Не играется, не поется, не разговаривается, не думается. Тупо глядим на дождь.

— Заливает, — говорю охраннику, мокро прибредшему с ужином.

— Ну, дождь сильный.

— Укрыть чем-нибудь люк можно?

— Посмотрю, но, кажется, ничего нет.

Нашел кусок клеенки, положил сверху. Звук дождя стал четче, даже можно определять, когда он сильнее или слабее. Но что толку, если кусок меньше отверстия. Просто вода стекает еще более целенаправленно. Как бы я сейчас поязвил над любителями дождя, если бы это что-нибудь дало.

— Кажется, протекаем, — обнаружил новое несчастье Махмуд.

Зажгли спичку, осветили накат. Бревна не справились со своей задачей: впитав первую влагу и больше не имея сил удерживать воду, уронили капли вниз.

Собираем, подтыкаем под себя вещи. Не намочить их, потом ведь не высушим.

Если надо будет сушить.

Впереди — беспросветная ночь…

12

В плену я полюбил ночи за то, что они не приносят известий. День, когда ловишь каждый шорох и звук, тянется дольше и тоскливее.

А ночью почтальоны не работают и связные не приезжают. Потому интуитивно начал менять свой сон: легче оказалось сидеть в раздумьях до четырех утра, а потом спать.

Нынешнюю ночь любимой не назовешь.

— Заливает, — время от времени сообщаем друг другу случившееся.

Протекала уже вся крыша. Один матрац расползся от воды сразу, второй держался на честном слове. И его на руках, как тяжелобольного, у которого внутри переломаны все кости, переносили из угла в угол, где капало меньше всего. Спички все-таки намокли, и ползали в сплошной темноте, на ощупь. Но как нельзя в двух метрах укрыться от снарядов, точно так же или еще даже бесполезнее искать сухое местечко.

Утром нас нашли сидящими на матраце, с накинутыми на головы одеялами. Дно ямы блестело от воды. А сверху все поливало и поливало.

— Живы?

— Пока да. Но завтра — вряд ли.

— Что, Антон Павлович, болеть вздумал? Врачей нету.

— Мы не думаем болеть. Но — заболеем.

— Что, совсем плохо?

Стали возиться с решеткой, отодвинули.

— Отойдите в угол.

Куда отходить! Мы приперты в угол самой жизнью.

К нам опускаются сапоги с ломтями налипшей грязи. Незнакомый боевик оглядывает расползшийся матрац, потолок. Вода капает на фонарь, и это, наверное, убеждает больше, чем наш вид.

— Промокло. А не должно бы.

Этого мы уже не знаем. Знаю другое: охрану нужно додавливать, слова про будущие болезни — это реальность, а не угроза.

— Переведите куда-нибудь, где не протекает.

— Посмотрим, — ничего не обещает конвоир и исчезает на целый день.

— Землянки у всех одинаковые, они сами, небось, сидят в подобных условиях. — Борис, как всегда, стесняется любых просьб: как же, заставляем людей суетиться, отрываем от дел праведных.

— Тогда давай сидеть дальше, — рекомендую ему, но тоном категоричного недружелюбного возражения.

Чувствую, что не сдержался, но бездействие давит на психику еще больше. Неужели безропотно сидеть и гнить?

Встаю, собираю ватные внутренности, вывалившиеся из лопнувшего живота матраца. Осматриваю накат над собой, щупаю бревна, где мокрее. Начинаю запихивать в щели вату.

— Бесполезно, — усмехается Борис. Натура достаточно тонкая, он почувствовал мой категоричный тон и возвращает шар той же расцветки.

Не спорю. Спор нам не нужен. Нужно чем-то заняться.

Ложкой конопачу щели. Надо мной капать перестало. Знаю, что временно, что вата — не тампоны «Тампакс», но их у нас нет и вряд ли подбросят. У нас есть миллиметровая возможность выжить — ее и надо наполнять борьбой.

Махмуд, может быть, впервые не поддержал своего начальника, принялся помогать, отщипывать кусочки ваты. Крутимся на полусогнутых.

Тампакс не тампакс, а около часа сидели без грязевых потоков. Движений мало, замерзаем. Приближающаяся ночь, гроза, уже подмокшие закладки — все наводит грусть.

Сочувствия дождались от Хозяина. Он появился в новом бушлате, присел:

— Залило?

— Полностью. Может, какие доски есть, постелить хотя бы на воду.

— Да у нас здесь, Николай, особо не разгонишься тоже. Но что-нибудь придумаем.

— Я же говорил, они сами в таких же условиях, — успокоился Борис, дождавшись подтверждения своим словам.

Хорошо, что промолчал про наши старания по заделке щелей. Значит, надо настраиваться коротать ночь на корточках. Если бы можно было хотя бы встать во весь рост, размяться…

— Часа через три переведем в новое место, — появился с самой приятной за последние дни новостью Хозяин. — Потерпите.

Наглею вконец — победителям можно:

— А чайку горячего нет? Доходим…

— Чай есть. Сейчас принесу.

И когда дрожащими руками обнимали пиалы с остывающим на глазах чаем, Борис чуть извинился:

— Он тебя уважает, Николай. Заметил: обращается только к тебе и по имени. Наверное, ты интуитивно был прав, когда каждую ночь просился в туалет. Они к тебе привыкли.

Да, надо или нет, но я просился наверх каждую ночь. Больше для того, чтобы размять ноги, подышать пару минут свежим воздухом и, если удастся, хоть что-нибудь прояснить в наших судьбах. Кто-то незнакомый из охраны однажды поязвил:

— Что, полковник, коммерсанты запрягли, заставляют парашу выносить?

Меня не заставишь. Я сам карабкаюсь к свету. И не имеет значения, что на данный момент этот путь надо идти с «девочкой». Может статься, все усилия напрасны. А вдруг нет?

О том, что вылез из ямы, пожалел единственный раз, когда охрана оказалась совсем незнакомой. «Свои» брали за рукав и вели в сторону, здесь же стали командовать:

— Правее, три шага вперед, левее, теперь шире шаг.

Со всего размаха врезаюсь в ствол дерева. Хохот.

— Правее. Кругом. Быстрее. Я сказал, быстрее, — клацание затвора и удар прикладом в спину.

Удар лицом по дереву. Останавливаюсь. Больше не тронусь с места.

— Два шага влево. Влево, я сказал!

Мгновение сдерживаю себя, успокаиваюсь. И — подчиняюсь: никому ничего не докажу. Царапины на лице заживут, а радоваться можно тому, что побольше пробуду на свежем воздухе и получше разомнусь. Охрана бесправна, а новички тем более ничего не смогут со мной поделать.

Но иду теперь медленно, несмотря на поторапливания. Поняв, что большего не добьются, боевики хватают за рукав и бросают грудью на куст. Еще более неприятно, кстати, чем на ствол.

Когда возвращаюсь «домой», Борис и Махмуд, слышавшие издевательства, от прогулки отказываются:

— Нам сегодня не нужно.

— Тогда сидите…

Сидим. Дождь высидели. Три часа наверняка прошли, на нас ни одной сухой нитки. Как жить здесь дальше — не представляю.

… Ночью, когда подумали, что нас забыли, в очередной раз появился Хозяин с группой боевиков:

— Собирайте все, что осталось, и по одному наверх.

Впервые иду в новый каземат последним. Оглядываю полузатопленную, осиротевшую без нас яму. Не знаю, на сколько покидаем ее — может, только пересидеть дожди, а может, и навсегда. Тайно в душе надеялись, что именно из нее выйдем на свободу, но, видать, не суждено. А может, дождь помешал, пошел раньше времени.

В любом случае прощай, лесная комариная прорубь. Ты дала свет и тем останешься памятна. А плохое пусть забудется, выживать надо на положительном. Какая ты оказалась по счету? Пятая. Сколько ждет впереди? Куда поведут на сей раз?

В «волчок». Нас возвращали в него! Это стало окончательно ясно, когда впереди обругали:

— Что ты шаришь руками? Это ступени, ногами щупай.

— Я думал, лаз, — оправдался Борис.

— Плохо думаешь, а еще банкир. Да не пригибайся ты, иди в полный рост.

Земляные ступени — спуск в траншею. Опять ступени. Знакомый, пугающий запах плесени и подземелья. Плечо задевает решетчатую дверь. Та скрипит: мол, зачем идешь? Зайдешь — захлопну.

— Пришли. Можно разувать глаза.

Хоромы. Подземный дворец, обшитый солдатскими одеялами. Дубовые столбы-колонны вдоль стен. В два человеческих роста высота. Двухъярусные нары. На них стоит неизменная керосиновая лампа. Язычок пламени даже издали кажется теплым. Сначала он традиционно коптил, но Хозяин убавил фитиль, и пламя проснулось в серединке, задышало, легко волнуясь, словно тронутая желтым загаром девичья грудь. Иногда ее стрелой Амура пронзала мошкара, заставляя на миг тревожиться. Но уже в следующее мгновение мягкий желтый свет восстанавливал безмятежное женское дыхание и достоинство. А черные горы обгоревших воздыхателей мы потом по утрам счищали с лампы щепочками.

А может, и не женские груди вовсе напоминало пламя, а, допустим, две горные вершины Эльбруса. Или пик Коммунизма и пик Победы. Кому что нравится, тот пусть то и штурмует. Нам, просидевшим в погребах и землянках более двух месяцев, хотелось увидеть именно первое, более житейское. Живут же где-то люди…

Остаться бы здесь. И черт с ним, пусть даже ради этого нас освободят на неделю позже. Жертвуем.

— Располагайтесь.

А «волчок»? Его не будет? Тогда зачем размахивали неделями?

— Лучшую землянку вам отдаем, — гордо сообщил Хозяин.

Впервые видим его в полный рост. Высокий, немного угловатый. Неизменная маска. Увидим ли когда-нибудь его лицо? Если по-честному, оно вовек не нужно, но, наверное, человеку всегда будет свойственно заглядывать в запретное. Хотя, когда запретным становятся лица, имена — это уже не война. Это ее болезни. Краснуха, инсульт, геморрой — война за тысячи лет выработала для себя определенные температуру, давление, цвет лица, приучила к их неизбежной данности людей: раз я существую, то привыкайте ко мне такой.

И люди привыкают. К первому, второму, третьему. Привыкнем, никуда не денемся, и к захвату заложников, торговле людьми. Война манишек не носит…

— Николай, смотри сюда, — Хозяин светит фонариком под нары. — Ты человек военный, должен понимать, чем это может грозить.

По ровным рядам противотанковых и противопехотных мин шугнулись от света стайки мышей. Не подорвались, вырвались с минного поля. А под зелеными бочками этих кругляшей спала такая же длинная, как луч фонарика, «Стрела-М» — грознейшее оружие против самолетов. В углу сиротливо стоял мешок с противогазами, свесив на серый лоб перехваченный проволокой чуб.

— Все ясно: не трогать, — успокаиваю Хозяина.

— Мы не стали это выносить, да и некуда. Но если что, сам понимаешь: полетят одни подметки.

— По-моему, и подметок не будет.

— Ты прав, подметок тоже не будет.

13

Какое счастье — лежать, разбросав руки. Места — море. А не хочешь лежать — можно и не сидеть, сгорбившись, а — ходить! Во дворце целых четыре шага в длину и два в ширину. Расстояние от Москвы до Пекина!

Мгновенно пополняется и песенный репертуар:

Старость меня дома не застанет,

Я в дороге, я в пути…

— В плену ты, Коля, — обрывает и мелодию, и мой бег до Пекина Махмуд.

Знаю. Сегодня — два месяца. Очередная дата. Грустно, можно выть, но можно и радоваться — мы же не в «волчке»!

Скоро осень. За окнами август,

От дождя потемнели кусты…

Окон нет, смотрим сквозь дверь-решетку на изгиб траншеи, нависшие над ней кусты. Света меньше, чем в предыдущей норе, но все равно значительно больше, чем в деревенском погребе. Все познается в сравнении. Что-то дает и лампа. Нет, жить можно. Жить нужно.

Я вернусь к тe6e, Россия.

Знаю, помнишь ты о сыне.

Брови русы, очи сини:

Я вернусь к тебе, я вернусь к тебе,

Я вернусь к тебе, Россия!

Устроились быстро: когда есть где крутиться, это ли проблема? Пока не знаем, чем «порадует» очередное убежище, но явных угроз не просматривается. Хотя убеждены, что такого не может быть по жизни, во дворцах всегда существуют потайные двери и привидения. А уж вседозволенность шутов и безукоризненная исполнительность палачей — лебединая песнь любого замка.

Пока перетряхиваем, перебираем, просеиваем сквозь пальцы мусор, сваленный в углу землянки. Успех превзошел все ожидания, находки оказались уникальными: булавка, осколок зеркала, кусок медной проволоки, бечевка, десяток гвоздей, пустая бутылка и скомканная простыня. Ее тут же пустили на салфетку под посуду, полотенце и новую повязку для Махмуда. Нашлось применение и для проволоки, сделавшейся одновременно и иглой, и ниткой: тщательно заштопали ею дыры в носках. А когда-то думали, вот сносим их — и плен закончится. Опять нестыковка по времени. Или, скорее всего, в плену действуют законы, в которых желаниями пленников параграфы не предусмотрены.

В зеркальце, наклонившись к лампе, сначала долго рассматривали самих себя, бородатых и бледных. Затем нашли ему более практическое занятие: острыми краями стачивать ногти. He осталась без внимания и бутылка.

— Сейчас лампу сделаем, — торжественнее, чем Борис насчет карт, поведал Махмуд. — Но придется жертвовать чаем.

Вылил его в бутылку — наполнилась до половины.

— А надо полностью, под горлышко.

Где брать воду? Посмотрели на «девочку». Беру ее за шиворот, доливаю бутылку. Водитель вздыхает и начинает осторожно вдавливать в горлышко палец. Затем резко вырывает его. С бутылкой никаких превращений не произошло, зато новоявленный Алладин дует на посиневший от усилий безымянный палец. Может, положил бы его, как в детстве, в рот, чтобы успокоить боль, но помнит, в какой раствор окунал. Настырно подставляет будущую лампу — эксперимент не окончен, опустошай «девочку» дальше.

На этот раз после резкого рынка чайный «коктейль» выбивает дно — неровно, обрушивая остатки стекла вместе с собой на пол. Ерунда, закопаем, одну ложку выделили на земляные работы.

От полотенца отрываем полоску, тщательно протираем стекло. Ставим бездонную бутылку на покатые плечи лампы.

Впрочем, нет, это Махмуд надел на острые грудки пламени стеклянный лифчик. Нам-то что, а вот воздыхатели теперь бились о стекло, не достигая желтого трепетного тельца. И — странное дело — то ли без их самоотверженного самосожжения, то ли почувствовав душную, плохо вымытую, треснувшую стеклянную одежку, поникли и грудки. Их острые пирамидки притупились, ложбинка посредине сгладилась, и через какое-то время вместо Эльбруса, пиков Коммунизма и Победы, вместо загорелой женской груди образовалась покатая, сгорбленная спина пожелтевшей от времени старухи. Или хребет таких же древних Уральских гор.

Стекло особого света не давало, приятное видение исчезло, а что вроде бы меньше копоти, так то мелочь. Все мелочь по сравнению со свободой.

А она через решетку, закрытую на цепь, подпертую хорошим дрыном и вновь опутанную белой паутиной растяжек, и не просматривалась. Лишь ветер играл облаком-заслонкой, открывая и закрывая солнечный блик на стенке траншеи.

Единственное разнообразие — баня.

— Почему мыться не проситесь? — впервые без маски подошел один из боевиков. Зеленый берет лихо заломлен, аккуратная бородка — вылитый Че Гевара. — Прикинь, сколько без мытья.

Мы вообще-то и на волю не просимся. Водой, которая есть, моем через день ноги, да и то не всю ступню полностью, а только пальцы.

— Туда-сюда, движение. Еще вшей заведете нам. Ночью баня.

Мимо костров, хихикающих боевиков, положив друг другу на плечи руки, слепцами-поводырями идем по тропам и траншеям вниз. Слышим журчание воды.

— Давайте, мойтесь.

Мы — на дне оврага, по которому бежит речка. По берегам — вкруговую автоматчики. На деревянном мостке, окунувшем нос в воду, кусок хозяйственного мыла.

— Можете и постираться, туда-сюда. Только давайте быстрее, делайте движение.

Вода холодная, родниковая. Просчитываю минусы: из холода, не обтертыми, возвращаться в земляную стылость. Да еще без рубах. И с учетом того, что все лето не видели света, не говоря уже о витаминах.

— Смелей, полковник. Прикинь, мы по два-три раза в неделю моемся, не считая того, что подмываемся перед каждым намазом. К Аллаху нужно обращаться чистым, туда-сюда.

Я, что ль, против? Это же прекрасно: после баньки, даже такой, — да к костерку, за чашку горячего чая…

Окунаюсь быстро, вытираюсь пусть и грязным бельем, но насухо. Ребята плещутся дольше. И хотя последним из реки буквально выуживаем Махмуда, первым заболевает Борис. Он вначале пожаловался на ноги, а потом его стало ломать всего. Единственное, чем могли помочь, — сняли с себя и укрыли дополнительным одеялом. И каждый раз капали на мозги охране: Борис болен, болен, болен. Те сочувственно разводили руками: за собой нужно следить самим, туда-сюда, движение. Правда, один раз принесли дополнительно еду днем, а затем передали и несколько таблеток анальгина.

Сам Борис переносил жар и ломоту стоически, стонал лишь во сне. Днем же приговаривал:

— Простуду когда лечат, она заканчивается через семь дней. А если не лечить, то сама проходит через неделю.

Но какой же тяжкой оказалась эта неделя! И я, наверняка и Махмуд невольно «примеряли» болезнь на себя: как станет крутить, в случае чего, нас? Хватит выдержки, элементарных сил перенести простуду? Какими осложнениями она потом аукнется?

Перед ужином загибаю ручки ложек: выгнутую протягиваю Борису, вогнутую оставляю себе, волнообразная достается водителю.

— Это твоя чашка, — отделяю одну пиалушку для больного.

До сегодняшнего дня внимания на личные вещи особо не обращали, да в темноте не очень-то и разберешься с этим, но сегодня… Нам болеть нельзя.

— Гигиена, — зачем-то оправдываюсь.

Только бы Борис ничего не подумал лишнего. С Махмудом легче — тому приказал в юморной форме, и проблем нет. Борис намного тоньше, чувствует глубже, воспринимает острее. Неужели болезнь будет камнем преткновения и вот так незаметно станет делить нас, раздвигать по углам? Нежелательно. Да не то что нежелательно — недопустимо подобное.

— Все правильно, — неожиданно сразу поддерживает мое решение Борис и сам отодвигает свою посуду подальше от нашей. — Я посплю пока.

Не спит. То мелко трясется от озноба, то постанывает. Встаю, разминаюсь. Умоляю и заклинаю: «Не болеть, не болеть, не болеть»…

Труднее оказалась болезнь Махмуда, свалившая его сразу после второй бани. И хотя нас вывели купаться днем, вода от этого теплее не стала. Борис после болезни уже осторожничал с водой, я учился на чужих ошибках, и мы с ним обмылись с берега. Водитель же запрыгнул в реку, да еще вдобавок вздумал стираться. Долго вертел, оглядывая, плавки, потом понюхал их, скорчил гримасу и забросил как можно дальше на противоположный берег.

А вечером не встал на ужин.

— Эй, перестань. Давай кушай, — требовал от него невозможного Борис.

Не приведи Господь никому болеть вдали от дома. А в неволе — тем паче. С болезнью борешься только сам, вся надежда только на организм. Выдержит? Справится?

А простуда, словно потренировавшись на Борисе и недовольная отрицательным для себя результатом, решила добавить дозу. Более всего Махмуд жаловался на грудь, и, взяв на себя роль медбрата, я объявил Хозяину:

— У него начинается воспаление легких.

Был так категоричен, потому что знал: легкие находятся именно там.

— Мы можем его потерять.

Хозяин вошел в землянку, пощупал горячий лоб больного. Затем взял кусок бечевки, замерил расстояние по голове от уха до уха. Этот же полукруг пропустил под подбородок. Длина оказалась разной, и, сжав голову водителя, охранник принялся сдавливать, уминать «лишнее» около ушей. Мы со страхом смотрели на его ручищи.

— Меня так дед лечил, — авторитетно успокоил боевик.

Ну, если дед и до сих пор жив… Правда, Махмуд больше на голову при нем не жаловался.

— Прикинь: есть два шприца и пенициллина на три укола, — забеспокоился, сообщив о своей заначке, и Че Гевара. — Будете колоться? Туда-сюда, движение создадите.

— Да, — ответил за Махмуда.

— А ты умеешь? — подозрительно глянул тот на меня.

— Нет. Но все равно будем.

— Я не хочу становиться подопытным. — натянул одеяло водитель.

— Несите, — попросил я охранника. — И, если есть, одеколон или спирт. И кусочек ваты.

Мои познания в медицине по сравнению с остальными, как я понял, позволяли ходить мне если уж не профессором, то кандидатом наук — как минимум. Но ведь и навыки в самом деле имелись. Особенно в начале восьмидесятых, когда служил в десантной дивизии в Каунасе и нас «посадили на парашюты», то есть подняли по тревоге в связи с событиями в Польше. Разведрота получила польскую форму, все остальные — боеприпасы, определялись пять аэродромов, на которые планировалось приземление дивизии.

Афганистан в это время шел полным ходом, и больше всего тревогу били медики: наши солдаты умирают там не потому, что получают тяжелые ранения, а оттого, что боятся вида крови и не умеют перевязывать друг друга.

Тревога дошла до командования десантных войск, и нас, будущих «поляков», повели в первую очередь не на стрельбы и вождение, а на медицинскую подготовку. Что солдаты в Афгане — у нас, офицеров, она вызвала шок, когда начмед, подполковник Сердцев, распотрошил индивидуальный пакет и попросил объяснить назначение каждой его части. Особенно булавки, почему-то оказавшейся ржавой.

Не сумели, не угадали. Не то что логики не хватило, а элементарного воображения. А Сердцеву бальзам на его эскулапскую душу. Поднял булавку, как знамя с засохшими пятнами крови на баррикадах:

— Когда осколок или пуля попадают в живот, человека можно положить только на спину. Согласны? От болевого шока мышцы расслабляются, и мы умираем не от самого ранения, а от удушья — язык западает в горло и… — Сердцев посмотрел на притихший зал. — Значит, для чего нужна булавка?

Мы, имевшие сотни парашютных прыжков со всех типов самолетов, днем и ночью, на лес и воду, прошедшие десятки учений, передернулись от страха.

— Правильно, — не пощадил нас начмед и вслух произнес то, о чем и подумать-то боялись. — Цепляете булавкой язык к воротнику гимнастерки и после этого можете оставлять раненого одного.

Но и это оказалось еще не все. У каждой профессии есть тонкости, и подполковник с удовольствием поделился ими:

— Только не прокалывайте язык вдоль, по бороздке, хотя это и самое безболезненное место. Если дороги плохие и машину с раненым будет трясти, язык может разорваться на две половинки. Как у удава. Прокалывайте поперек.

Все откровенно передернулись и, наверное, пожелали себе чего угодно, но только не ранения в живот.

Благо, ума хватило не вводить войска в Польшу. Скорее всего, ее спас Афганистан: и доказывать никому не требовалось, что две горячих точки страна не потянет. Так что поляки остались со своей «Солидарностью» и Лехом Валенсой, а вместо наших офицеров по Варшаве разгуливают натовские (это к вопросу о независимости), мы не тронулись из Каунаса (правда, потом все офицеры прошли через Афганистан), а медицину вот вспомнил в чеченском подземелье. Тут же даю себе зарок. Если первую, афганскую войну прошел нормально, на второй, здесь, попал в плен, то на третьей меня убьют. Значит, на третью я просто не поеду. Если выберусь, конечно, отсюда…

— Не дамся, — запротестовал Махмуд, когда принесли шприц и одеколон. — Ты хоть раз в жизни делал уколы?

— Сыну. Лет пятнадцать назад. Ложись.

— Я стоя.

— А стоя я не могу.

— А у меня плавок нет, — выдал последний аргумент — так сдают противнику последний редут перед поражением, гордо и с сожалением, — Махмуд.

Да разве можно остановить наступающих, когда неприятель хил и болен!

Но, наверно, и в самом деле уколол неумело, потому что водитель застонал:

— Больно же!

— Ему надо потеть и больше пить! — безапелляционно говорю Хозяину и Че Геваре: уж если медик — то медик, а их слушаются все.

Принесли теплое одеяло, сменную футболку и чай. Укутали больного с головой — грей себя сам и выкарабкивайся. Очередные уколы любви и уважения его ко мне не прибавили, но вроде начал принимать их как неизбежность. А в конце уже не охал и ахал, а задумался о будущем: шприцем набрал из пузырька одеколон и перелил его в освободившийся флакончик пенициллина. Так что наше хозяйство пополнилось двумя иглами, пузырьком и одеколоном. А насчет сроков болезни прав оказался Борис: когда лечишься — проходит за семь дней, пускаешь на самотек — выкинь неделю. Правда, Махмуда мы продержали на «больничном» чуть дольше, выпрашивая под его болезнь дополнительный чай.

А вот мне не только с горячим чаем, но и с горячей пищей пришлось расстаться до конца плена. Зубная боль словно пульсировала у нас по кругу, ей как бы некуда было деться из ямы, и поэтому переходила от одного к другому. Борис переболел ими быстро, так что следом подошла моя очередь. Язык тут же отыскал дырку в зубе мудрости, и с этого момента, как ни мерз и ни голодал, берег его пуще глаза. Даже и теплую воду пил, как голубь, наклонив голову набок.

А время застывало. Мы раскачивали его кисельные берега, расталкивали взглядами цифры на календарике, дробили сном. Неожиданно вдруг заметили, что к нам стали лучше относиться. Конечно же, все связали с новой надеждой на освобождение, но проза жизни всегда подрубала крылья поэтическим мечтам. Как узнали уже потом, в соседнем отряде захватили в заложники коммерсанта, и он то ли попросил, то ли пригрозил:

— Только не бейте, за меня могут заплатить хороший выкуп.

Улыбнулись:

— И бить будем, и выкуп возьмем.

Случайного удара сапогом в висок хватило, чтобы коммерсант лишился жизни, а боевики — выкупа.