— Я и не думал слезать! — сказал брат.
   — Ты был в саду у д’Ондарива?
   — Да, но я перелезал с дерева на дерево, а земли не касался.
   — Почему? — спросил я.
   Брат впервые объявил об этом своем правиле, но сказал о нем так, словно мы обо всем договорились заранее и теперь он старается заверить меня, что не нарушил его. Я не посмел приставать к нему с расспросами.
   — Знаешь, — сказал он вместо ответа, — сад этих д’Ондарива и за день не исследуешь! Посмотрел бы ты, какие там деревья! Из Америки! — Тут брат вспомнил, что он в ссоре со мной и потому не должен мне рассказывать про свои удивительные открытия. Он умолк, потом сердито добавил: — Но тебя я туда не возьму. Можешь теперь гулять с Баттистой или с кавалер-адвокатом.
   — Мино, ну возьми меня, возьми! — воскликнул я. — Ты не сердись. Эти противные улитки мне в рот не лезли, но отец с матерью так кричали, что я не выдержал.
   Козимо с жадностю уплетал торт.
   — Я испытаю тебя, — сказал он. — Тебе придется доказать, что ты со мной, а не с ними.
   — Только прикажи. Я все сделаю.
   — Достань мне длинные и крепкие веревки, а то в некоторых местах, не обвязавшись, не проберешься. И еще блок, крюки и гвозди, только большие...
   — Ты что, лебедку хочешь сделать?
   — Мне надо будет поднять наверх всякую всячину: доски, планки, там видно будет.
   — А-а, ты надумал построить на дереве хижину. Но где?
   — Может, потом и построю. Место мы найдем. А пока я буду тебя ждать вон на том дубу. Я спущу на веревке корзину, а ты положишь в нее все, что мне нужно.
   — Зачем? Ты так говоришь, как будто решил прятаться очень долго. Думаешь, тебя не простят? Он вспыхнул и сердито посмотрел на меня:
   — Очень мне нужно, чтобы меня прощали! И вовсе я не прячусь! Я никого не боюсь. А ты что, боишься мне помочь?
   Я, конечно, понял, что брат не хочет спускаться, но притворялся, будто не догадываюсь об этом, в надежде, что ему придется сказать: «Я останусь здесь до чая или до ужина, до заката или до темноты». Одним словом, я ждал, что он назовет какой-то срок, соразмерный с нанесенной ему обидой. Между тем он ничего такого не говорил, и мне стало как-то не по себе.
   Снизу донесся голос. Отец звал:
   — Козимо! Козимо! — Потом, заранее убежденный, что тот не ответит, он стал звать меня: — Бьяджо! Бьяджо!
   — Пойду узнаю, чего им надо. Потом все тебе расскажу, — поспешно сказал я.
   Должен признаться, что моя готовность все сообщить Козимо объяснялась отчасти и желанием поскорее улизнуть, чтобы мне не пришлось, если меня застигнут за беседой с братом на верхушке тутовника, разделить с ним неотвратимое наказание. Но Козимо, видимо, не заметил легкого облачка страха на моем лице и отпустил меня, равнодушно пожав плечами и тем давая понять, насколько ему безразлично все, что скажет отец.
   Когда я вернулся, Козимо сидел на том же дереве, удобно устроившись на обрубленном суку, обхватив руками колени и опершись на них подбородком.
   — Мино! Мино! — крикнул я, из последних сил карабкаясь по стволу тутовника. — Тебя простили! Они ждут нас! Папа и мама уже за столом и раскладывают торт по тарелкам. Сегодня у нас торт с шоколадным кремом. И готовила его не Баттиста! Знаешь, она, наверно, заперлась у себя в комнате, у нее вся желчь разлилась от злости! Они погладили меня по голове и сказали: «Беги к бедному Мино и скажи, что мы его прощаем. И больше не будем об этом вспоминать!» Спускайся же скорей!
   Козимо покусывал тоненький лист. Даже не пошевельнулся.
   — Вот что, постарайся незаметно достать одеяло и принеси мне. Ночью наверху, должно быть, холодно.
   — Не собираешься же ты провести всю ночь на деревьях!
   Брат ничего не ответил. Он продолжал жевать листок и смотрел прямо перед собой. Я проследил за направлением его взгляда и увидел, что он прикован к стене сада д’Ондарива, из-за которой выглядывал белый цветок магнолии и где высоко над деревьями парил бумажный змей.
 
   Настал вечер. Слуги накрывали на стол, в зале зажглись свечи. Козимо с дерева видел, конечно, все эти приготовления к ужину; и барон Арминио, обращаясь к теням за окнами, крикнул:
   — Не хочешь спускаться — умрешь с голоду!
   В тот вечер мы впервые ужинали без Козимо. Он оседлал крепкий сук старого падуба, и нам видны были только его болтающиеся в воздухе ноги. Правда, различить их можно было, лишь подойдя к окну, потому что столовая была освещена, а в саду царила темнота.
   Кавалер-адвокат тоже почел своим долгом высунуться из окна и что-то сказать, но, как обычно, сумел и тут остаться в стороне.
   — О-о-о... Крепкое дерево, — пробормотал он. — Такое лет сто простоит.
   Потом он добавил несколько слов по-турецки — должно быть, название дерева. Со стороны можно было подумать, что все дело в дереве, а не в моем брате.
   Что же до нашей сестры Баттисты, то она явно завидовала Козимо. Привыкнув ошеломлять всю семью своими выходками, она впервые почувствовала, что ее превзошли; теперь она сердито грызла ногти, причем подносила палец ко рту сверху вниз, поднимая для этого руку и выставив локоть.
   Наша матушка-«генеральша» вспомнила, как солдаты-дозорные сидели на деревьях, охраняя бивак не то в Словении, не то в Померании, и как, заметив издали врагов, они успели предупредить отряд об опасности. Эти воспоминания, перенесшие «генеральшу» в столь милую ее сердцу атмосферу войны и подсказавшие ей наконец-то объяснение поступку старшего сына, сразу рассеяли все ее страхи и даже преисполнили матушку некоторой гордостью. Никто, однако, ее не поддержал, кроме аббата Фошлафлера, который поддакивал ей с самым серьезным видом, подтверждая справедливость проводимых матушкой сравнений, ибо он готов был ухватиться за любой повод, лишь бы признать случившееся вполне естественным и, таким образом, избежать всяких треволнений и возможных неприятностей.
   После ужина мы сразу же отправлялись спать — и в тот вечер тоже не изменили заведенному обычаю. Мои родители твердо решили, назло Козимо, не обращать на него внимания и подождать, пока усталость, неудобное пристанище и ночной холод не принудят его спуститься. Все разбрелись по своим комнатам; зажженные свечи по всему фасаду дома, как горящие глаза, впивались в черные квадраты окон. Как, должно быть, тосковал по теплу брат, ночевавший прямо под открытым небом, при виде такого близкого и родного дома! Я подошел к окну и скорее представил, чем разглядел, как он сидит на ветке, прислонившись к стволу и кутаясь в одеяло. Чтобы не упасть, он, верно, крепко обвязался веревкой. Взошла поздняя луна и повисла над кронами деревьев. По затихшему ночному парку гулял ветер, шелестя листвою, откуда-то издалека долетали приглушенные звуки. Время от времени снизу слышался глухой рев — море дышало. Стоя у окна, я прислушивался к этому прерывистому дыханию и пытался представить, как там, наверху, брат тоже прислушивается к ночным шорохам и звукам. Рядом с ним — теплый очаг, но, лишенный убежища, отданный во власть ночи, которая одна царит вокруг, он тесно прижимается к единственному другу — старому падубу с шершавой корой, в мелких трещинах которой спят личинки насекомых.
   Я улегся, но свечи не погасил. Быть может, видя свет в окне своей комнаты, брат почувствует себя не таким одиноким. Мы спали с ним в одной комнате, и наши детские кроватки стояли почти рядом. Я смотрел на его неразобранную постель, на тьму за окном и беспокойно ворочался, впервые, наверно, поняв, какое это счастье — забраться раздетым и разутым в теплую постель с белоснежными простынями. И в то же время я отлично представлял себе, как плохо приходится сейчас брату, который, закутавшись в грубое шерстяное одеяло, сидит привязанный к дереву, не в силах пошевелиться и размять затекшие ноги в гетрах. С той ночи это чувство уже не покидало меня: какое счастье спать в своей постели, на чистых простынях и мягком матраце!
   Впервые за долгие часы я подумал не о том, кто был предметом всех наших тревог, а о самом себе; с этой мыслью я и уснул.
 

IV

   Не знаю, правду ли пишут в книгах, что в древние времена обезьяна, прыгая с дерева на дерево, могла бы, не касаясь земли, добраться из Рима в Испанию. В наши дни столь густые леса остались лишь на берегах Омброзского залива и на склонах долины, вплоть до самых гребней гор. Лесами наши места и славились повсюду.
   Я больше не узнаю нашей округи. Сначала пришли французы и стали рубить деревья, словно это трава на лугах — скосишь ее, а на следующий год она такая же густая. Однако деревья не выросли. Мы думали, что виноваты плохие времена, войны, Наполеон, но истребление лесов не прекратилось и позже. И теперь нам, старикам, больно смотреть на голые склоны холмов.
   Прежде, куда ни пойдешь, между тобой и небом была сплошная листва. Ниже по склону долины росли лимонные рощи, но и среди них высились искривленные смоковницы, и густые купола их тяжелых листьев совсем закрывали небо. Кроме смоковниц, здесь были вишни с красноватой листвой; нежная айва, персики, миндаль, тоненькие грушевые деревья, отягощенные плодами, сливы, рябина, рожковые деревья, и тутовник, и узловатый орешник. За садами начинались заросли олив — сплошное серебристо-серое облако, простиравшееся до самого моря. Вдали, зажатое сверху портом и снизу скалами, виднелось селение. И даже здесь меж крышами тянули ввысь свои косматые кроны буки, платаны, чуть реже — падубы. Эти горделивые, не приносившие дохода деревья нашли себе приют в тех местах, где местная знать построила виллы и обнесла решеткой парки.
   Над оливковыми рощами начинался настоящий лес. Видимо, прежде пинии господствовали в долине и на холмах, потому что и теперь еще, вклиниваясь узкими полосками между садами, они спускаются по склонам гор до самого берега моря. Раньше и дубовые рощи встречались куда чаще, чем можно предположить сейчас, когда они стали первой и самой желанной жертвой топора. Таков был окружавший нас мир зелени, который мы, обитатели Омброзы, почти не замечали.
   Первый, кто о нем подумал, был Козимо. И он понял, что по этому густому лесу можно пройти много миль, не спускаясь на землю. Иногда путь ему преграждали участки голой земли, и Козимо приходилось делать большой крюк. Но вскоре он разведал все необходимые ему дороги и определял расстояние не нашими мерками, но прикинув в уме, какие места ему придется огибать. Если же ему не удавалось перескочить на ветку соседнего дерева, Козимо прибегал ко всяким хитростям и уловкам, о которых я расскажу немного позднее.
   А пока нам еще предстоит описать то утро, когда Козимо, влажный от росы, оглушенный гомоном скворцов, проснулся на падубе, чувствуя, что ноги и руки у него затекли, а спину отчаянно ломит, но все же совершенно счастливый, и отправился на разведку неведомого мира. Он добрался до последнего на краю усадебных парков дерева — то был платан. Вниз полого спускалась долина в шапке облаков, над шиферными крышами домиков, прятавшихся под обрывистым берегом и похожих на россыпь камней, клубился дым и зеленым сводом нависала листва смоковниц и вишен, а чуть ниже — персиковых и сливовых деревьев, топорщивших свои крепкие, грубые ветви. Брат видел все, даже траву, былинку за былинкой, но только не землю, скрытую от него вялыми листьями тыквы, кустиками салата или цветной капусты в огородах. И так было по обеим сторонам долины, в которую огромной воронкой врезалось море. Время от времени на все вокруг как бы набегала невидимая, а порой и неслышимая волна; но и то, что можно было услышать, внушало смутную тревогу: внезапный пронзительный визг, затем вроде бы треск ломаемых сучьев и глухой удар, словно от падения на землю; потом снова — крики, но другие, яростные, казалось, скоплявшиеся в том месте, откуда минуту назад доносился визг. Затем — снова тишина, наполненная, однако, таинственным предчувствием чего-то, что вот-вот должно случиться совсем в другом месте. И верно, вскоре вновь раздавались голоса и крики, и каждый раз они долетали оттуда, где покачивались на ветру остроконечные листья вишен. Поэтому Козимо частицей своего разума, которая рассеянно витала где-то далеко (другой его частицей он по-прежнему все понимал и предугадывал заранее), так определил свое впечатление: вишни переговариваются.
   Козимо направился к ближней вишне, вернее, к целой цепочке высоких деревьев с густой зеленой листвой и черными спелыми ягодами; но он еще не научился различать, что на самом деле есть и чего нет в этом мире ветвей. Он добрался до вишен, откуда только что несся гомон, — все было тихо. Брат сидел на нижних ветвях и необъяснимым образом чувствовал каждую вишенку над собой: казалось, будто все они уставились на него, словно дерево было усыпано не вишнями, а глазами.
   Козимо поднял голову, и — плюх! — в лоб ему сразу же угодила переспелая вишня. Он широко раскрыл глаза, которые слепило яркое восходящее солнце, и увидел, что и его дерево, и соседние облепили мальчишки. Поняв, что их заметили, мальчишки все разом заверещали, визгливо, но не слишком громко:
   — Посмотри, какой красавчик!
   Раздвигая перед собой листву, они спустились поближе к ветви, на которой сидел мальчик в треуголке. Одни из них были в обтрепанных соломенных шляпах, другие с непокрытой головой, третьи закрывались от солнца пустыми мешками. Рубашки и штаны у них были рваные, у одних ноги босые, у других — обмотаны тряпками; некоторые, чтобы легче было лазить по деревьям, сняли свои деревянные башмаки и повесили их на шею. Это была шайка воришек, шнырявших по чужим садам, которых я и Козимо, повинуясь строгому наказу родителей, всячески избегали. Но в то утро брат, казалось, только их и искал, сам ясно не понимая, чего ждет от этой встречи.
   Он спокойно поджидал их, а они спускались все ниже, указывали на него пальцем и своими резкими приглушенными голосами насмешливо спрашивали, чего ему здесь надо. Они плевались в него косточками и метали червивые или поклеванные дроздами вишни, раскрутив их сначала за черенок, словно пращу.
   — Ого! — внезапно воскликнули они — значит, увидели висевшую на боку у брата шпагу. — Смотрите-ка, что у него там за штука! — И давай хохотать. — Мухобойка!
   Вдруг они перестали смеяться и умолкли все разом. Сейчас случится нечто совершенно невероятное. Вот будет умора! Двое маленьких сорванцов тихонько забрались на сук и оттуда приготовились накинуть брату на голову пустой мешок. Обычно в эти грязные мешки они складывали свою добычу, а опорожнив их, напяливали на голову, словно капюшон. Еще секунда — и брата накрыли бы мешком — он и опомниться бы не успел, — связали бы его, как тюк белья, и хорошенько отдубасили.
   Но Козимо то ли учуял опасность, то ли, быть может, ничего не заподозрил, а просто, оскорбленный тем, что оборванцы смеются над его шпагой и, значит, задевают его честь, выхватил клинок из ножен и вскинул над головой. Шпага проткнула мешок, и тут Козимо его заметил. Он подпрыгнул, вырвал мешок у мальчишек из рук и швырнул его далеко в сторону.
   Маневр удался на славу. Вся шайка воскликнула «ох!», недовольная и одновременно восхищенная. Потом все мальчишки стали осыпать двух неудачников, упустивших мешок, насмешками на своем диалекте:
   — Раззявы! Сони!
   Не успел Козимо порадоваться своей победе, как буря разразилась под деревьями: в мальчишек полетел град камней, раздались крики, лай собак.
   — Теперь вам не удрать, воришки паршивые!
   Кверху грозно торчали зубья вил. Мальчишки мгновенно подобрали ноги и сжались на ветвях в комочки. Поднятый ими шум всполошил крестьян, которые и без того всегда были начеку. Атака велась крупными силами. Крестьянам и арендаторам долины надоело терпеть, что у них крадут едва созревшие ягоды и фрукты, и они объединились, так как с этими сорванцами, которые все вместе налетали на чей-нибудь сад, опустошали его и мигом перебирались в другой, можно было бороться лишь сообща, иначе говоря, устроить засаду в одном из не тронутых еще садов и захватить всю шайку на месте преступления.
   Спущенные с цепи собаки лаяли, яростно оскалив зубастые пасти, и становились на задние лапы у подножия вишен, крестьяне угрожающе поднимали вилы. Несколько мальчишек спрыгнули на землю как раз вовремя, чтобы испытать на своей спине остроту вил, а на заду — крепость собачьих зубов. С дикими воплями мчались они по саду, продираясь головой сквозь густые шпалеры виноградных лоз. Больше никто уже не решался спрыгнуть вниз: все мальчишки и вместе с ними Козимо испуганно жались к ветвям. Крестьяне уже приставляли к деревьям лестницы и лезли вверх, выставив вперед наточенные вилы.
   Прошло несколько минут, прежде чем Козимо сообразил, что смешно ему трусить только оттого, что струсили эти воришки, и столь же смешно думать, будто они ловчее и проворнее его. Вот и сейчас они сидели, как остолопы, застыв на ветках, — чего они ждут? Ведь можно преспокойно удрать! Забрался же он по деревьям в этот сад — значит, можно улизнуть тем же путем. Он нахлобучил на голову треугольную шляпу, отыскал ветку, которая послужила бы ему мостиком, и с последней вишни перебрался на рожковое дерево, а оттуда, повиснув на суку, перескочил на сливу и помчался дальше. Мальчишки, увидев, что он шагает по деревьям, словно по земле, поняли, что им надо спешно последовать за ним — иначе нелегко будет отыскать безопасный путь, — и молча на четвереньках поползли следом по его извилистой дороге. Тем временем он взобрался на смоковницу, одолел живую изгородь на краю поля, подтянулся к веткам персикового дерева, таким тонким, что двух человек сразу они бы не выдержали. С персикового дерева уже нетрудно было ухватиться за кривой ствол оливы, росшей у самой стены. С оливы он перескочил на дуб, протянувший через речушку одну из своих могучих ветвей, и по ней перебрался на деревья у противоположного берега. Крестьяне с вилами, уже решившие, что воришки у них в руках, вдруг увидели, как сорванцы, словно птицы, несутся по воздуху. Вместе с обезумевшими от лая собаками крестьяне бросились в погоню, но им пришлось обогнуть сначала изгородь, затем стену и, наконец, одолеть речку. В этом месте мостков не было; пока они искали брода, мальчишки успели удрать и теперь, как все люди, бежали по земле, сверкая голыми пятками. На дереве остался лишь мой брат.
   — Куда же делся этот воробей в гетрах? — удивлялись мальчишки, не видя его впереди.
   Они подняли головы: он все еще прыгал с оливы на оливу.
   — Эй ты, спускайся! Им теперь нас не поймать!
   Но он не слез, с одного сука перешагнул на другой, перебрался на соседнюю оливу и исчез в серебристой листве.
 
   Теперь шайка бродяжек, с мешками на головах, вооружившись палками, совершала набег на вишни в глубине долины. Они действовали весьма последовательно, опустошая одну ветку за другой, как вдруг увидели на самом верхнем суку мальчишку в гетрах, который сидел, держась за сук сплетенными ногами, двумя пальцами срывал за черенок спелые вишни и клал их в лежавшую на коленях треуголку.
   — Эй, откуда ты взялся? — набравшись наглости, крикнули они.
   Но в глубине души сильно удивились: казалось, он прилетел по небу.
   Брат невозмутимо брал сочные вишни из шляпы и отправлял их в рот. Потом со свистом выплевывал косточки, стараясь не запачкать при этом фрак.
   — Что этому сладкоежке здесь нужно? — спросил один из мальчишек. — Чего он путается у нас под ногами? Мог бы у себя в саду вишни лопать. — Они все же немного робели, так как поняли, что на деревьях он им всем нос утрет.
   — Среди этих сладкоежек по ошибке рождаются иногда неплохие ребята. Вроде Синфорозы, — сказал невысокий мальчуган.
   Услышав это таинственное имя, Козимо весь обратился в слух и покраснел, сам не зная почему.
   — Синфороза нас предала! — воскликнул другой.
   — Но для сладкоежки она храбрая девчонка. Если б она и сегодня затрубила в рог, нас бы врасплох не застали.
   — Если этот сладкоежка хочет, мы можем принять его в свою шайку. (Козимо понял, что сладкоежками они называют обитателей вилл, дворян и вообще всех высокопоставленных особ.)
   — Послушай, ты, — сказал один. — Давай договоримся: если хочешь, можешь очищать сады вместе с нами, но за это покажешь нам все дороги, которые знаешь.
   — И поможешь забраться в сад твоего отца, — сказал другой. — А то мне там однажды в зад соли всадили.
   Козимо слушал их рассеянно, погруженный в свои мысли.
   — Кто эта Синфороза? — спросил он наконец.
   Тут все оборвыши захохотали так громко, что чуть не попадали с веток от смеха. Некоторые откинулись назад, держась за ветку одними ногами, а двое или трое даже повисли на руках, не переставая вопить и заливаться смехом.
   Понятно, что крики и смех снова навели садоводов на след. Наверно, они и были где-то неподалеку, эти крестьяне с собаками, потому что тут же послышался лай и подбежали люди с вилами. Но в этот раз, наученные недавним поражением, они первым делом забрались по приставным лестницам на соседние деревья и окружили мальчишек частоколом вил и грабель. Собаки, увидев на деревьях сразу столько людей, в первый момент не сообразили, на кого же бросаться, и только злобно лаяли, подняв морды. Воспользовавшись этим, мальчишки мигом спрыгнули на землю и бросились врассыпную мимо вконец растерявшихся собак, и, хотя кое-кому из беглецов и не удалось уберечь ноги и зад от укуса или удара камнем или палкой, большинство остались целыми и невредимыми.
   На дереве сидел теперь один Козимо.
   — Слезай же! — кричали ему мальчишки. — Ты что, заснул? Прыгай, пока не поздно!
   Но он лишь крепче сжал коленями ветку и выхватил шпагу. С соседних деревьев крестьяне тянули к нему вилы на длинных палках, но Козимо, размахивая шпагой, заставлял врагов держаться подальше, пока одному из них не удалось прижать его вилами к стволу. Вдруг раздался голос:
   — Стойте! Это же сын барона Пьоваско! Что вы тут делаете, синьорино? Как это вас угораздило связаться с воришками?
   Брат узнал Джуа делла Васка, отцовского работника.
   Крестьяне убрали вилы. Многие сняли шапки. Козимо двумя пальцами приподнял треугольную шляпу и слегка кивнул.
   — Эй, там, внизу, привяжите собак! — крикнул Джуа. — Дайте ему слезть. Синьорино, вы можете спуститься, но только будьте осторожны. Уж больно дерево высокое. Подождите, мы лестницу приставим. Потом я вас провожу домой.
   — Нет-нет, спасибо, — ответил брат. — Не беспокойтесь, я дорогу знаю. Свою дорогу я сам знаю.
   Он скрылся за стволом и перепрыгнул на другую ветку, пополз вверх, забрался на сук повыше, снова исчез из виду, и теперь были видны лишь его ноги, потому что выше начиналась густая листва. Потом ноги подпрыгнули, и брат словно растворился в воздухе.
   — Куда он делся? — недоумевали крестьяне, не зная, куда смотреть — вниз или вверх.
   — Вон он!
   Брат показался на верхушке соседнего дерева и снова исчез.
   — Вон он!
   Брат уже перебрался на другое дерево, он раскачивался, словно на ветру, потом сделал прыжок.
   — Упал! Нет. Вон он, там.
   Сквозь листву видны были лишь треугольная шляпа и фалды фрака.
   — Что у тебя за хозяин? — изумленно спрашивали крестьяне у Джуа делла Васка. — Человек он или зверь? А может, это сам черт?
   Джуа делла Васка не знал, что отвечать, и только испуганно перекрестился. Издалека донеслось пение Козимо, вернее, протяжный крик:
   — О Син-фо-ро-за-а-а!..
 

V

   Синфороза... Мало-помалу из разговоров мальчишек Козимо узнал очень много о той, кого они так называли, — о девочке, которая жила в одной из вилл, всегда носилась на маленьком белом коньке и завела дружбу с ними, оборванцами, одно время покровительствовала им и, будучи властной по натуре, даже верховодила ими. Синфороза скакала на своем белом коне по дорогам и тропинкам и, как только видела неохраняемый сад со спелыми плодами, сзывала мальчишек, а сама, словно кавалерийский офицер, руководила набегом. На шее у нее висел охотничий рог. Пока шайка обчищала миндальные или грушевые деревья, Синфороза носилась по прибрежным холмам, откуда была видна вся округа, и, едва замечала подозрительные приготовления садоводов или крестьян, готовившихся захватить воришек врасплох, трубила в рог. При первых же звуках рога мальчишки прыгали с деревьев и убегали прочь. Пока Синфороза была с ними, их ни разу не удавалось изловить.
   Что случилось потом, понять было довольно трудно. «Предательство» Синфорозы, кажется, состояло в том, что она заманила своих друзей к себе на виллу полакомиться фруктами, а потом выдала слугам, которые хорошенько отдубасили их палками. К тому же девочка отличала сразу двоих мальчишек: одного звали Бель-Лоре (за это приятели издевались над ним до сих пор), другого — Угассо. Потом она взяла и стравила их друг с другом.
   Кажется даже, мальчишкам досталось от слуг не за воровство фруктов, а за поход, который двое ревнивых избранников, объединившись, предприняли против своей недавней повелительницы.
   Мальчишки вспоминали и о тортах, которые она им не раз обещала. Однажды она и в самом деле угостила их тортом, но испеченным на касторовом масле, и потом воришки целую неделю маялись животом.