Модель моделей

   В жизни Паломара были времена, когда он следовал такому правилу: строил в голове модель — предельно полную, логичную и четкую, проверял ее на практике и, наконец, вносил необходимые поправки, чтобы сообразовать модель с реальностью. Выработали этот метод физики и астрономы, занятые изучением строения материи и мироздания, и Паломар считал его единственно пригодным для исследования самых сложных человеческих проблем, и прежде всего тех, которые имеют отношение к обществу, к тому, как наилучшим способом им управлять. Аморфную, абсурдную реальность человеческого общества, где сплошь и рядом катастрофы и уродства, требовалось сравнивать с моделью совершенного общественного организма, изображенной четкими прямыми, окружностями, эллипсами, параллелограммами и диаграммами с абсциссами и ординатами.
   При построении модели, знал он, нужно из чего-то исходить, то есть иметь такие принципы, основываясь на которых можно было бы при помощи дедукции построить собственное рассуждение. Эти принципы — еще их называют «аксиомы» или «постулаты» — сам никто не выбирает, их уже имеют, а иначе вовсе невозможно было б думать. Значит, их имел и Паломар, однако же, не будучи ни математиком, ни логиком, не потрудился сформулировать. Дедукцией, однако, заниматься он любил, поскольку это можно делать в одиночку, в тишине, не прибегая ни к каким приспособлениям, повсюду и всегда, гуляя или сидя в кресле. К индукции же относился с определенным недоверием — быть может, оттого, что личный его опыт казался Паломару приблизительным и ограниченным. Поэтому построение модели представлялось ему чудесным нахождением равновесия меж принципами (не вполне понятными) и опытом (неощутимым), при этом результат его должен был бы быть куда солиднее и первых, и второго. В самом деле, в правильно построенной модели каждая деталь зависит от других и все взаимосвязано, как в механизме, который тут же станет, чуть заклинит в нем какую-нибудь шестерню. Модель есть, по определению, то, в чем ничего менять не надо, что работает безукоризненно; в реальной же действительности налицо разлад, все распадается, и остается только не мытьем так катаньем производить ее подгонку под модель.
   Много приложил усилий Паломар для достижения такой невозмутимости и отрешенности, чтобы значение для него имела лишь спокойная гармония линий чертежа, а все надрывы, искажения и сжатия, которые должна была бы претерпеть реальность, дабы уподобиться модели, он воспринимал как мимолетные незначащие эпизоды. Но стоило ему на миг отвлечься от начертанной на небосводе с идеальными моделями исполненной гармонии геометрической фигуры, как в глаза бросался человеческий пейзаж с его уродствами и катастрофами и линии модели представали в деформированном, искаженном виде.
   Требовалась тонкая работа, чтобы постепенно подогнать модель под вероятную реальность, а реальность — под модель. Податливость натуры человеческой не беспредельна, как вначале думал Паломар; однако даже очень жесткая модель способна проявить порою неожиданную гибкость. В общем, ежели модель никак не может преобразовать реальность, нужно, чтоб реальность повлияла на модель.
   Правило синьора Паломара понемногу изменялось, и теперь ему уже был нужен целый ряд моделей, по возможности преобразуемых одна в другую с помощью комбинаторных методов, чтоб можно было выбрать из них ту, что максимально соответствует реальности, всегда слагающейся, в свою очередь, из множества реальностей, сосуществующих в пространстве и во времени.
   При этом Паломар не разрабатывал моделей сам и не пытался применять уже готовые, он только представлял себе в уме правильное применение правильных моделей для преодоления той пропасти, которая, как видел он, все шире разверзалась меж реальностью и принципами. В общем, маневрировать и управлять моделями он не умел и не имел возможности. Подобными вещами занимаются, как правило, совсем другие люди, судящие о функциональности моделей по другим критериям, оценивая их не столько по исходным принципам или воздействию на жизнь людей, сколько в качестве орудий власти. Что достаточно естественно, поскольку всякая модель стремится смоделировать в конечном счете именно систему власти; но если действенность системы измеряется ее неуязвимостью и долговечностью, модель становится своеобразной крепостью, внушительные стены коей заслоняют все, что за ее пределами. Паломар, который от властей и оппозиций неизменно ожидает худшего, в конце концов уверился, что главное, на самом деле, совершается им вопреки, — медленное, анонимное, бесшумное преображение общества — привычек, образа как мыслей, так и действий, всей системы ценностей. Тогда модель моделей, о которой грезит Паломар, должна служить созданию моделей тоненьких, как паутинка, проницаемых, прозрачных, вероятно даже, просто растворять модели, включая самое себя.
   Тут Паломару оставалось лишь одно: модели заодно с моделями моделей выбросить из головы. Осуществив и этот шаг, он формулирует теперь свои «да», «нет» и «но» лицом к лицу с действительностью — непокорной и упрямо разношерстной. Удобней делать это, если голова свободна, занята одними лишь воспоминаниями о крупицах опыта и принципах, которые подразумеваются, но недоказуемы. Особенного удовольствия такое поведение ему не доставляет, но другого ничего не остается.
   Покуда речь идет об осуждении неполадок в обществе и злоупотреблений тех, кто злоупотребляет, Паломар нимало не колеблется (лишь опасаясь, что и непреложнейшие истины от слишком частого их повторения рискуют надоесть, утратить вескость и звучать банально). Труднее предлагать какие-либо средства, так как прежде Паломар хотел бы быть уверен, что они не приведут в итоге к еще большим злоупотреблениям и неполадкам и, даже глубоко продуманные образованными реформаторами, смогут без ущерба быть позднее применены преемниками оных, каковые, не исключено, окажутся бездарностями или аферистами, а может быть, одновременно теми и другими.
   Остается только изложить эти прекрасные идеи в систематизированной форме, однако Паломар боится: вдруг получится модель? По сей причине он предпочитает убеждения свои никак не оформлять, а, постепенно их проверив, руководствоваться ими в повседневной жизни, действуя или бездействуя, выбирая или отвергая, говоря или храня молчание.

РАЗМЫШЛЕНИЯ ПАЛОМАРА

Мир глядит на мир

   После ряда интеллектуальных неудач, которые и вспоминать не стоит, Паломар решил, что будет преимущественно наблюдать за внешней стороной вещей. Рассеянный, немного близорукий, самоуглубленный, он вроде не принадлежит по складу своему к разряду наблюдателей. И тем не менее всегда какие-то предметы — к примеру, каменная кладка, раковина, чайник, лист на дереве — как будто просят его пристально, не торопясь вглядеться в них; тогда почти что безотчетно он начинает за ними наблюдать, разглядывает каждую подробность и уже не в силах оторваться. Отныне Паломар решил свое внимание удвоить: во-первых, он не станет упускать призывов, исходящих от вещей, а во-вторых, он будет придавать процессу наблюдения должное значение.
   Тут возникает первая загвоздка: Паломар, уверенный, что мир теперь представит ему тьму объектов наблюдения, пытается приглядываться ко всему, что ни попалось на глаза, но, не найдя в том никакого удовольствия, перестает. За этим следует второй этап: теперь он убежден, что нужно наблюдать лишь за определенными вещами, и он сам их должен отыскать; при этом каждый раз он сталкивается с проблемами отбора, предпочтительности, исключения и вскоре замечает, что опять все портит, как всегда, когда он впутывает в дело собственное «я» и все свои проблемы.
   Но можно ли смотреть на что-то, отрешившись полностью от собственного «я»? А чьи тогда глядят глаза? Считается, что «я» — тот, кто выглядывает изнутри через глаза, как из окна, и озирает мир, раскинувшийся перед ним. Итак, имеется окно, которое выходит в мир. Там — мир, а здесь? Здесь тоже мир, а что ж еще? Чуть-чуть сосредоточившись, он переводит мир по эту сторону окна, чтоб тот выглядывал наружу. Что тогда осталось за окном? Там тоже мир, он просто разделен теперь на наблюдающий и наблюдаемый. А он, который «я», короче, Паломар? Он разве не кусочек мира, созерцающий другую его часть? А может быть, поскольку мир — по обе стороны окна, «я» именно и есть то самое окно, через которое взирает мир на мир? Чтоб мир мог на себя смотреть, ему приходится использовать глаза (вооруженные очками) Паломара.
   Итак, отныне Паломар рассматривает все снаружи, а не изнутри, и взгляд его при этом будет исходить не изнутри его — извне. Он тут же пробует проделать это: вот теперь глядит не он, а внешний мир глядит вовне. Заключив это, он оглядывается, ожидая, что все вокруг преобразится. Как же! Та же самая обыденная серость. Надо разбираться заново. Того, что внешнее рассматривает все снаружи, мало: нужно, чтобы от объекта наблюдения тянулась нить, связующая его с тем, кто наблюдает.
   От безмолвной череды предметов должен поступить какой-то знак, призыв, намек: вещь выделяется из всех, желая что-то выразить собою... Что? Да просто самое себя, вещь может быть довольна тем, что на нее глядят другие вещи, только будучи убеждена, что выражает именно себя, как окружающие ее вещи выражают каждая себя и больше ничего.
   Понятно, что возможности такие выдаются редко, но в конце концов представятся, надо лишь дождаться одного из тех счастливых совпадений, когда мир захочет и смотреть, и в то же время быть обозреваемым, а тут как раз случится Паломар. Точней, синьору Паломару даже ждать не надо, ведь такое происходит, лишь когда не ждешь.

Вселенная как зеркало

   Паломар страдает оттого, что у него непросто складываются отношения с ближними. Есть же люди, обладающие даром находить всегда и верные слова, и верную манеру обращения с каждым, те, кто чувствует себя в любой компании свободно и располагает к этому других, кто, с легкостью порхая меж людьми, тотчас же понимает, от кого лучше держаться в стороне, а чье расположение и доверие, напротив, следует пытаться заслужить, кто в отношениях с окружающими проявляет себя с лучшей стороны и к этому же побуждает окружающих, кто сразу понимает, чего стоит всякий по сравнению с ним самим и вообще!
   «Подобные таланты, — с сожалением размышляет лишенный оных Паломар, — даются тем, чья жизнь течет в согласии с миром. Такие люди вполне естественно ладят и с вещами, и с местами, с ситуациями, обстоятельствами, со скользящими по небесам созвездиями, со сцеплением атомов в молекулах. Лавина одновременных событий, каковую именуем мы вселенной, не сметет таких счастливчиков, умеющих проскальзывать в любую щель между бесчисленными сочетаниями, перестановками, цепочками последствий, минуя траектории несущих смерть метеоритов и улавливая на лету лишь благотворные лучи. Кто дружелюбен со вселенной, с тем дружелюбна и она. Вот если бы, — вздыхает Паломар, — смог стать когда-нибудь таким и я!»
   Он решает брать с таких людей пример. Отныне все его усилия устремлены будут на достижение согласия и со своими ближними, и с самой удаленной из спиралей галактической системы. Так как с ближними проблем хоть отбавляй, для начала Паломар пытается улучшить отношения со вселенной. С этой целью он прекращает или сводит к минимуму посещение себе подобных; приучается освобождать свой ум, гоня назойливые мысли прочь; звездными ночами наблюдает небеса; знакомится с работами по астрономии; осваивается с представлением о космическом пространстве, пока оно не делается атрибутом его умственного багажа. Затем пытается держать в уме одновременно очень близкое и крайне удаленное: когда, к примеру, Паломар раскуривает свою трубку, сосредоточившись на пламени горящей спички, в миг затяжки втягиваемом в головку трубки, вслед за чем начнется медленное превращение табачных нитей в жар, то ни на миг не должен забывать, что в это самое мгновение, то есть миллионы лет назад, в Большом Магеллановом Облаке вспыхнула сверхновая звезда. Его не покидает мысль о том, что во вселенной все взаимосвязано и все друг другу сообразно: если изменила свою яркость Крабовидная туманность или уплотнился шаровидный сгусток в Андромеде, это непременно как-нибудь да отразится на работе паломарова проигрывателя или же свежести лежащего в его тарелке кресс-салата.
   Уверившись, что правильно определил он собственное место средь безмолвно плавающих в вакууме тел, средь пыли взвешенных в пространстве и во времени действительных и мыслимых событий, Паломар решает, что настало время применять эти космические знания к отношениям с ближними. Спешит вернуться в общество, возобновляет прежние знакомства, деловые и приятельские отношения, внимательно анализирует все свои связи и привязанности и надеется, что наконец-то перед ним предстанет четкий, ясный и ничем не омраченный человеческий пейзаж, среди которого он будет двигаться уверенно и точно. Ну и как же? Ничего подобного. Он понемногу увязает в нагромождении недоразумений, колебаний, компромиссов, неудач; пустячные вопросы не дают ему покоя, а серьезнейшие кажутся банальными, любое действие и слово выглядят неловкими, неуместными и нерешительными. В чем же дело?
   Вот в чем: созерцая звезды, он привык считать себя бесплотной безымянной точкой, почти что забывая о своем существовании; теперь, когда приходится иметь дело с людьми, ему не обойтись без собственного «я», но где оно, он сам уже не ведает. Завязывая отношения с кем-то, надо знать, как с ним себя вести, определенно представлять, какую вызывает у тебя реакцию присутствие другого человека — отвращение или влечение, любопытство, недоверие или, быть может, равнодушие, кто на кого влияет, чувствуешь ли ты себя учителем или учеником, властителем или подвластным, зрителем или актером, — чтобы на основе своих и ответных реакций выработать правила игры, предугадать ходы и контрходы. По сей причине, прежде чем заняться наблюдением за другим, нелишне точно знать, каков ты сам. В этом-то и состоит особенность познания ближних: оно проходит непременно через знание самого себя, чего как раз и не хватает Паломару. Знать себя все-таки мало — еще необходимо понимать себя, сообразовываться с собственными целями, возможностями, побуждениями, то есть управлять своими склонностями и поступками, их контролировать и направлять, а не обуздывать и подавлять. Люди, восхищающие Паломара правильностью и естественностью каждого их слова, равно как и жеста, живут в согласии с собой и лишь потом уж со вселенной. Паломар, не любящий себя, всегда старался не встречаться с собой лицом к лицу, поэтому и предпочел искать пристанища среди галактик, но теперь он понимает: первым делом надо было бы добиться лада в собственной душе. Вселенная, возможно, в состоянии спокойно заниматься своим делом, он же точно — нет.
   Осталось лишь одно: теперь он посвятит себя самопознанию, постигает собственную внутреннюю географию, свои душевные движения представит в виде диаграммы, на основе каковой составит формулы и теоремы, и телескоп нацелит не на те орбиты, по которым движутся созвездья, а на те, что прочертила его собственная жизнь. «Перешагнув через себя, мы не познаем ничего вне нас, — решает он, — вселенная есть зеркало, где видишь только то, что смог познать в себе».
   Но вот и эта часть пути к желанной мудрости завершена. Он наконец-то сможет устремить свой взгляд в себя. Каким предстанет перед ним его духовный мир? Похожим на спокойное вращение огромной испускающей сияние спирали? На звезды и планеты, бесшумно плавающие по параболам и эллипсам, которыми определяются характер и судьба? Окажется подобен необъятной сфере, в центре коей — «я», а центр — в каждой точке этой сферы?
   Открыв глаза, он видит то, что вроде наблюдал и прежде каждый день: людей, которые, не глядя друг на друга, торопливо пробираются через толпу, текущую меж высоченных стен облупленных домов-коробок. А сверху сыплет искры звездный небосвод, как отказавший механизм, который весь трясется и скрипит несмазанными стыками — форпостами на рубежах Вселенной, зыбкой, корчащейся, не способной обрести покой, как Паломар.

Как научиться быть мертвым

   Паломар решает впредь вести себя как будто бы он умер, чтобы посмотреть, что будет с миром без него. С некоторых пор он начал замечать, что отношения между ним и миром уж не те, что прежде; если ранее ему казалось, будто он и мир чего-то друг от друга ждут, теперь он и не помнит даже ни чего — хорошего или плохого — мог он ожидать, ни по какой причине это ожидание его держало в постоянном возбуждении и тревоге.
   Итак, отныне Паломару полагалось бы вздохнуть свободнее, раз больше не приходится гадать, а что же там готовит ему мир, и ощутить, что миру тоже стало легче, когда отпала надобность заботиться о нем. Но ожидание наслаждения успокоением повергает Паломара в беспокойство.
   В общем, мертвым быть сложней, чем может показаться. Прежде всего надо отличать «быть мертвым» от «не быть», от состояния, каковое до рождения длится вечность, симметричную как будто бы той нескончаемой поре, что наступает после смерти. Но на самом деле до рождения мы являемся одной из тех бесчисленных возможностей, которым суждено или не суждено осуществиться, а когда умрем, уже не можем реализовать себя ни в прошлом (коему отныне целиком принадлежим, не в силах более на него влиять), ни в будущем (которого, хоть повлиять мы на него способны, знать нам не дано). С синьором Паломаром все на самом деле проще, ведь его возможности на что-то или на кого-то оказать воздействие всегда были ничтожны; мир прекрасно обойдется без него, он может преспокойно допустить, что мертв, даже не меняя собственных привычек. Если что и изменять, то уж не образ действий, а скорее самого себя, точнее, собственное положение по отношению к миру. Раньше миром он считал весь мир плюс самого себя, теперь — себя плюс мир, где его нет.
   Мир без него — выходит, больше никаких тревог? Мир, где все то, что происходит, не зависит от его присутствия, его реакций, обусловлено каким-нибудь своим законом, надобностью или же причиной, не имеющими отношения к нему? Волна плеснула о скалу, подтачивая породу, набегает новая, еще одна, еще — неважно, есть он или нет, все так и будет. Вот отчего, наверно, смерть приносит облегчение: когда очаг тревоги, коим мы являлись, устранился, значение имеет лишь одно — как расположатся под солнцем и во времени явления в их невозмутимой безмятежности. Вокруг сплошная тишь да гладь, по крайней мере все стремится к этому, включая ураганы, извержения вулканов и землетрясения. Но разве мир был не таким при нем? Ведь шторма всегда несут в себе затишье, подготавливая миг, когда обрушится последний из валов и ветер стихнет. Умереть, быть может, — значит очутиться в океане вечных волн, где бесполезно дожидаться штиля?
   Мертвые всегда взирают с осуждением. Места, стече-нья обстоятельств, ситуации остались в общем те же, что при них, и узнавать бывает их приятно; в то же время невозможно не заметить множества больших и малых перемен, которые как таковые, может, и не вызвали бы возражений, отвечай они закономерному развитию событий, но они необоснованны и беспорядочны, и это действует на нервы — большей частью потому, что то и дело хочется вмешаться и внести необходимую поправку, а когда ты мертвый, сделать это невозможно. Отсюда внутренний протест, почти растерянность, но также и самодовольство, характерное для тех, кто знает: главное — каким было их собственное прошлое, а остальному придавать особого значения не стоит. Но все мысли вскоре заглушает чувство облегчения от сознания: отныне все проблемы — это трудности других, их личные дела. Умершим абсолютно все должно быть безразлично, пусть теперь другие беспокоятся, и хоть это покажется безнравственным, такая безответственность им доставляет радость.
   Чем больше приближается к описанному состояние души синьора Паломара, тем ему естественнее представлять себя умершим. Само собой, он не достиг еще той благородной отрешенности, которая казалась Паломару свойством мертвых, их неизъяснимого благоразумия, не вышел из пределов собственного «я», как из туннеля, выводящего в иные измерения. Порой он верит, что хотя бы смог избавиться от раздражения, которое испытывал всю жизнь, глядя, как другие все делают не так, и полагая, что он сам на месте их, конечно, тоже ошибался бы не меньше, но всегда бы это понимал. На самом деле он все так же раздражается и сознает, что нетерпимость к промахам — чужим и собственным — пребудет до тех пор, покуда будут промахи, которых не отменит никакая смерть. Ну что ж, придется привыкать: для Паломара быть покойным — значит притерпеться к разочарованию от того, что он такой, как есть, и уже нет надежды, что изменится.
   Паломар вполне осознает, какими преимуществами обладают перед мертвыми живые, не из-за того, что их ждет будущее, — риск всегда велик, а блага могут оказаться эфемерны, — а оттого, что у живых имеется возможность сделать собственное прошлое благообразнее. (За исключением тех, кто полностью доволен прошлым, но это случай слишком малоинтересный, чтобы принимать его в расчет.) Жизнь человека складывается из совокупности событий, и последнее способно наделить всю совокупность новым смыслом, но не потому, что значит больше предыдущих, а потому, что место каждого события в жизни человека определяется не хронологией, а внутреннею жизнью. К примеру, некто в зрелости прочитывает важную для него книгу и говорит: «Не понимаю, как я раньше жил!» и: «Жаль, что я не прочитал ее, когда был молод!» Так вот, в высказываниях этих смысла мало, в особенности во втором, поскольку стоит человеку прочесть эту книгу, как жизнь его становится отныне жизнью человека, прочитавшего ее, и рано это происходит или поздно, все равно, поскольку жизнь, которую он прожил до прочтения этой книги, все равно теперь отмечена ее прочтением.
   Для того, кто учится быть мертвым, наитруднейший шаг — убедиться в том, что жизнь его есть завершенное единство, полностью принадлежащее минувшему, и что-либо к нему добавить или как-то повлиять на отношения меж элементами уже нельзя. Конечно, те, кто продолжает жить, могут на основе изменений в собственной их жизни кое-что переменить и в жизни тех, кого уж нет, придав угодную им форму тому, что формы или не имело, или же имело вроде бы иную, — например, того, кого дотоле поносили за противоправные деяния, признать борцом за правое дело, или того, кого ждал прежде неминуемый невроз или психоз, восславить как поэта или как пророка. Важны такие изменения, однако, преимущественно для живых, а мертвым вряд ли есть от них какая-нибудь польза. Каждый сделан из того, что пережил и как переживал, и этого никто не может у него отнять. Кто жил страдая, состоит из собственных страданий; ежели его лишить их, он перестанет быть собой.
   По сей причине Паломар готовится стать желчным мертвецом, которому весьма непросто будет примириться с тем, что он останется таким, как есть, хоть он и не согласен поступиться ни одной своей чертой, включая те, что ему в тягость.
***
   Конечно, можно возлагать надежды и на механизмы, позволяющие хоть частично уцелеть в потомстве; в основном они двух видов: биологические, позволяющие передать грядущим поколениям ту часть себя, что именуют генетическим наследием, и исторические, те, благодаря которым память и язык живущих на земле обогащаются солидным или скудным опытом, который наживают и накапливают даже самые неискушенные среди людей. Два механизма эти можно расценить и как один, представив вереницу поколений как этапы одной жизни, длящейся веками и тысячелетьями, но так проблему можно лишь отсрочить — от собственного индивидуального конца до вымирания человеческого рода, сколь бы поздно это ни произошло.
   Задумавшись о собственной кончине, Паломар уже воображает смерть последних из людей — своих потомков и наследников: на разоренной, обезлюдевшей земле высаживаются исследователи с другой планеты, расшифровывают иероглифы на пирамидах, перфокарты электронных вычислительных машин, и память рода человеческого, возрожденная из пепла, вновь распространяется по обитаемой вселенной. Но сколько б ни было отсрочек, наконец придет момент, когда замрет в пустынных небесах иссякнувшее время, когда последняя материальная опора памяти о жизни обернется вспышкой жара или обратится в ледяной кристалл.
   «Если рано или поздно времени придет конец, то можно было бы описывать его мгновение за мгновением, — размышляет Паломар, — а каждый миг, когда его отображаешь, удлиняется до бесконечности». И он решает, что займется описанием каждого мгновения своей жизни и, пока все не опишет, не станет представлять, как будто его больше нет. В этот миг он умирает.

***

   Единицы, двойки, тройки, нумерующие заголовки в оглавлении — неважно, занимают они первое, второе или третье место, — кроме указания порядка также соотносятся с тремя кругами тем, соответствуют трем видам опыта, трем категориям вопросов, которые присутствуют — в неодинаковой пропорции — в каждой части книги.
   «Единицы» в целом означают наблюдение — почти всегда за формами природы; текст близок к описанию.
   Для «двоек» характерны элементы антропологии, культуры в широком смысле слова; опыт кроме внешней стороны явлений затрагивает также и язык, значенья, символы. Текст превращается в рассказ.
   «Тройки» отражают более умозрительные построения, имеющие отношение ко времени, вселенной, бесконечности, взаимоотношениям меж личностью и миром, свойствам разума. Описание и рассказ сменяют размышления.
 
   1. ПАЛОМАР ОТДЫХАЕТ
   1.1. ПАЛОМАР НА ПОБЕРЕЖЬЕ
   1.1.1. Чтение волны
   1.1.2. Голая грудь
   1.1.3. Солнечная дорожка
   1.2. ПАЛОМАР В САДУ
   1.2.1. .Любовные игры черепах
   1.2.2. .Посвист дрозда
   1.2.3. Бесконечный луг
   1.3. ПАЛОМАР ГЛЯДИТ НА НЕБО
   1.3.1. Дневная луна
   1.3.2. Глаз и планеты
   1.3.3. Созерцание звезд
   2. ПАЛОМАР В ГОРОДЕ
   2.1. ПАЛОМАР НА ВЕРАНДЕ
   2.1.1. . С веранды
   2.1.2. Брюшко геккона
   2.1.3. Нашествие скворцов
   2.2. ПАЛОМАР ДЕЛАЕТ ПОКУПКИ
   2.2.1. Полтора кило гусиного жира
   2.2.2. . Музей сыров
   2.2.3. . Мрамор и кровь
   2.3. ПАЛОМАР В ЗООПАРКЕ
   2.3.1. Бег жирафов
   2.3.2. .Горилла-альбинос
   2.3.3. Подкласс чешуйчатых
   3. УМОЛЧАНИЯ ПАЛОМАРА
   3.1. ПАЛОМАР ПУТЕШЕСТВУЕТ
   3.1.1. . Песчаный газон
   3.1.2. . Змеи и черепа
   3.1.3. Непарные туфли
   3.2. ПАЛОМАР И ОБЩЕСТВО
   3.2.1. .О прикусывании языка
   3.2.2. .Об обидах на молодежь
   3.2.3. Модель моделей
   3.3. РАЗМЫШЛЕНИЯ ПАЛОМАРА
   3.3.1. .Мир глядит на мир
   3.3.2. .Вселенная как зеркало
   3.3.3. .Как научиться быть мертвым