Я окаменела. Что стряслось? Почему тетушка так обращается ко мне?
   – Возможно, ты не поймешь, – продолжала она дрожащим голосом, сглатывая слезы, – но у меня просто нет другого выхода. Так они приказали. Синьория Флоренции изгнала нас.
   Я знала, что Флоренцией правит синьория и что ее членов избирают граждане города. В отличие от других городов-государств Италии, Флоренция была республикой и чрезвычайно гордилась этим. К нам синьория всегда относилась благосклонно, ее члены нередко обедали в палаццо с тетушкой и ее супругом – толпа пожилых господ, которые слишком много ели, пили много вина и неустанно твердили мне, какая я хорошенькая.
   – Какой позор! – жарко продолжала тетушка, словно позабыв о моем присутствии. – Нас, Медичи, гонят из родного города посреди ночи, словно мелких воришек! Я всегда говорила, что Климент нас погубит. Он сам навлек на себя это злосчастье. Мне нет дела до того, что станет с ним, но ты, дитя мое, моя Екатерина… Ты не должна расплачиваться за его преступления!
   – Преступления? – повторила я. – Но что же такое натворил папа Климент?
   – Нет! Не смей так его называть! Всяк его ненавидит, потому что он готов на все, только бы спасти свою шкуру. Понимаешь? Он бежал, бросив Святой престол в тот самый миг, когда войско Карла Пятого разоряло Рим. Пусть никому даже в голову не придет, что тебя волнует участь этого труса, который смеет именовать себя папой римским!
   Я ошеломленно воззрилась на тетушку. С ума она сошла, что ли? Карл V, из рода Габсбургов, был императором Германии, Австрии, Испании и Нидерландов. Он провозглашал себя защитником веры, хотя я помнила, как мой дядя однажды обронил, что Карл в то же время скуп и безжалостен, охоч до завоеваний и вечно ссорится либо с хитроумными французами, либо с еретиками-англичанами. И все же Карл носил корону Священной империи, осененную благоволением папы римского… И мне никак не верилось, что он осмелился вторгнуться в Рим.
   – Клименту следовало бы внять требованиям императора и снабдить его деньгами для жалованья имперским войскам, – продолжала тетушка срывающимся голосом. – Вместо этого он предпочел лелеять свою нелепую гордыню и поддерживать французов, хотя солдатня уже барабанила в дверь его дома! – Она яростно взмахнула кулаками. – И вот теперь священный город в огне, а Флоренция восстала против нас, Медичи! Он погубил всех нас!
   Тетушка повернулась ко мне. Ее внезапное молчание испугало меня даже больше, чем все услышанное до сих пор.
   – Ты меня предупреждала, – прошептала тетушка. – Маэстро предрек все эти события, он говорил, что Рим падет, но я, как и злосчастный Климент, оказалась слишком упряма, дабы внять ему!
   Мне отчаянно хотелось опрометью взбежать по лестнице и запереться в своих покоях, но неотступный взгляд тетушки словно пригвоздил меня к месту.
   – Синьория обещала, что тебе не причинят вреда… Но, Екатерина, ты должна их слушаться. Ты должна делать все, что они велят.
   Волна черного ледяного страха накрыла меня с головой. Я не заметила, как тетушкин лакей бесшумно приблизился ко мне сзади, покуда его огромная ладонь не легла на мое плечо. Внезапно я поняла: происходит нечто немыслимое. Тетушка присутствовала при моем появлении на свет, стояла у смертного одра моих отца и матери. Она отправила меня в Рим, поскольку у нее не было другого выхода, но все же вернулась за мной, чтобы забрать во Флоренцию и вырастить. Какое бы негодование ни вызывала у меня ее строгость, я никогда ни на йоту не сомневалась в ее любви. Она просто не могла так поступить. Не могла от меня отречься.
   С губ моих сорвался пронзительный крик, но лакей тотчас зажал мне рот и без труда оторвал от пола. В ноздри ударил запах загрубевшей мужской кожи. Вспышка гнева придала мне сил: я попыталась укусить его, неистово лягалась и извивалась, хотя руки его стискивали меня, словно железный обруч.
   – Дитя мое, не нужно! – со слезами умоляла тетушка. – Это только ради твоего блага! Мы должны уберечь тебя!
   Но отчаяние в ее голосе лишь побудило меня сопротивляться изо всей силы: я лягнула лакея в бок, а он забросил меня на плечо и целеустремленно направился к выходу. К горлу подкатила тошнота. Я безнадежно молотила кулаками по твердой, точно камень, спине лакея, который как ни в чем не бывало вышел в темный внутренний двор с чудным фонтаном посредине, украшенным вычурной бронзовой статуей Давида в нелепой шляпе. А потом уверенно двинулся дальше, к парадным воротам дворца.
   Едва мы оказались на улице, я услышала вой – точно булыжная мостовая разверзлась, выпустив на волю демонов ада. Из тени у самых ворот к нам шагнул человек в плаще с капюшоном.
   – Отдай ее мне, – промолвил он.
   Я завизжала и начала отбиваться, однако лакей вручил меня незнакомцу. От того пахло сажей и мускусом; когда он усадил меня на гнедого коня, я заглянула в его темные глаза. Незнакомец оказался молод и хорош собой.
   – Герцогиня, – прошептал он, – я Альдобринди, секретарь синьории. Веди себя тихо, иначе погубишь нас обоих.
   Я услышала, как распахнулись ворота, и представила демонов, которые с вилами в руках поджидают нас снаружи. Альдобринди взобрался в седло позади меня и набросил мне на голову темную и тяжелую полу плаща, чтобы укрыть от чужих глаз.
   Потом мой спутник направил коня на улицу. Мне не была видна толпа, заполнявшая Виа Ларга, зато хорошо слышен слитный оглушительный рев:
   – Смерть Медичи! Смерть тиранам!
   Свистнула плеть, конь возбужденно заплясал.
   – С дороги, чернь! – прорычал Альдобринди. – Я – секретарь синьории!
   На миг воцарилась пугающая тишина. Я теснее прижалась к Альдобринди, стремясь сделаться как можно меньше и незаметней; казалось, если меня обнаружат, то выдернут из седла и разорвут в клочья.
   Мы снова двинулись вперед. Конь ступал будто украдкой, пробираясь по городу; пропитанный дымом воздух дрожал от неистовых выкриков. Через прореху в плаще я видела, как тут и там над головами бегущих мелькают маслянистые язычки факелов; крик стоял оглушительный. Я старалась сохранить спокойствие, однако чем дальше мы продвигались, тем мне становилось страшнее. Я не имела ни малейшего представления, куда везет меня Альдобринди и что там меня ждет.
   К тому времени, когда конь остановился перед высокими воротами в массивной кирпичной стене, я уже почти теряла сознание от изнеможения. Альдобринди снял меня с седла. Не чуя под собой ног, я вместе с ним вошла в ворота и очутилась в безлюдном внутреннем дворе. Единственный факел озарял жутковатым светом каменные, грубо вытесанные колонны и полуразрушенный колодец посредине.
   – Добро пожаловать в монастырь Святой Лючии. – К нам подошла фигура в черной рясе.
   Я невольно вскрикнула и с ужасом взглянула на Альдобринди. То была обитель сестер Савонаролы, рьяных сторонниц этого безумного пророка, который проповедовал против Медичи и был моим прадедом сожжен на костре. Монастырь Святой Лючии был самым нищим среди всех обителей Флоренции, и то, что он по сию пору кичился голыми стенами, наглядно свидетельствовало о том, как упорно монашки ненавидят наш род: они скорее умерли бы, чем воспользовались щедротами Медичи. Тетушка не могла знать, что меня повезут именно сюда, иначе ни за что не дала бы согласия на это.
   – Не оставляй меня здесь! – прошептала я, и голос мой сорвался.
   Альдобринди, однако, отвесил мне поклон и удалился, а монашка схватила меня за плечо.
   – Все кончено! – прошипела она. – Твой дядя, папа римский, трусливо укрылся в своей крепости в Орвието, а волки императора между тем вольно рыщут по Риму. Вот что сотворила гордыня вашей семейки – навлекла на наши головы гнев Божий! Ну да на сей раз от расплаты не уйти! Здесь, в этих стенах, ты искупишь все грехи Медичи.
   Я посмотрела в ее бесцветное, искаженное злобой лицо, в поблекшие глаза, не ведающие милосердия, и поняла, что видит она сейчас вовсе не меня. Из-за жгучих слез я почти ничего не различала, а монашка поволокла меня мимо призрачной череды фигур в черных рясах, недвижно взиравших на нас с галереи. Протащив по пыльному коридору, она втолкнула меня в глухую, без окон келью, где уже поджидала другая монашка.
   Дверь с грохотом захлопнулась. С бесчувственной сноровкой монашка сорвала с меня одежду, и я осталась стоять перед ней, нагая и дрожащая. Затем она вынула что-то из кармана рясы, и я сжалась, разглядев блеск ножниц.
   – Станешь сопротивляться, будет только хуже, – предостерегла она, а потом ухватила мою косу и отрезала одним движением.
   Каштановая коса вместе с вплетенной в нее розовой лентой упала к моим ногам. Слезы хлынули у меня из глаз, рыдания стиснули горло. Я прикусила губу, не желая выдавать своих чувств, дрожа всем телом, словно стояла босая в снегу, а монашка между тем состригала мои волосы до корней.
   Закончив, она набросила на мое продрогшее, покрытое пупырышками тело грубую шерстяную рясу и сунула мне в руки потертую метлу.
   – Прибери за собой! – велела она.
   Пока я неловко сметала в груду роскошные каштановые завитки, она пристально наблюдала за мной. Управившись с этим делом, я посмотрела ей в глаза: взгляд ее был холоден и безжизнен, словно поле зимой.
   Не сказав больше ни слова, монашка вышла и заперла дверь. Я осталась в полной темноте, где пахло плесенью, в стенах шуршали крысы, а жалкие клочья беспощадно остриженных волос щекотали мне ноги.
   Той ночью я плакала, пока не заснула.
   Каждый день, неделю за неделей меня водили в стылую монастырскую часовню и заставляли часами выстаивать коленопреклоненной на каменном полу, покуда колени не начинали кровоточить. Я принуждена была соблюдать до мелочей суровый распорядок обители; мне не дозволялось разговаривать, и только раз в день я получала водянистое варево, после чего следовала нескончаемая молитва под гулкий, размеренный звон колокола. Меня ни на минуту не оставляли одну, разве только по ночам, когда я сидела в келье и прислушивалась к отдаленному грохоту пушек. Я не знала, что творится за стенами монастыря, однако с улиц то и дело доносились отзвуки причитаний, а пепел, падавший с дымного неба, засыпал весь скудный монастырский огород.
   Как-то ночью неведомая сестра ядовито прошептала в замочную скважину моей двери:
   – Французы принесли чуму! Твой дядя, чтобы поставить Флоренцию на колени, нанял зараженных чумой иноземцев, да только ему все равно не победить! Мы все умрем, но не позволим Медичи снова править нашим городом!
   Монашки удвоили число ежедневных молитв, однако их старания оказались тщетными: четыре престарелые сестры заболели и испустили дух, захлебнувшись собственной рвотой и покрывшись гнойными язвами. Потеряв всякое подобие гордости, я со слезами умоляла монашек отпустить меня, выгнать, если иначе нельзя, за ворота, словно бездомную собаку. Сестры, однако, лишь молча смотрели на меня – так, словно я была неким животным, предназначенным на заклание.
   Я знала, что скоро умру. Очень долго, казалось, целую вечность готовилась я к смерти. Не важно, каким образом это произойдет, твердила я себе, но необходимо сохранять мужество. И никогда, никому не показывать своего страха, потому что я – Медичи.
   После долгих девяти месяцев осады, когда великолепные укрепления города превратились в груды камня, а горожане начали умирать с голоду, у синьории не осталось иного выхода, кроме как сдаться. В город вошла армия, состоявшая на жалованье у моего дяди.
   Монашки запаниковали. Они переселили меня в просторную комнату, принесли сыру и сушеного мяса из погреба, где хранились их лучшие припасы. И все твердили, что только исполняли указания синьории, а сами, дескать, никогда не желали мне зла. Я смотрела на них отрешенно. Волосы мои кишели вшами, десны кровоточили, я исхудала как тростинка. Ожидание смерти настолько измучило меня, что даже не осталось сил их ненавидеть.
   Через несколько дней в обитель прибыл Альдобринди. К тому времени я уже достаточно отъелась, чтобы принять его, не теряя сознания, и была одета в то самое платье, в котором он забрал меня из палаццо. Однако в глазах его отразились ужас и потрясение: должно быть, я больше походила на скелет, наряженный в камчатное детское платье, и Альдобринди повалился передо мной на колени, моля о прощении, но я не слушала.
   – Где моя тетя? – негромко спросила я, когда он наконец унялся и стал заверять, что меня непременно освободят и отправят в Рим.
   – Госпожа Строцци вынуждена была покинуть город, но даже в изгнании она ни на миг не прекращала бороться за тебя, – ответил Альдобринди после гнетущей паузы. – У нее началась горячка, и… – Он запустил руку под камзол и вручил мне запечатанный конверт. – Она оставила тебе вот это.
   Я даже не взглянула на письмо тетушки, только сжала его в руках и сквозь бумагу ощутила невидимое присутствие женщины, которая составляла столь огромную часть моего мира, что невозможно было вообразить, что ее больше нет. Я не плакала, не могла плакать. Горе мое было чересчур глубоко.
   В тот же день я покинула обитель Святой Лючии и выехала в Рим. Я не знала, что ждет меня впереди. Знала только, что мне одиннадцать лет, моя тетушка мертва, а моей жизнью распоряжаются другие.

Глава 4

   Город, который я покинула, лежал в руинах. Город, в который я вернулась, стал неузнаваем. Свита предупреждала меня, что Рим чрезвычайно пострадал во время осады императорскими войсками, и все равно, когда наш кортеж спустился с холмов в долину Тибра, я не могла поверить собственным глазам. У меня сохранились смутные воспоминания о том кратком времени, которое я провела среди болотных испарений и великолепных палаццо Вечного города, но и этого оказалось достаточно, чтобы я сейчас всем сердцем пожелала вообще ничего не помнить.
   Над разоренной округой возвышались дымящиеся груды развалин. Когда мы въехали в город, я увидела мужчин с пустыми глазами, изнуренных женщин, которые сидели, склонив головы, возле выгоревших дотла руин своего прежде уютного крова, жалких остатков разграбленного имущества и поруганных домашних святынь. Стайка ребятишек в лохмотьях стояла молча, словно они заблудились и не знали, куда попали. Сердце мое сжалось, когда я осознала, что ребятишки эти – сироты, точно такие же, как я. Вот только им, в отличие от меня, совершенно некуда податься. Кроме мулов, которых пригнали, чтобы разбирать завалы, я не увидела в городе никаких животных, даже вездесущих кошек. Отводя глаза от раздутых трупов, которые громоздились на улицах, словно кучи хвороста, от луж засохшей крови, я упорно смотрела только перед собой. А кортеж между тем продвигался ко дворцу Латеран, где, по словам свиты, мне и предстояло поселиться.
   Уже были приготовлены комнаты, выходившие окнами на вытоптанные сады, и меня ожидали фрейлины – женщины благородного происхождения, готовые исполнить любое мое пожелание.
   Среди них была Лукреция Кальваканти, светловолосая гибкая девушка с ясными голубыми глазами; она сообщила, что мой дядя, его святейшество, еще не вернулся из Орвието, но велел позаботиться о моих удобствах.
   – Боюсь только, что мы немного можем предложить, – прибавила она, улыбнувшись. – Папские покои подверглись нашествию мародеров, все ценное разграблено. Однако у нас в достатке съестного, так что мы можем считать себя счастливчиками. Для тебя, герцогиня, мы сделаем все возможное, хотя, опасаюсь, на шелковые простыни сейчас рассчитывать не стоит.
   Лукреции было пятнадцать лет, и она разговаривала со мной как со взрослой женщиной, которую не нужно оберегать от суровой правды. Я оценила такое обращение по достоинству, ибо не желала, чтобы со мною нянчились и кормили сказками.
   Очутившись в спальне, я села на кровать и долго следила за тем, как солнце медленно опускается за поросшие соснами холмы Рима.
   Затем достала письмо тетушки – несколько строчек, начертанных дрожащей рукой умирающей.
   «Дитя мое, боюсь, в этой жизни мы уже больше не свидимся. Однако я всегда буду любить тебя и знаю, что Господь в милосердии Своем тебя не оставит. Помни, ты – Медичи и тебе суждено достичь величия. Ты моя надежда, Екатерина. Не забывай об этом».
   Я прижала письмо к груди, свернулась калачиком в постели и проспала без перерыва одиннадцать часов. А проснувшись, увидела, что на табурете у моей кровати сидит Лукреция.
   – Ты перенесла немало горя, – будничным тоном проговорила она, – но теперь тебе следует жить сегодняшним днем, как бессловесные твари Божьи.
   – Как это возможно? – тихо спросила я. – Ведь я не животное и слишком хорошо знаю, что может принести завтрашний день.
   – Значит, тебе следует этому научиться. Нравится нам это или нет, госпожа моя, но сегодняшний день – это все, что у нас есть.
   Лукреция протянула руку и взяла у меня измятое письмо.
   – Я положу его куда следует, – сказала она и вышла, забрав других фрейлин, чтобы оставить меня в одиночестве.
   Совсем рядом, буквально за стеной, утопал в крови Рим, но здесь, в этой комнате, я впервые за очень долгое время ощутила себя в безопасности.
   К прибытию папы Климента я уже совершенно оправилась от пережитого.
 
   В обшарпанном канделябре тускло горели свечи. Я приблизилась к папскому трону и опустилась на колени, но папа Климент жестом велел мне подняться. Повиновавшись, я пристально разглядывала его и силилась вспомнить, каким он был раньше, отыскать в его внешности какие-то перемены. Он бежал из Рима и вынужден был наблюдать издалека за тем, как императорские войска разоряют его город, однако сейчас, мне так казалось, дядя выглядел будто после отдыха в сельской глуши: на высоких скулах играет румянец, тронутая сединой бородка окаймляет полные сочные губы. Белоснежные одеяния, ниспадавшие многочисленными складками, были безукоризненно чисты; преклоняя колени, я мельком заметила на ногах дяди бархатные, шитые золотом туфли. И только встретившись с ним взглядом, я наконец распознала следы недавнего изгнания: яркие, голубые с зеленым отливом глаза его были сужены, смотрели испытующе и остро, и в этот миг я поняла, что прежде вообще не знала его. Дядя, должно быть, испытывал те же чувства. Он глядел на меня так, словно я ему чужая, и объятия его оказались невыразительны, без капли чувства.
   – Они за все заплатят, – пробормотал он. – Все они: и монашки Святой Лючии, и мятежники-флорентийцы, и предатель Карл Пятый. Все расплатятся за то, что натворили.
   Дядя обращался вовсе не ко мне. Присев в реверансе, я почтительно отступила от трона. Кардиналы курии, выстроившиеся по углам зала, провожали меня хищными взглядами, словно ястребы добычу.
   Меня пробрал озноб. Что бы они там ни задумали, я была свято уверена: это не к добру.
 
   После той встречи папа Климент долгое время не виделся со мной, целиком оставив на попечение фрейлин. Еще несколько недель я не могла спать спокойно, вскакивала с криком от кошмарных снов, в которых воскресали месяцы тягостного заточения в обители Святой Лючии. Какое блаженство мне доставило известие, что монашки обложены безжалостным денежным штрафом, а орден их распущен! Куда меньше меня порадовало то, что папа Климент отказался восстановить во Флоренции республику и назначил управлять городом своего вельможу.
   Лукреция сказала прямо: «Он сокрушит Флоренцию под своей пятой и позаботится о том, чтобы так же солоно пришлось императору Карлу Пятому».
   Я понимала ее правоту. Впрочем, я была еще юна и довольствовалась тем, что держалась подальше от политики, – гуляла в садах, читала, снимала мерки для новых нарядов, ела и спала сколько хотелось.
   Лукреция исправно извещала меня обо всех новостях папского двора, который воспрянул к жизни еще прежде, чем со стен отчистили сажу и следы надругательств. Незадолго до моего тринадцатилетия она сообщила, что Франциск, король Франции, отправил в Рим нового посла и папа Климент желает, чтобы я развлекла его.
   – И как же я должна его развлекать? – Я воззрилась на нее в изумлении. – Подливать вина?
   – Разумеется, нет! – Лукреция от души расхохоталась. – Ты усладишь его взор французским бассдансом[2]; его святейшество уже нанял для тебя учителя. Надо не забыть приготовиться к завтрашним занятиям. До сих пор тебя научили немногому из того, что положено знать и уметь женщине. Настало время сделать из тебя придворную даму.
   – Кажется, еще недавно ты советовала мне жить как птице небесной, – проворчала я.
   Речи Лукреции мне не слишком понравились, однако моего мнения никто не спрашивал. В последующие дни меня безжалостно школил некий вертлявый щеголь, обильно политый духами: он орал на меня и тыкал своей белой тросточкой, приговаривая, что, дескать, я неуклюжа, как кобыла. Я ненавидела танцы – бесконечные дурацкие реверансы, трепетные взмахи ладонями и жеманные взгляды раздражали меня неимоверно.
   Все же я добилась достаточных успехов, дабы «усладить взор» французского посла. Мой дядя, раскрасневшись от выпитого вина, покачивался на троне, а посол с загадочной усмешкой мерил меня взглядом с головы до пят, словно я была куклой, выставленной на продажу.
   Пару дней спустя у меня впервые случились месячные. Спазмы внизу живота оказались так сильны, что я стонала от боли, однако Лукреция объявила, что это, дескать, добрый знак: у меня будет много здоровых сыновей. Несмотря на неприятные ощущения, я с восторгом изучала едва уловимые перемены, которые происходили с моим телом: груди потяжелели и стали шелковистыми на ощупь, бедра округлились, на коже появился нежный пушок – все это, казалось, появилось за одну ночь.
   – Я буду хорошенькой? – спросила я Лукрецию, когда она причесывала меня.
   Волосы мои отросли гуще прежнего и вились, и Лукреции нравилось вплетать в них ленты и украшать шитыми жемчугом шапочками.
   – Ты и сейчас хорошенькая. – Она перегнулась через мое плечо и поглядела на отражение в зеркале. – Твои большие черные глаза очаруют любого мужчину, а губы такие пухлые, что завлекут даже епископа… Впрочем, епископа завлечь не так уж трудно, – прибавила она, лукаво подмигнув.
   Я засмеялась. Лукреция считалась старшей над прочими девушками, назначенными наставлять меня, но на самом деле она была мне как сестра, и я всякий день радовалась тому, что она рядом. Ее дружба исцелила мои душевные раны, и теперь я смело смотрела в будущее, готовая к новым испытаниям.
   Что именно ждет меня, выяснилось довольно скоро. Как-то Лукреция сообщила, что папа Климент желает меня видеть. Цели свидания она не знала, могла только сказать, что ему угодно повидаться со мной наедине. И мы направились в папские покои по коридорам, где стены были завешаны мешковиной и трудились многочисленные ремесленники, восстанавливая поврежденные захватчиками фрески.
   У позолоченных дверей покоев я вдруг вновь ощутила пробуждение провидческого дара, но не беспомощное погружение в потусторонний мир, которое я испытала во Флоренции, нет. Скорее это было беззвучное, едва ощутимое предостережение, которое побудило меня беспокойно оглянуться на Лукрецию.
   Та ободряюще улыбнулась:
   – Что бы он ни сказал, помни: ты для него гораздо важнее, чем он для тебя.
   Я вошла в просторную, изукрашенную позолотой комнату и преклонила колени. Дядя, в своем белом облачении, с крестом на шее, усыпанным изумрудами и рубинами, за массивным письменным столом чистил апельсины, и приторный цитрусовый аромат наполнял комнату, заглушая запахи старых духов и расплавленного воска. Он жестом пригласил меня подойти поближе. Я приблизилась и поцеловала его руку с перстнем, на котором красовалась печать святого Петра.
   – Мне сообщили, что ты стала девушкой. – Он вздохнул. – Как летит время!
   Книга в кожаном переплете, лежавшая перед ним, была усыпана апельсиновой кожурой; он сунул в рот сочную дольку и указал мне на ближайший табурет:
   – Присядь. Давненько мы с тобой не видались.
   – Я виделась с вами в прошлом месяце, во время визита французского посла, – напомнила я и добавила, помедлив: – С разрешения вашего святейшества, я лучше постою. Это платье новое и неудобное.
   – Да, но тебе следует привыкнуть к подобным вещам. Быть одетой согласно правилам этикета чрезвычайно важно. При французском дворе подобные вещи считаются de rigueur[3].
   Дядя взял украшенный драгоценными камнями нож и разрезал апельсин. Аромат хлынул из рассеченной мякоти, словно солнечный свет, и рот мой тотчас наполнился слюной.
   – Тебе следовало бы знать об этом, – прибавил дядя. – В конце концов, твоя мать была француженкой.
   – Совершенно верно, ваше святейшество, и для меня это великая честь, – пробормотала я, хотя меня так и подмывало напомнить, что мать умерла при моем появлении на свет.
   – Воистину так. А что бы ты ответила, если бы я сообщил, что Франция желает принять тебя в свое лоно?
   Голос его звучал мягко, напоминая о тех давних днях, когда я была маленькой девочкой, а папа Климент – моим любящим дядюшкой. Впрочем, я нисколько не обманывалась на сей счет, поскольку знала, что дядя пригласил меня сюда неспроста.
   – Так что же? – резко спросил он. – Тебе нечего сказать?
   – Я ответила бы, что и это почитаю для себя великой честью.
   – Вот речь, достойная Медичи! – Дядя разразился грубым хохотом, и я почуяла в нем такую угрозу, что у меня подкосились ноги под тяжелым платьем.