В тот вечер на Великолепном была шерстяная туника насыщенного синего цвета с отделкой на рукавах и манжетах белым горностаем. Победитель не праздновал радостно победу, не злорадствовал; казалось, его что-то беспокоит.
   — Вероятно, ты уже догадался, зачем я тебя позвал, — сказал он.
   — Да. Завтра я должен быть на площади, чтобы высмотреть третьего. — Леонардо замялся. Его тоже что-то беспокоило. — Но сначала мне нужна ваша гарантия.
   — Проси о чем угодно. Наконец-то я заполучил Барончелли, но мне не знать покоя, пока не найдется третий убийца.
   — Барончелли предстоит умереть. Ходят слухи, что его немилосердно пытали.
   Лоренцо поспешил перебить:
    Слухи небезосновательны. Я очень надеялся, что он поможет отыскать еще одного убийцу моего брата. Но он настаивал, что не знает этого человека. Если все-таки знает, то унесет тайну с собою прямо в ад.
   Великолепный произнес это с такой горечью, что Леонардо не сразу продолжил:
   — Мессер Лоренцо, если я найду этого третьего убийцу, то не смогу с чистой совестью отдать его на растерзание.
   Лоренцо отпрянул, словно только что получил пощечину, голос его зазвенел от возмущения.
   — Ты готов позволить заговорщику, повинному в смерти моего брата, гулять на свободе?
   — Нет. — Голос Леонардо слегка дрожал. — Я ставил вашего брата выше всех людей.
   — Знаю, — тихо ответил Лоренцо, давая ясно понять, что ему известны истинные мотивы такого мнения. — Поэтому я также знаю, что из всех людей ты самый верный мой союзник.
   Собравшись с силами, Леонардо склонил голову в поклоне, потом снова поднял ее.
   — Я бы хотел видеть справедливый суд над этим человеком. Его должны лишить свободы, пусть работает на благо людей и проводит остаток жизни в размышлениях о содеянном преступлении.
   Лоренцо выпятил вперед подбородок, слегка оскалившись.
   — Такими воззрениями можно только восхищаться. — Он помолчал. — Я благоразумный человек и, как и ты, честен. Если я дам слово, что этот заговорщик, если ты его отыщешь, не будет убит, а сядет за решетку, ты согласишься пойти на площадь и поискать его там?
   — Соглашусь, — пообещал Леонардо. — А если меня завтра ждет неудача, то я не прекращу поиска до тех пор, пока он не будет найден.
   Лоренцо удовлетворенно кивнул и бросил взгляд в сторону, где на стене висела фламандская картина, выполненная с чарующим мастерством.
   — Тебе следует знать, что этот человек… — Он замолк, но потом продолжил: — Речь идет не просто об убийстве моего брата, Леонардо, все гораздо серьезнее. Они хотят нас уничтожить.
   — Уничтожить всю семью? — Лоренцо вновь обратил на него взгляд.
   — Тебя. Меня. Боттичелли. Верроккио. Перуджино. Гирландайо. Все то, чем является Флоренция.
   Леонардо открыл, было, рот, собираясь спросить: «Кто? Кто намерен это сделать?» — но Великолепный поднял руку, призывая его к молчанию.
   — Ступай завтра на площадь. Найди третьего убийцу. Я хочу лично допросить его.
   Они договорились, что Лоренцо заплатит Леонардо символическую сумму за «заказ» — эскиз повешенного Бернардо Барончелли, так как в дальнейшем, возможно, этот эскиз превратится в картину. Таким образом, Леонардо мог честно отвечать, что пришел на площадь Синьории потому, что Лоренцо де Медичи понадобился рисунок; он совершенно не умел лгать, а увиливать от ответа было ему не по душе.
   Стоя на площади холодным декабрьским утром, когда Барончелли принял смерть, Леонардо внимательно всматривался в лицо каждого мужчины, проходящего мимо, а сам все никак не мог забыть слов Великолепного: «Они хотят нас уничтожить…»

ЧАСТЬ II
ЛИЗА

XI

   Я всегда буду помнить тот день, когда мама рассказала мне историю убийства Джулиано де Медичи.
   Произошло это декабрьским днем через тринадцать с половиной лет после события. Мне тогда было двенадцать. Я впервые в жизни оказалась внутри великого собора и, запрокинув голову, любовалась великолепным куполом Брунеллески, пока моя мама, молитвенно сложив руки, шепотом рассказывала мне мрачную историю.
   Середина недели, утренняя месса давно закончилась. В этот час собор был безлюден, если не считать всхлипывающую вдову, что стояла на коленях у самого выхода, да священника, менявшего сгоревшие свечки на алтарном канделябре. Мы с мамой остановились прямо перед главным алтарем, где когда-то произошло убийство. Я любила слушать рассказы о приключениях и тут же нарисовала в своем воображении картину: молодой Лоренцо де Медичи с мечом наперевес взбегает на хоры и мчится мимо священников туда, где безопасно.
   Я повернулась, чтобы взглянуть на маму, Лукрецию, и потянула ее за вышитый парчовый рукав. Она была темноволосая, темноглазая, с такой безукоризненной кожей, что невольно вызывала мою зависть; она же сама, видимо, не сознавала, насколько прекрасна. Мама любила жаловаться на упрямые волосы, не желавшие завиваться, на слишком смуглую кожу и как будто не хотела замечать хрупкость фигуры, изящество рук, хорошие ноги и зубы. Я была не по годам развита, крупнее, чем она, с грубыми, тусклыми каштановыми волосами и не слишком гладкой кожей.
   — Что случилось после того, как Лоренцо убежал? — прошептала я. — Что стало с Джулиано?
   Глаза мамы наполнились слезами, она была, как часто повторял отец, слишком чувствительна, и расплакаться ей ничего не стоило.
   — Он умер от ужасных ран. Флоренция обезумела, каждый жаждал крови. Потом начались казни заговорщиков… — Она вздрогнула от воспоминания, не в силах договорить до конца.
   Дзалумма, стоявшая по другую руку от матери, перегнулась через нее и предостерегающе посмотрела на меня.
   — Кто-нибудь пытался помочь Джулиано? — спросила я. — Или он уже был мертв? Я бы, по крайней мере, подошла к нему посмотреть — вдруг он еще дышит.
   — Тихо, — цыкнула на меня Дзалумма. — Разве не видишь, что она расстроена?
   Рабыня разволновалась не напрасно. Моя мама была больна, а волнение только усугубляло ее состояние.
   — Она сама решила рассказать мне эту историю, — возразила я. — Я ни о чем не просила.
   — Тихо! — приказала Дзалумма.
   Я была упряма, но она еще упрямее. Рабыня взяла маму за локоть и мягко обратилась к ней:
   — Мадонна, пора идти. Вы должны вернуться домой, прежде чем вас хватятся.
   Она имела в виду моего отца, который в тот день, как, впрочем, и во все остальные, занимался своим делом. Он пришел бы в ужас, если бы, вернувшись домой, не нашел жену. Сегодня, впервые за много лет, мама осмелилась надолго покинуть дом и уехать так далеко.
   Мы давно уже втайне готовились к этой прогулке. Я до сих пор не бывала в Дуомо, хотя выросла, глядя на его огромный кирпичный купол с противоположного берега Арно, где стоял наш дом на виа Маджио. Всю свою жизнь я ходила в нашу местную церковь Санто-Спирито и считала это здание с классическими колоннами и арками из бледно-серого камня великолепным. Наш главный алтарь тоже находился прямо под куполом, сконструированным великим Брунеллески, его последним детищем. Санто-Спирито с ее многоугольными алтарями казалась мне невероятно пышной и огромной церковью — до тех пор, пока я не очутилась внутри грандиозного собора. Купол поражал воображение. Глядя на него, я поняла, почему, когда его только сконструировали, люди неохотно становились под ним. Я также поняла, почему некоторые, услышав крики в тот день, когда убивали Джулиано, бросились к выходу: они подумали, что огромный купол начал рушиться.
   То, что такое объемное сооружение находилось на огромной высоте без видимых опор, казалось чудом.
   Мама привела меня на Соборную площадь не просто полюбоваться куполом, а утолить мою жажду прекрасного, а заодно и свою. Родившись в знатной семье, она получила хорошее образование, читала на итальянском и латыни (по ее настоянию и меня обучили обоим языкам) и обожала поэзию. Она прекрасно знала все культурные сокровища города и очень мучилась оттого, что болезнь не позволяет ей разделить эти знания со мной. Поэтому, когда ярким декабрьским днем представилась возможность, мы взяли карету и, проехав по Старому мосту, Понте Веккио, направились в сердце Флоренции.
   Было бы правильнее проехать по виа Маджио до ближайшего моста, Санта-Тринита, но я бы тогда не смогла полюбоваться чудесным зрелищем. Понте Веккио обрамляли бесчисленные лавочки золотых дел мастеров и художников. Каждая из них открывалась на проезжую часть, и владелец выставлял перед входом свой товар. Мы нарядились в плащи, отороченные мехом, чтобы не замерзнуть, а Дзалумма, кроме того, закутала мать в несколько толстых шерстяных одеял. Но я была чересчур возбуждена, чтобы ощущать холод. Высунув голову из окошка кареты, я с открытым ртом рассматривала золоченые брошки, статуэтки, пояса, браслеты и карнавальные маски. Я глазела на мраморные бюсты богатых флорентийцев, на незавершенные портреты. Раньше, как рассказывала мать, этот мост служил домом для дубильщиков и красильщиков тканей, которые сбрасывали ядовитые отходы прямо в реку Арно. Медичи воспротивились такому порядку. В результате река почти совсем очистилась, а дубильщики и красильщики теперь работали в специально отведенном для них районе города.
   По дороге к собору наша карета остановилась ненадолго на широкой площади перед внушительной крепостью, называвшейся Дворцом синьории, где встречались приоры Флоренции. На выступающей стене соседнего здания была нарисована гротескная фреска, изображавшая повешенных. Я ничего о них не знала, кроме того, что их называли заговорщиками Пацци и они воплощали зло. Один из заговорщиков, маленький голый человечек, уставился выпученными и ничего не видящими глазами на меня — мне даже стало не по себе. Но больше всех меня заинтриговало изображение последнего из повешенных. Оно отличалось от остальных тонкостью исполнения и убедительностью; полупрозрачное затенение передавало горе, и раскаяние измученной души. И оно не выглядело плоским, как остальные, обладая тенью и реальной глубиной. Казалось, если протянуть к стене руку, то дотронешься до остывающей плоти.
   Я повернулась к маме. Она не сводила с меня внимательных глаз, хотя ни словом не обмолвилась ни о фреске, ни о причине, по которой мы здесь задержались. Я впервые оказалась на площади, впервые мне было позволено так близко увидеть повешенных.
   — Последнего нарисовал другой художник, — сказала я убежденно.
   — Леонардо из Винчи, — ответила мама. — Его мастерство потрясает своей утонченностью. Он, как Бог, вдохнул в камень жизнь. — Она кивнула, явно довольная моей способностью распознать истинное в искусстве, и махнула вознице, чтобы тот трогал.
   Мы отправились на север, на Соборную площадь.
   Прежде чем войти в собор, я внимательно рассмотрела барельефы Гиберти на дверях восьмиугольного баптистерия, стоявшего рядом. Здесь, рядом с южным входом в здание, стены были покрыты сценами из жизни покровителя Флоренции, Иоанна Крестителя. Но в больший трепет привели меня Врата Рая, расположенные на севере. Там, выполненный в золоченой бронзе, оживал Ветхий Завет. Я приподнялась на цыпочки, чтобы потрогать пальцем крыло ангела, объявившего Аврааму, что Господь пожелал себе в жертву его сына Исаака; наклонившись, я залюбовалась тем, как Моисей получает из божественной руки скрижали. Но больше всего мне захотелось дотронуться до тщательно выполненных на самой верхней пластине голов и мускулистых загривков быков, которые выходили из металла, чтобы вспахать поле. Я знала, что кончики рогов окажутся острыми и холодными, но так и не смогла до них дотянуться. Пришлось довольствоваться многочисленными крошечными головками пророков и гадалок, обрамлявших двери в виде гирлянд; бронза на ощупь обжигала как лед.
   Внутри баптистерий показался мне менее примечательным. Только один предмет привлек мое внимание: темная деревянная скульптура Марии Магдалины, выполненная Донателло. Жуткое, неприятное существо, бывшая соблазнительница: скульптор изобразил ее в преклонном возрасте, с длинными нечесаными космами, в которые она завернулась точно так, как святой Иоанн заворачивался в шкуры животных. Впалые щеки, поникшее лицо из-за десятилетиями переживаемого раскаяния и сожаления. Что-то в ее обреченности напомнило мне собственную мать.
   Затем мы все трое прошли в собор, и, как только оказались перед алтарем, мама тут же начала рассказывать об убийстве, случившемся на этом месте почти четырнадцать лет назад. Я лицезрела поразительный купол всего лишь несколько минут, а потом Дзалумма забеспокоилась и сказала матери, что пора уходить.
   — Да, наверное, — неохотно согласилась мама, — но сначала я должна поговорить с дочерью наедине.
   Это расстроило рабыню. Она нахмурилась так, что черные брови сошлись на переносице в одну толстую линию, но ее положение обязывало спокойно произнести:
   — Конечно, мадонна.
   После чего она отошла назад, но недалеко.
   Как только мама удостоверилась, что Дзалумма не следит за нами, она вынула из-за пазухи маленький блестящий предмет. «Монетка», — подумала я, но, когда она сунула мне ее в ладонь, я увидела, что это золотой медальон с выбитыми словами «Всеобщая скорбь». Ниже надписи двое мужчин с ножами в руках приготовились напасть на изумленно взиравшую на них жертву. Несмотря на небольшой размер, изображение было выполнено детально и очень жизненно — тонкая работа, достойная Гиберти.
   — Возьми себе, — сказала мама, — и пусть это будет нашей тайной.
   Я с жадностью и любопытством разглядывала подарок.
   — Неужели Джулиано де Медичи и вправду был так красив?
   — Да. Портрет точный. Это редкая вещь. Ее создал тот же художник, что нарисовал Барончелли.
   Я сразу сунула медальон за пояс. Мы с матерью любили такие безделушки, как любили искусство, хотя отец не одобрял, если у меня появлялись непрактичные вещи. Он много работал, чтобы стать состоятельным купцом, и терпеть не мог, когда деньги растрачивались на что-то бесполезное. Но я ликовала, я обожала такие вещи.
   — Дзалумма, — позвала мать. — Я готова ехать. Рабыня тут же подошла к нам и взяла маму под руку. Но стоило маме отвернуться от алтаря, как она замерла и наморщила нос.
   — Свечи…— пробормотала она. Алтарные покровы загорелись? Что-то горит…
   Дзалумма от страха переменилась в лице, но почти сразу взяла себя в руки и спокойно, словно это была самая обычная вещь, произнесла:
   — Ложитесь, мадонна. Прямо здесь, на полу. Все будет хорошо.
   — Все повторяется, — сказала мама тем самым странным голосом, которого я боялась.
   — Ложитесь! — строго велела Дзалумма, словно говорила с ребенком.
   Мама как будто не слышала ее, а когда Дзалумма силой попыталась уложить ее на пол, начала сопротивляться.
   — Все повторяется, — как безумная бормотала она. — Неужели ты не видишь, что это вновь происходит? Здесь, в этом святом месте.
   Я присоединилась к Дзалумме, вместе мы пытались уложить маму, но это было все равно, что пытаться сдвинуть скалу.
   Мама вытянула вперед напряженные руки, скрестила ноги.
   — Здесь снова творится убийство и замышляется убийство! — пронзительно закричала она. — Снова плетутся интриги и заговоры!
   Ее крики стали бессвязными, и она повалилась на пол. Мы с Дзалуммой едва успели поддержать ее, чтобы она не сильно ударилась. Мама корчилась на холодном полу собора, ее синяя накидка распахнулась, серебристые юбки обмотались вокруг ног. Дзалумма плашмя легла на нее сверху, а я вложила носовой платок между ее зубами, затем принялась поддерживать голову.
   Я едва успела. Глаза у мамы закатились, так что были видны белки с кровеносными сосудами, а затем начались судороги. Голова, торс, конечности — все беспорядочно и быстро задергалось.
   Дзалумме кое-как удалось удержаться на месте, она колыхалась уже на бьющемся под ней теле и хрипло бормотала на своем варварском языке странные слова, которые сыпались так быстро и привычно, что я сразу поняла: Дзалумма молится. Я тоже начала молиться на таком же древнем языке:
   Ave Maria, Mater Dei, ora pro nobis pecatoribus, nunc et in hora mortis nostrae…[9]
   Я, не отрываясь, смотрела на льняной платок во рту матери — она скрежетала зубами, и на платке выступили мелкие капли крови, — на ее дергающуюся голову, которую я теперь переложила себе на колени, поэтому вздрогнула от испуга, когда кто-то рядом с нами начал громко молиться тоже на латыни.
   Подняв взгляд, я увидела священника в черной сутане, который ухаживал за алтарем. Он попеременно кропил маму водой из маленького флакончика и крестился над ней, не переставая молиться.
   Наконец настала минута, когда мама издала последний душераздирающий стон и вся обмякла, веки ее, вздрогнув, закрылись.
   Священник, стоявший рядом, — молодой рыжеволосый человек с покрытым оспинами розовым лицом — выпрямился.
   — Она совсем как та женщина, из которой Иисус изгнал девятерых дьяволов, — со знанием дела заявил он. — Она одержима.
   Измученная борьбой Дзалумма тем не менее поднялась с пола и расправила плечи — она оказалась выше священника на полголовы.
   — Это болезнь, — сказала она, злобно глядя на него, — о которой вы ничего не знаете.
   Молодой священник съежился и уже не так уверенно произнес:
   — Это дьявол.
   Я смотрела то на лицо священника, то на суровую Дзалумму. Я была не по годам развита и уже знала, что такое долг: бесконечные приступы маминой болезни рано сделали меня хозяйкой дома — я принимала гостей, когда того требовал этикет, сопровождала отца, заняв место матери. Последние три года я даже ходила на рынок вместе с Дзалуммой. Но по всем понятиям, и мирским, и Божьим, я была еще слишком молода. Я все никак не могла решить, не наказывает ли ее Бог за какой-то прежний грех, не являются ли ее приступы расплатой за что-то зловещее. Я знала только, что люблю ее, жалею, и мне сразу не понравилось высокомерие, с каким отнесся к ней священник.
   Белые щеки Дзалуммы слегка порозовели. Я хорошо ее знала: она уже придумала едкий ответ, и он готов был сорваться с ее напомаженных губ, но так и не прозвучал. Священник мог еще ей пригодиться. Она вдруг перешла на елейный тон.
   — Я бедная рабыня и не имею права возражать ученому человеку. Мы должны перенести мою хозяйку в карету. Вы поможете, отец?
   Священник взглянул на нее подозрительно, что было вполне естественно в данной ситуации, но не смог отказать. Я побежала на поиски возницы; он подкатил карету к входу в собор, а потом вместе со священником отнес в нее маму.
   Обессилев, она спала, положив голову на колени Дзалуммы. Я придерживала ее ноги. Домой мы возвращались коротким путем, через Санта-Тринита, невзрачный каменный мост, на котором не было лавочек.
   Наш палаццо на виа Маджио не отличался ни размерами, ни убранством, хотя отец мог бы позволить себе получше украсить фасад. Дом был построен его прапрадедом сто лет тому назад из светло-серого мрамора, дорогого камня. Отец не сделал никаких пристроек, не добавил скульптур, даже не заменил простых изношенных полов или поцарапанных дверей; он избегал излишнего украшательства. Мы заехали в ворота, после чего Дзалумма с возницей вынули маму из кареты.
   К нашему ужасу, в лоджии стоял мой отец и наблюдал за происходящим.

XII

   В тот день отец вернулся домой рано. Одетый, как всегда, в темную безрукавку, алую накидку и черные рейтузы, он стоял, сложив руки на груди, у входа в лоджию, чтобы не пропустить наш приход. У него были золотисто-каштановые волосы, чуть темнее на макушке, резкие черты лица, узкий крючковатый нос и грозные густые брови над светло-карими глазами. Свое презрение к моде он не скрывал — носил бороду и усы, в то время когда мужчины брились или отращивали аккуратную маленькую эспаньолку.
   Тем не менее, по иронии судьбы никто во всей Флоренции лучше, чем он, не разбирался в текущих стилях и фасонах. Отец держал лавку в районе Санта-Кроче, возле старинной гильдии шерстянщиков. Он поставлял богатейшим семействам города самые лучшие шерстяные ткани. Часто бывал во дворце Медичи на виа Ларга, нагрузив доверху карету тканями, выкрашенными в кармине, самом дорогом красителе, изготовляемом из сушеных оболочек насекомых и придававшем ткани изумительный алый цвет, и алессандрино — красивом синем.
   Иногда я ездила с отцом и ждала в карете, пока он встречался с самыми важными клиентами в их дворцах. Мне нравились эти прогулки, а ему, видимо, нравилось посвящать меня в детали сделок, когда он говорил со мной как с равной. Иногда меня посещало чувство вины за то, что я родилась девочкой и не могу перенять семейное дело. Я была его единственной наследницей. Видимо, Бог рассердился на моих родителей, в нашем доме считалось, что во всем повинна болезнь матери.
   И теперь мы не могли скрыть тот факт, что наша тайная эскапада только что заставила Лукрецию пережить еще один мучительный приступ.
   Отец почти всегда сохранял самообладание. Но определенные вещи могли вывести его из себя и вызвать неуправляемую ярость — одной из них была болезнь матери. Когда я выползла из кареты и, спрятавшись за спиной Дзалуммы, пошла к дому, я прочла в его глазах угрозу и виновато потупилась.
   На какую-то секунду тревога о маме заставила отца позабыть свой гнев. Он подбежал к нам и занял место Дзалуммы, нежно поддерживая маму. Вместе с возницей он отнес ее в дом. Переступив порог, он бросил взгляд через плечо на нас с Дзалуммой. Говорил он тихо, чтобы не расстраивать маму, пребывавшую в полусознании, но я слышала в его голосе озлобленность, которая так и рвалась наружу.
   — Женщины, уложите ее в постель, а потом я с вами поговорю.
   Худшего быть не могло. Не случись с мамой этого приступа, мы могли бы возразить отцу, заявив, что она слишком долго просидела дома взаперти и заслужила прогулку. А так я чувствовала ответственность за все произошедшее и готовилась выслушать заслуженное порицание. Мама только потому повезла меня в город, что хотела доставить мне удовольствие, показав сокровища Флоренции. Отца просить было бесполезно: он презирал собор, считая, что с самого начала строительство его было «нечестивым замыслом», и говорил, что для нас вполне сгодится церковь Санто-Спирито.
   Итак, отец понес маму наверх, в ее спальню. Я закрыла ставни, чтобы не пустить в комнату солнце, затем помогла Дзалумме раздеть маму до сорочки из вышитого белого шелка, такой тонкой, что ее вряд ли можно было назвать одеждой. Когда Дзалумма убедилась, что хозяйка удобно устроена, мы тихо вышли в соседнюю комнату и прикрыли за собой дверь.
   Отец уже ждал нас. Он вновь сложил руки на груди, его слегка веснушчатые щеки пылали, а от взгляда могли засохнуть ближайшие розы.
   Дзалумма даже не поежилась. Она смотрела ему прямо в лицо, держалась вежливо, но не подобострастно и ждала, пока он заговорит первым.
   Голос его был, тих, но слегка дрожал.
   — Ты знала, что хозяйке опасно покидать дом. Знала и все же позволила ей уйти. И это называется преданность? Что мы будем делать, если она умрет?
   Дзалумма отвечала совершенно спокойно, в уважительном тоне.
   — Она не умрет, господин, приступ прошел, сейчас она спит. Но вы правы — я виновата. Без моей помощи она никуда бы не отправилась.
   — Я тебя продам! — С каждой секундой голос отца звучал все громче. — И куплю более ответственную служанку!
   Дзалумма потупилась, на ее скулах заиграли желваки от усилия сдержаться и ничего не ответить. Но я-то знала, какие слова она могла сейчас произнести. «Я рабыня хозяйки, жила в доме ее отца. Я принадлежала ей еще до того, как мы вас увидели, и только она может меня продать». Но Дзалумма молчала. Мы все знали, что отец любит маму, а мама любит Дзалумму. Поэтому он ни за что ее не продаст.
   — Ступай вниз, — велел отец.
   Дзалумма секунду помедлила. Ей не хотелось оставлять маму одну, но и перечить хозяину она не могла и прошла мимо, прошелестев юбками по каменному полу. Мы с отцом остались вдвоем.
   Я вздернула подбородок, причем сделала это с вызовом. Я такой родилась, у нас с отцом одинаковый темперамент.
   — А все из-за тебя, — сказал он, и щеки его стали еще багровее. — Ты со своими идеями. Твоя мать сделала это, чтобы доставить тебе удовольствие.
   — Да, все случилось из-за меня. — Голос мой дрожал, и мне это не нравилось. Я с большим трудом старалась говорить спокойно. — Мама пошла на это, чтобы доставить мне удовольствие. Неужели ты думаешь, меня радует ее приступ? Она ведь и раньше выезжала, и все проходило гладко. Ты считаешь, что я нарочно увезла ее из дому?