я тоже наклонился к окну.
   — Приходите, икру будете жрать ложками, — сказал он тихо, но твердо и, вдобавок кивнув головой, уехал. Последние его слова прозвучали, как масонский пароль новой буржуазии.
   Разговаривая с ним, я пропустил свой троллейбус. Я вернулся на остановку и стал дожидаться следующего. Теперь я стоял, стараясь не высовываться с тротуара.