Принесли кусок халвы. Еще сутки продержались. А потом на полтора месяца зарядили одни макароны: на воде, без воды, со стручком лука, с кусочками остатков мяса, опять пустые. В непонятные праздники (как их мало даже у мусульман!) — одно мясо. Тарелочка, правда, из детского садика, может быть, даже осведомитель из налоговой полиции выделил ее на наши нужды, но запах-то есть.

А лето душное. Майка не только комарам вход перекрыла, но, как теперь уже традиционно для нас, и воздуху. Ребята молят о дожде, я сопротивляюсь.

— Дождь — это вода, сырость. А сырость — болезни. Не о том молим, мужики.

— Ты в самом деле неженка.

Готов остаться в памяти ребят с этим по-детски обидным, особенно для афганца-десантника, мнением о себе, чем потом оказаться правым. Окажусь ведь…

— Да мы в горах во время сенокосов под такими ливнями бывали!

В горах, но не в яме. Мы что, разведем костер, сменим одежду? Короче, я против.

Голосую так, будто от полученных результатов зависит погода.

Но вышло по законам войны: вместо дождя небо обрушило на нас снаряды. Вначале где-то неподалеку обнаружили себя пулеметы. Первую ночь они порезвились-поигрались, словно два-три Козленочка Военное Копытце по льду процокали. Утром прилетели надсмотрщики-«вертушки», но, наверное, не нашли выбитых копытцами самородков, потому что на следующую ночь из загона выпустили целую стайку более взрослых козлят. А они уж так разрезвились, что приструнить их оказалось возможным лишь артиллерией. Да в нашу сторону.

Первый снаряд, пролетевший над ямой с шипящим присвистом, мгновенно разбудил нас. Не знаю почему, но бросились к туфлям, в первую очередь обулись. А потом не успевали втягиваться головы в плечи от свиста и разрывов, утюживших совсем рядом лес. Высвечиваем, наивные, самое безопасное место в двухметровом квадрате, замираем ближе к люку. Не из расчета, а так диктует страх оказаться заживо погребенными. Головы прикрываем подушками, как будто они могут ослабить удар осколков или падение дубовых бревен с наката. Опять чистая психология — если убьет, то не так больно.

— Что они здесь забыли? — Борис, не служивший в армии, больше всего ею и возмущается. Как будто ей самой захотелось вдруг повоевать, и прикатили в Чечню, передернули затворы. Да нет, войны развязывают благородненькие на вид, чистенькие и румяные политики, а в грязь, вонь, бинты и стоны бросают людей в погонах. Это лишь кажется, что военные только и умеют командовать. Еще больше они умеют и вынуждены подчиняться…

— Недолет, перелет, недолет — по своим артиллерия бьет, — вспоминается по случаю давняя песня.

Новый снаряд — но это Махмуд, улегшись вдоль стены и сложив руки на груди, показывает чудеса художественного свиста. Он перестал прыгать к люку — или поняв бесполезность, или устав бороться за жизнь. Знаю сам, что свой снаряд не услышишь, что свистят те, которые уже пролетели мимо. Но, настроенный на бомбу, перестраховываюсь. И не хочу, чтобы душа махнула на все рукой — будь что будет. Не «будь что будет», а держать себя в ситуации…

После повторной бомбежки движения становятся автоматическими. Когда Махмуд случайно падает и бьется спиной о стену, заснувший Борис подхватывается, прыгает к люку и укрывает голову подушкой.

— Эй, вы чего? — спросонья не понимает нашего смеха.

Махмуд для острастки свистит — звук даже в таком исполнении неприятен — и снова бьется дурачества ради о стенку.

— Ну вас, — машет Борис и укладывается снова. — Плен лучше переспать.

А ежели не спится? Если отлежали все бока? Попросили хоть какую-нибудь работу у охраны, боевики развели руками:

— Понимаете, вы расстреляны, вас нет. Вас никто никогда не увидит. И вы никого. Вам остается только сидеть. Приказ один — расстрелять при попытке к бегству. Все.

А лес вокруг наполняется жизнью. Чувствуем дым костра. Слышим подъезжающие машины и мотоциклы. Иногда доносятся окрики на русском языке. Значит, неподалеку работают пленные солдаты. Самое верное подтверждение — пилы без остановки ерзают по дубам. Такое возможно лишь под стволом автомата. Кто пилил дрова, тот знает. Наверное, строят новые землянки.

— Чего стал? — кричат уже ближе. — К мамке захотел?

«К мамке», как быстро поняли, — это под расстрел. За меня, я продолжал верить, бьется налоговая полиция. Ищет ли кто-нибудь их? Каково их матерям? Пытаюсь услышать хоть одно имя, хоть какую-нибудь зацепку: вдруг все же выйду на свободу и тогда смогу найти родственников пленника.

Бесполезно. Солдаты слишком далеко, а сами они не догадываются дать о себе знать подобным образом. Да и кто сказал, что я выйду быстрее? Особенно когда под вечер вдруг у ямы появилось пять-шесть охранников. Они сняли растяжки, отбросили в сторону решетку и только после этого приказали:

— Полковник, живо.

11

И без «полковника» ясно, что дела мои плохи, — ведут, бьют о деревья, не предупреждают о ветках, не обводят канавы. Молчат. Нутром чую, как копят злобу. Что могло случиться?

Сталкивают то ли в полуотрытую могилу, то ли в заброшенный окоп.

— Раздевайся.

Моросит дождик. Махмуд очень просил его. Вырывают из рук солдатскую куртку и пиджак. На рубашке успеваю лишь расстегнуть пуговицы.

— На колени.

Торопятся. Взведены. Но почему перед убийством заставляют раздеваться?

— Снимай повязку.

Вот теперь — да, теперь — все. И даже то, что Боксер передо мной в маске, надежд не прибавляет.

— Руки за голову.

С двух сторон в затылок утыкаются стволы автоматов.

— Сначала, короче, мы тебя отделаем так, что родная мать не узнает. И пошлем снимочек твоему начальству.

Замечаю у него на груди «Полароид». Вспоминаю свой фотоаппарат: ну конечно же, они проявили пленку и нашли кадры воронежских омоновцев!

— А если оно не успокоится, начнем присылать им тебя самого по частям.

«Оно не успокоится…» Дело в моем начальстве? Не в пленке?

— Думают, что здесь мертвые на посту стоят, — продолжает заводиться Боксер. Зачем-то лепит мне на лицо крестами лейкопластырь. Отходит на шаг, делает снимок. Ждет, когда я, еще живой и не избитый, проявлюсь на кадре. Протягивает снимок обратной стороной:

— Ставь дату и распишись.

Ставлю и расписываюсь. Если фото вдруг сохранится, то по крайней мере можно установить, что до нынешнего дня я был еще жив.

— Они думают, хитрее нас, — не унимается Боксер. — Только запомни, полковник: чеченцы бывают или плохие, или хитрые. Мы — из хитрых, и нас не переиграешь.

— А в чем хотят переиграть? — спрашиваю напрямую. Чего теперь стесняться? Информацию надо получать.

— Вздумали освободить тебя силой. Прилетела «Альфа», сидит в аэропорту. С генералом. Ну и жук ты, полковник. Все равно никогда не поверю, что не контрразведчик. Но как только они тронутся с места, мы тебя тут же расстреливаем. Понял?

Что понимать? Не от меня зависни тронется «Альфа» или нет. Но кто придумал силовой вариант? Это же бессмысленно, бесполезно. При такой утечке информации они сами окажутся в ловушке.

— Мы знаем все, — нервно расхаживает Боксер по краю окопа. — Мы даже знаем, кто и как в налоговой полиции Грозного оправдывался перед Москвой за тебя. Знаешь, что сказали? Что ты сам отказался от охраны. Но если эти тронутся…

Останавливается. Ботинки — перед лицом. Одного замаха достаточно, чтобы размозжить голову.

— А все-таки мне жаль твою морду и почки, русак, — вдруг совершенно неожиданно, когда я уже приготовился к худшему, отпускает сердце из тисков Боксер. — Пока пиши, — бросает вниз кусок картона: — Пиши: «Умоляю исключить силовой вариант моего освобождения…»

Пишу. Умоляю. Это в самом деле так, и одновременно надо дать понять своим, что в отряде известно об операции.

А «Альфу» боевики тем не менее побаиваются, ежели настолько всполошились. Но скорее всего, на аэродроме в Северном сидит не она, а наши ребята из физзащиты. Впрочем, это одно и то же, почти все они — в прошлом «альфовцы». Потому трудно поверить в то, что они вот так, наобум, полезут в горы. Без идеальной подготовки и тщательной разведки не полезут. Не те ребята. Здесь тоже не мертвые на постах стоят.

Так что надо сохранять спокойствие. Насчет олимпийского, наверное, сложно утверждать, но внутреннее равновесие необходимо.

Стоявшие вокруг автоматчики тем временем роются в карманах, выуживая остатки допленной жизни: заколку от галстука, часы, удостоверение «Советского воина», литературные наброски, которые начал делать на пустых сигаретных пачках с появлением света.

— Это что такое? — изумляется Боксер, перебирая листки. — Что за записи?

— Делаю для себя. Наблюдения.

Про то, что у журналиста рука сама тянется к авторучке, как у курца к сигарете, а у тебя, Боксер, к автомату, уже молчу.

— Это мы сейчас почитаем. А почему удостоверение не сдал?

— Не забрали на равнине.

— Изъять все, — командует Боксер охране. — Вывернуть все карманы, ничего не оставлять.

Падает расческа, отбирают даже пустое портмоне.

— А теперь я с тобой все же немного разомнусь. Повязку. Встать.

Надеваю повязку. Ловлю характерный шум. Удар Боксера проходит в каких-то миллиметрах от лица, я чувствую только его холодок. Тренировка? Я — в роли спарринг-партнера? И неужели опять пронесло? Холодок от близости удара — это ли холодок от смерти? Арктику с экватором не сравнивают. Но сколько же раз человек способен прощаться с жизнью?

Но рано обрадовался, что обойдется без зуботычин. Обратный путь в яму оказался значительно дольше. Под руки, судя по голосам, подхватила молодежь, парни лет семнадцати. Эти уж поизгаляются!

Дождавшись, когда стихнут в лесу шаги Боксера, они пираньями впились в меня, по очереди обработав ноги, спину, затылок.

— Полко-овник, мразь, — в точности прокопировали они голос и интонацию Непримиримого.

Бить ослепленного повязкой, наверное, занятие преинтереснейшее, если смотреть со стороны. Стволы «красавчиков» уперты в ребра, а удары летят неизвестно откуда, неизвестно от кого и неизвестно чем — человек в их ожидании весь напряжен, но все равно не угадывает опасность и запоздало вздрагивает. Счастье, что конвоиры вынуждены держать меня еще за руку, и замахи не такие широкие.

— Это тебе за твои погоны.

— Это за наши Самашки.

— Гад, пристрелить тебя мало.

Семнадцатилетнему на войне ничего не докажешь. Бесполезно. Если чеченцев постарше с Россией связывает служба в армии, дела по коммерции, то этих — ничто. Побросали школу, научились убивать, и убивать именно русаков, их с нами не связывает уже ничего. Они мечтают только о мщении. День и ночь. Опасный возраст. И особенно, как ни странно, для самой Чечни, где после войны кому-то нужно будет уметь и работать, строить…

— Мразь!

— Получи, сволочь.

Вталкивают ногами в комариную прорубь, бросают вслед одежду. Вернулся. Под растяжки, в яму, но — вернулся. Махмуд и Борис пока ничего не спрашивают. Торопливо в темноте отдираю с лица кресты лейкопластыря, чтобы они не испугались раньше времени.

Вопросы не задают, давая мне возможность прийти в себя и успокоить дыхание. Решетку не набрасывают, и Борис торопливо ищет повязку: значит, сейчас потащат его. Удерживаю за локоть — это только меня. А растяжки не плетут потому, что ждут сообщений из Грозного. Мои неизвестные спасители, сами того не зная, губят меня. И любой шаг к освобождению окажется шагом к расстрелу. Тогда какой был смысл затевать операцию? Неужели наши этого не понимают?

Оказывается, сидеть под открытым небом намного тревожнее, чем под решеткой. В плену должно быть так, как положено.

Сверху снова торопливые шаги. Встаем одновременно с Борисом. Он — в ожидании своей очереди, я — принимать судьбу. Она на таком волоске, что паутина может показаться стальным канатом.

— Телефон не потерял? — вдруг вспоминаю главное и шепчу в ухо Махмуду.

В самом начале плена, когда еще верилось, что водителя могут отпустить, записал ему домашний телефон и попросил запрятать в одежду. Теперь этот клочок бумажки кажется единственной связью с домом. Страшно умирать в неизвестности, быть без вести пропавшим.

— Нет, — скорее машет головой, чем отвечает вслух, Махмуд.

Судя по чавкающим в грязи шагам, идут человек пять. Еще вчера шагов ждали, потому что вместе с ними могли появиться известия. Теперь, когда новости есть, для нас спасением могла оставаться лишь тишина.

Подошли, завозились с решеткой. Сдержанно переводим дыхание. И хотя ее начинают прибивать гвоздями и сеть из растяжек плетут наиболее тщательно и плотно, понимаем: сегодня выдергиваний не предвидится. Яма становится дороже и безопаснее поверхности.

Из рассказа

генерал-майора налоговой полиции В.Колывагина, старшего оперативной группы:

Мы вылетели в Грозный через месяц после пленения. Могли, конечно, и раньше, но родственники ваших товарищей по несчастью из Кабардино-Балкарии умоляли: не предпринимайте ничего, мы здесь сами все уладим и договоримся.

Понадеялись А время уходило. Сергей Николаевич Алмазов, находившийся в командировке, приказал брать инициативу в свои руки. На следующий день опергруппа из четырех человек находилась в Чечне.

Армейские контрразведчики, правда, сразу по-дружески пожурили: как только боевики узнают — а они узнают непременно, что освобождением пленника занимается генерал, — мгновенно ужесточат условия Но менять что-либо было уже поздно.

Конечно, среди нескольких вариантов освобождения прорабатывался и силовой вариант — это нормально и естественно для спецслужбы Правда, о высадке десанта в горы не могло быть и речи, мы прекрасно понимали, что, пока будем пробиваться к месту заточения, вас десятки раз успеют убить. А вот по агентурным данным мы получили сведения о всех перемещениях Непримиримого. На него и поглядывали, ведь в случае задержания главаря мы могли диктовать свои условия. Непримиримый взял вас, мы — его. И обмен. Все по-честному. Красиво для книги?

К сожалению, в жизни все сложнее и грубее. Лишь приступили к проработке этого, запасного варианта, к нам на стол легло ваше фото с автоматами у головы. И приписка: можете искать тело своего полковника в районе Ханкалы. Если не откажетесь от силового воздействия.

Ясное дело, к подобному сценарию больше не возвращались и как можно шире об этом поведали всем вокруг. А сами сосредоточились на основном варианте — обмен. Задержанный на задержанного. К сожалению, практика войны, и от нее пока никуда не деться Начали восстанавливать отношения с посредниками, пошатнувшиеся во время столь бурного взрыва эмоций.

Про свое пребывание в могиле стараюсь не вспоминать, хотя звуки наверху ловлю чутче обычного. Высчитываю самое опасное для себя время — перед рассветом. Днем, а тем паче ночью наши на штурм не пойдут. А вот утром, при первом намазе, когда чеченцы расстелят коврики и упадут лбами вниз… По крайней мере, лично я выбрал бы именно эти минуты.

— Неужели ваши не сообразят, что подписывают тебе приговор? — время от времени удивляется Махмуд. — Мужики хоть нормальные у вас в полиции работают?

Пытаюсь пошутить:

— Достаточно посмотреть на меня.

— Э-э, если так мерить, то дело твое швах, — идет по лезвию черного юмора водитель. Смотрит назидательно и на Бориса: — Мой начальник, будь умным, тоже сидел бы сейчас не здесь, а на Канарах, — совсем по-чеченски раскладывает он наши характеры. — Молись, Николай, на своих.

Молюсь.

Хотя потом, после плена, пришлось узнать и о не совсем приятных моментах своего освобождения. Поначалу вроде все бросились, как говорится, в атаку, но работа по розыску оказалась долгой и нудной. Доходило и до того, что с Расходчикова и Нисифорова пытались требовать письменных объяснений:

— Пусть напишут, чем они занимались столько времени в Чечне и почему до сих пор не вытащили Иванова!

И это в тот момент, когда жены ребят боялись отойти от телефонов, чтобы не пропустить звонок, когда в безысходности и тревоге обнимали во время прогулок с детьми деревья и молили о благополучном исходе. Самым большим упреком и для меня оказались слова одного из начальников, после которых я посчитал своим правом написать рапорт с просьбой перевести меня в другое подразделение:

— Ну что, погулял по Кавказу? И жена тут твоя со слезами бегала по руководству…

Да, говорилось некоторыми направо и налево, будто я сам поехал на Кавказ и меня туда никто не посылал (словно я служил не в правоохранительной системе, а в шарашкиной конторе, где полковники по своей прихоти могут мотаться куда угодно без уведомления руководства). На всякий случай делали дистанцию, отгораживались, если что… Благо, таких проявилось буквально единицы. Но, окажись их вдруг хотя бы более, чем пальцев на одной руке, итог для меня мог бы статься совсем иным.

Правды и искренности хочу в своей пленной истории, поэтому пишу и эти, самые трудные для меня строки: как и во всяком коллективе, не все так гладко и идеально шло и среди тех, кто волей случая вынужден был заниматься (или не заниматься) моей судьбой. Впрочем, было бы странным, окажись все как один расходчиковыми и нисифоровыми. Зато по завершении операции и прибытии в Москву генерал-лейтенант Ю. Чичелов скажет им:

— Теперь к вашему бревнышку столько народу прилепится, что сами удивитесь.

Но как бы то ни было, ордена Мужества получат лишь те, кто вышел на острие события и там оставался до самого конца, — полковники Евгений Расходчиков и Геннадий Нисифоров. Здесь возобладала полная справедливость. Бог всем судья. И мне — в первую очередь. Ибо самый дорогой и совестливый для меня документ на сегодняшний день — это список управлений налоговой полиции и суммы денег, которые сослуживцы собрали на мое освобождение. Расчерченный от руки стандартный листок бумага перекрывает любые экивоки тех, кто сам из Москвы никогда не выедет, а любой бой станет наблюдать со стороны.

Только когда это еще все будет… Я пока лежу в лесной яме и прислушиваюсь к шагам охранников: убьют или пронесет?

Вроде пока проносит. А про холодок от автоматов у затылка лучше побыстрее забыть. Ну, было. В плену много чего бывает, и что теперь, биться головой о земляные стены своих тюрем?

Как ни странно, получается. Не забыть, конечно, а притупить остроту воспоминаний. Убеждаюсь вновь и вновь: о возможной смерти постоянно думать ни в коем случае нельзя. Надо верить и надеяться на счастливый конец. Это хотя и менее реалистично, зато намного приятнее. Единственное, ненавязчиво бы переговорить с ребятами на тот случай, если все же вот так неожиданно уведут и не вернусь. Дай Бог им остаться в живых и чтобы они хотя бы на словах передали родным и близким. Что? Что прошу прощения, что люблю, что остался офицером и в ногах не ползал. Очень хотел жить, строил множество планов…

Прерываю самого себя: за мыслями, оказывается, тоже необходимы контроль и цензура.

Ребята тоже с замиранием ждут развития событий. Если боевики пойдут на убийство, то зачем им лишние свидетели? Хотя, конечно, плевать они хотели на мораль и законы…

Дня два выжидали и мы в яме, какая последует реакция на отправку снимка. Ожидание тяжко само по себе, а здесь к тому же лишились всего — то есть авторучки и часов, даже возможности пускать ими солнечных зайчиков по стенам.

Зато выработали кодекс чести пленника: все живое, ползущее наверх, на волю, не трогать. Даже помогали карабкаться по лестнице жукам, червям. А сколько слов нежности получила божья коровка, неизвестно каким образом оказавшаяся в нашем подземелье. Сначала подержали ее на ладонях, потом подняли на решетку — лети, дорогая, тебе здесь делать нечего. Никому здесь делать нечего. Но…

— О, весточка будет, — увидел спускающуюся с небес пушинку Борис.

Подставили ей руки: лишь бы не ушиблась. Потом долго не знали, что с ней делать. Вдруг в самом деле благая весть, а мы ее втопчем в землю.

Затем и паутинки ловили, и сороку слушали, а новостей все не приходило и не приходило. Убедили себя, что о них мы узнаем не по приметам, а со слов Боксера или Хозяина. Они нам и сороки, и пауки, и пушинки.

А однажды утром нас разбудило мышиное шуршание. Но мы с Махмудом ошиблись. Борис, приноровившийся засыпать часов в шесть вечера и просыпавшийся в пять утра, разложил вокруг себя пустые пачки «LM» и выщипывал из них квадратики. Ньютоном, озаренным идеей, посмотрел на нас:

— Карты сделаем.

До Ньютона, конечно, далековато, но ведь и не яблоня над нами растет — с дуба падают лишь желуди.

Но карты, о, карты! Сколько дней и ночей они нам скрасили. Четыре колоды стесали полностью. Из остатков пачек, их боковушек, сделали затем и домино. Колоды долго прятали, не зная, как отнесется к подобному охрана: вроде по шариату азартные игры запрещены. Но однажды, после шмона, нашли их, долго рассматривали. И не то что ничего не сказали, а научили из тех же пачек делать еше и самолетики. Красивейшие МиГи.

— Только смотрите не улетите на них, придется доставать «Стрелу» и сбивать, — предупредил Хозяин.

Жизнь налаживалась по-новой — в напряжении, ожидании, но без выдергиваний на допросы. Боксер появился довольный, и скорее всего тем эффектом, который произвел на мое начальство фотографией.

— Все нормально, полковник. Пожелания есть?

— Попросить можно?

— Просить можно все что угодно, за это не бьем. А вот дадим или нет, нам решать. Так чего хочешь?

— Авторучку.

Кажется, я что-то перепутал и попросил гранату — столь неподдельно удивился Боксер. А нам надо рисовать карты. Игральные. Чтобы резаться в дурака, козла и преферанс. Борис сказал, что знает один пасьянс — «Марии Стюарт». Якобы перед казнью та загадала: если пасьянс сложится, то казнь состоится. Сама же надеялась на обратное: сотни раз перед этим раскидывала колоду и никогда не могла сложить ее обратно. На этот раз сошлось. Марию увели на эшафот, а на столике остался разложенный пасьянс.

Не авторучку, но стержень принесли. Борис и сделал первые карты — не только нарисовал цифры, а даже, из-за скудности света, подписал: «восемь», «шесть», «туз». Махмуд, светлая душа, сразу признался:

— Мужики, говорю честно: честно играть не умею.

Вроде пошутил парень, но когда повесил Борису четыре шестерки, да еще при том, что в это же время у того на руках оставалось еще две шестерки, тут мы оценили сказанное.

Вторую и последующие колоды рисовали с учетом первых ошибок — крупнее, а ритуал их создания превращали в праздничный день: отбирали наиболее потрепанные квадратики, выстраивали их в очередь на замену и иконописно выводили цифры и масть. Конечно, наносился удар и по моим интересам, так как в работу уходила бумага, присмотренная мной для журналистских наблюдений. Но ради карт — дело святое. Они вне конкуренции. Фирма «LM» в этом плане стала для нас авторитетом высшей пробы. Не знаем почему, но чеченским боевикам полюбилась именно она, других сигарет они не признавали. А в иные минуты охрана подходила к нашему логову и спрашивала:

— У вас сигарет не осталось? Когда подвезут, вернем.

Делились. И надо сказать, вопрос курева во время всего плена соблюдался незыблемо: есть не давали, а сигарету бросят. Хоть в конце и «Приму», но тем не менее.

Из «LM» сделали и календарики. Я в свой дни вписывал, Махмуд вычеркивал. Места хватило до августа, и воприняли это как знак судьбы: может, к осени наша судьба прояснится?

А насчет дождика дошли не мои молитвы до Бога, а Махмуда и Бориса до их Аллаха. Дождик вначале несмело дотронулся до кроны нашего дуба. Ничего, отповеди не последовало. Дальше — больше. И не гром пока еще послышался вдали, а громыхание школьных принадлежностей в ранце разгильдяя-второгодника. И не дождь начался, а пролился легкий смех одноклассницы-красавицы, которой парень несмело признался в любви: все зыбко, играючи…

Но вдруг шаром, клубком, учителем-военруком, громко возвещая о себе, промчался оторвавшийся от дальнего вихря посланный в разведку кусок ветра. Разогнал всех по углам, заставил притаиться, замереть. И, уже на расчищенную, подготовленную площадку хлынул настоящий ливень.

— Наконец-то! — Махмуд даже лег головой к люку, чтобы ловить лицом капли.

— Только бы не сильный и не надолго, — продолжаю бояться я.

Все же и меня небеса еще окончательно не отринули, послушались: гроза побоялась остаться на ночь в горах. Как ни гремела, а ближе к сумеркам незаметно собралась, начала спускаться в долину. Чтобы не заподозрили в трусости, еще некоторое время оглядывалась и напоминала о себе.

Но было очевидно, что не вернется. Конечно, лучше приютиться на ночь в каком-нибудь селе и там, под боком у людей, переждать темень и собственную стылость. Все не так тоскливо.

Однако утром, когда мы, отлежав бока на чердаках, подкрепились деревенскими сворованными харчами, гроза вернулась на старое место. Назидательно потрепала шевелюры деревьям — ругали, небось, меня? А зря, зря…

Капли быстро пробили крону над нами и принялись хлестать в яму. Пришлось закрываться майкой, прекрасно осознавая, что такой защиты хватит на пять минут.

Меньше. Вода вначале закапала, а затем побежала вниз тонким ручейком. Торопливо допиваем чай и подставляем бутылку.

— Зато комаров нет, — виновато оправдывается Махмуд, перестаравшийся с просьбами к небу.

Поздно. Гром гремит беспрерывно — здесь, в горах, он порой без умолку рокочет по пять — семь минут. Уже и банки все заполнили водой, и перелили ее в канистру — она стоит полная, и теперь молча смотрим, как расползается под люком мокрое пятно. Подворачиваем матрацы, забиваясь все дальше в угол. Перепроверяем коробку спичек — не намочить бы. Хотя что они дадут? Подсветку на мгновение, чтобы убедиться, что с предыдущего раза воды в яме стало еще больпге?