11. КОЛЕСНИЧУКИ
 
   Дом, где жили Колесничуки, был пока цел, но недалеко разорвалась фугаска, и все стекла, а кое-где и рамы были наскоро заделаны картоном или фанерой. Дверь в переднюю Колесничуков была открыта настежь; по-видимому, ее нельзя было закрыть, так как она треснула и сорвалась с верхних петель. Несколько беспорядочных белых следов вело с площадки, расписанной помпейским орнаментом, в квартиру. Она казалась пустынной. Это была большая коммунальная квартира в старом, дореволюционном доме, из числа тех "доходных домов" конца XIX века, которые строились для богатых жильцов, состояли из "барских" квартир и были отделаны с претензией на роскошь. Вешалка была пуста. Очевидно, все жильцы уже выехали. Сквозняк гонял по зашарканному, нечищеному паркетному полу сор, обгорелые бумажки, стручки акаций.
   – Кто-нибудь есть? - спросил Черноиваненко громко.
   Ему никто не ответил. Он прошел, гулко стуча сапогами, в глубь темного пустынного коридора со старым велосипедом на стене - туда, где на повороте, рядом с ванной и кухней, находились две смежные комнаты Колесничуков. Замка на двери не было. Черноиваненко распахнул дверь жестом хозяина.
   Первый, кого он увидел при свете коптилки в сумраке этой неприбранной, запущенной комнаты с окнами, занавешенными черными бумажными листами, был сам Колесничук. Он сидел в шинели и фуражке перед столом без скатерти и быстро ел из котелка суп. На резном дубовом стуле с высокой плетеной спинкой висели полевая сумка, противогаз и пистолет. При виде этой знакомой, всегда такой аккуратной и уютной, а теперь такой жалкой, разоренной комнаты, где знакомые вещи и вещицы - приданое Раисы Львовны - были разбросаны, разбиты или сломаны, где на столе не было скатерти, где валялись окурки и обгорелые бумажки, где чадил дымный огонек коптилки и при особенно сильных взрывах сыпалась с потолка известь, сердце Черноиваненко на мгновение сжалось от острого чувства беды.
   – Здорово, Жора! - быстро сказал он, не подавая Колесничуку руки, чтобы не отрывать его от еды.
   – Здравствуй, - сказал Колесничук, с неестественным равнодушием взглянув на приятеля. - Присаживайся.
   Черноиваненко спихнул со стула узел с приготовленными вещами и сел, положив перед собою на стол шапку.
   – Супу хочешь? - монотонным голосом произнес Колесничук.
   Черноиваненко посмотрел на него с удивлением:
   – Что ты, милый человек, какой может быть суп? Я пришел окончательно договориться. Ты еще не раздумал? Твоя кандидатура уже утверждена директивными органами. Раису отправил?
   – Тише! - прошептал Колесничук, сделав испуганные глаза, и показал головой на дверь в соседнюю комнату. - В том-то и дело, что Рая еще не уехала.
   – А что случилось? - понижая голос, спросил Черноиваненко.
   – Ничего не случилось. Что ты, женщин не знаешь? - сказал Колесничук одними губами. - Не хочет без меня уезжать.
   – Так надо было ее уговорить! - с раздражением сказал Черноиваненко, чувствуя, что дело может сорваться.
   – Попробуй уговори!
   – Прямо удивительно!..
   – Тише!
   – Георгий, с кем ты разговариваешь? - послышался из соседней комнаты голос Раисы Львовны, и вслед за тем в дверях появилась она сама.
   Ее голова была закутана теплой шалью. Виднелась лишь половина бледного, заплаканного лица с черным глазом. Она держалась одной рукой за висок, а другую прижимала к горлу. Увидев Черноиваненко, она быстро подошла к нему, с отчаянием протянула руку ладонью вверх и заплакала.
   – Ты видишь, Гаврик, что делается? - сказала она, не здороваясь и судорожно глотая воздух. - Ты видишь?
   – Три дня взрывал свои склады, - по-прежнему монотонно сказал Колесничук, как бы продолжая разговор. - Сегодня утром кончил. Ничего больше не осталось. Чисто. Ночью будем грузиться на транспорт.
   – Да… - неопределенно заметил Черноиваненко.
   – Извини, я даже забыла с тобой поздороваться, - сказала Раиса Львовна, продолжая смотреть на Черноиваненко неподвижным, заплаканным глазом. - Ты понимаешь?.. Ты понимаешь?..
   – Я понимаю, - ответил тихо Черноиваненко и опустил голову.
   Можно было понять все и без слов. Он понял, что это последний обед Колесничуков в родном доме. Он понял их душевное состояние. Он понял, как больно, как мучительно трудно они переживают оскорбительную необходимость бросить на произвол судьбы все, к чему они привыкли, и уйти из города, где они родились, где они любили, где были могилы их родителей и их умерших детей. Он понимал и те сравнительно маленькие, но все же такие законные и сильные человеческие чувства, ту обиду, которую испытывали они, в особенности Раиса Львовна, от необходимости расстаться со своим имуществом, честно нажитым за всю их долгую совместную жизнь.
   – А я думал, что ты уже давно уехала, - после тягостного молчания сказал Черноиваненко.
   Раиса Львовна подошла к Колесничуку, положила голову на его плечо и вдруг тревожно, подозрительно посмотрела на Черноиваненко.
   Черпоиваненко понял, что дело осложняется.
   – Раечка, - сказал он как можно более мягко и вместе с тем твердо, - выйди на некоторое время из комнаты. У нас важное дело.
   Увидев серьезное лицо своего мужа и решительное Черноиваненко, Раиса Львовна вдруг почувствовала всем своим существом приближение какой-то большой новой опасности, значения которой она еще не понимала, но уже твердо знала, что эта опасность угрожает и ее Жоре, и ей, и всей их жизни.
   – Ничего подобного, - сказала она быстро. Она слишком давно и слишком хорошо знала Черноиваненко. Она не могла не понимать, что внезапное появление его в эту роковую минуту в их доме означало нечто очень значительное и очень грозное. - Ничего подобного, - сказала она, глядя прямо и вызывающе в глаза Черноиваненко. - Я не признаю никаких секретов. Можешь говорить при мне. Я его жена.
   Она еще ближе придвинулась к Колесничуку и обняла его за плечи. Черноиваненко понял, что уговаривать ее бесполезно, на это должно уйти слишком много времени, а сейчас была драгоценна каждая минута. Но не в характере Черноиваненко было отступать. Он прошелся туда и назад по комнате, остановился перед Раисой Львовной и сказал решительно:
   – Хорошо. Согласен. Ты его жена, и ты имеешь право до конца делить жизнь со своим мужем. Ты этого требуешь, и, если хочешь знать, я тебя за это крепко люблю и уважаю. Но пойми, Раиса, что бывают такие обстоятельства, когда…
   – Постой, - быстро перебила она его, - ничего больше не говори. Ты правильно понял. Я требую. Именно - требую! Это мое право! И я никуда отсюда не уйду. Как угодно! Или, может быть, ты мне в чем-то не доверяешь? - спросила она, продолжая пристально всматриваться в лицо Черноиваненко.
   Сказать, что он ей не доверяет, значило бы оскорбить ее. Оскорбить грубо, а главное - совершенно незаслуженно. Черноиваненко давно знал Раису Львовну, знал всю ее жизнь, знал, что она хороший, честный человек, и он не имел никаких оснований ей не доверять.
   – Нет, я тебе доверяю, - несколько помедлив, сказал Черноиваненко, как бы взвешивая каждое слово. - Я тебе доверяю. Надеюсь, ты понимаешь, что я этим хочу сказать?
   Раиса Львовна посмотрела на Черноиваненко, и ее обдало холодным предчувствием.
   – Понимаю, - тихо проговорила она. - Что же тебе от нас надо? Что ты с ним хочешь сделать?
   – Он должен остаться в городе, - сказал Черноиваненко твердо.
   Одним движением она скинула с головы платок.
   Черноиваненко подошел к окну и потянул за черную бумажную штору светомаскировки, изношенную и изодранную, державшуюся на двух гвоздях. Штора оторвалась и упала. В комнату влетел ветер и погасил коптилку.
   При белом, дневном освещении комната со старым пианино, отодвинутым от стены, с пустой этажеркой, с вазочками, статуэтками и книгами, которые в беспорядке загромождали грязный паркет, имела еще более отчаянный, как бы неприкаянный вид. Среди этого беспорядка и странной тишины особенно зловеще звучал мрачный рокот артиллерии, и до оскомины омерзительно, точно кто-то все время тупо, с нажимом, писал на мокром стекле пальцем большое, прописное "О", где-то высоко в небо визжали на разные лады - от самых высоких, нестерпимо острых, до низких, тошнотворно басовых - истребители.
   Теперь то, что сказал Черноиваненко, приобретало новый смысл - гораздо более глубокий, обширный и грозный, чем это казалось минуту назад, при темном свете коптилки и сумраке пустой, брошенной жильцами коммунальной квартиры. И Раиса Львовна совершенно ясно поняла этот смысл. Она поняла, что в их жизни происходит резкая перемена, что они стоят на пороге какого-то совершенно нового бытия, ничего общего не имеющего ни с этой квартирой, ни с этими привычными вещами, ни с привычными представлениями о самих себе, - одним словом, ни с чем прошлым. Со всей глубиной и ясностью она поняла, что это к ним вошел не просто Гаврик Черноиваненко, старый их друг, а это к ним пришла сама партия, сама родина, которая сказала Колесничуку так же просто, как она сказала тысячам и миллионам людей в эти страшные дни: "Ты мне нужен. Я тебя беру". И сказала не только это, а как бы сказала еще: "Я беру тебя потому, что ты старый, верный друг, потому, что я верю тебе, потому, что на тебя можно положиться".
   – Он должен остаться в городе, - повторил Черноиваненко.
   – Георгий, это правда? - еле слышно спросила она.
   – Ты же слышала, Раечка, - совсем просто сказал Колесничук.
   Она стояла близко возле него, сильно побледневшая, перебирая ледяными пальцами бахрому платка, упавшего на стул.
   – Он же беспартийный, - с робостью сказала она.
   – Вот это именно нам и требуется, - ответил Черноиваненко. - Нехай беспартийный. Тем и лучше. Бухгалтер, беспартийный, русский, - стал он загибать пальцы, - немолодой, окончил гимназию до Октябрьской революции, бывший прапорщик, ничем, с их точки зрения, не запятнанный…
   Черноиваненко вдруг замолчал, пораженный выражением лица Раисы Львовны. Оно было неподвижно. Открытые глаза, несмотря на всю свою черноту, казались прозрачными и смотрели будто сквозь предметы в какую-то таинственную, неизмеримую даль. Горькая, сухая, но решительная складка лежала вокруг ее распухших губ.
   – А я? - сказала она очень ровным, почти монотонным голосом, не изменяя выражения неподвижного лица. - А меня куда вы денете?
   – А ты - на военном транспорте… В тыл.
   Ни направление ее прямого взгляда, ни выражение лица не изменились. Она по-прежнему стояла совершенно неподвижно, как каменная.
   – Значит, Жора останется здесь, а я уеду на военном транспорте? - сказала она тем же голосом - монотонным и ужасным в своей безжизненной монотонности.
   – Ты же сама понимаешь… - смущенно пробормотал Колесничук и покраснел.
   Да, она понимала. Она слишком хорошо понимала, что остаться с мужем в городе, занятом фашистами, для нее невозможно. Хотя она и носила фамилию Колесничук, но все же она была еврейка, и скрыть это было невозможно. Сделав усилие, она сбросила с себя оцепенение и очень пристально посмотрела в глаза мужу.
   – А как же иначе? - осторожно сказал Колесничук, беря ее за руку. - Как же иначе, Раечка?
   Она с силой отняла свою руку, отошла на шаг назад и вдруг рванулась вперед, обхватила и стиснула его голову.
   – Вы не смеете… ты не можешь… никто не смеет!
   Она беспорядочно забормотала, выкрикивая отдельные слова, не имеющие между собой никакой связи. Интендантская фуражка свалилась на пол и покатилась. Раиса Львовна покрывала поцелуями взъерошенную голову Колесничука, его поредевшие волосы.
   Черноиваненко слишком хорошо знал ее характер, чтобы не ожидать сопротивления, но он никак не мог предположить, что в этой добродушной женщине может оказаться столько страсти, столько сумасшедшего упорства. Он сразу понял: перед ним встало непреодолимое препятствие женской любви и верности. Но и здесь он не захотел отступать.
   – Успокойся, Раиса, - терпеливо, почти ласково сказал он. - Сейчас мы это все обдумаем… Сядь, успокойся.
   Он отвел ее от Колесничука и почти силой заставил сесть.
   В конце концов она, так же как и Колесничук, была его старым другом, еще со времен гражданской войны. И, немного подумав, Черпоиваненко принял смелое решение.
   – Слушай, - сказал он и озабоченно наморщил лоб, - если хочешь, я тебя тоже оформлю. Конечно, мы тебя не оставим наверху, а ты пойдешь в другое место.
   Он энергично повернул свою маленькую крепкую руку, выставил большой палец, взвел его, как курок, и ткнул им вниз, в пол.
   – Вниз, - сказал он со значением, с нажимом. - Понятно? Как ты на это смотришь?
   Она ничего не ответила, только прикрыла глаза выпуклыми, порозовевшими веками с лазурными жилками и черными густыми ресницами, на которых еще переливались капельки. В эти тягостные, торопливые, последние дни перед эвакуацией хорошие люди научились понимать друг друга с полуслова, с одного взгляда. Если не умом, то сердцем Раиса Львовна тотчас поняла не только то, что Черноиваненко сказал, но также и то, чего он не сказал, не имел права пока сказать прямо, на что только намекнул. Может быть, она поняла даже больше того, что понял Колесничук. Она поняла, что в этот миг в ее жизни совершился решительный, неизбежный поворот и к прошлому уже дороги нет. И с этого мига она перестала бояться. Теперь, когда все стало ясно и определенно, ее душа как-то вся расширилась, окрепла. Раиса Львовна с облегчением почувствовала полную готовность делать то, что от нее требовалось, хотя она и не вполне еще понимала, что именно она должна была делать. С этого мига ее воля радостно и охотно подчинилась воле Черноиваненко. Она с легким сердцем оглядывала комнату, как бы прощаясь со своей прежней жизнью, с кафельной печкой с гипсовым серо-зеленым медальоном посредине, со старыми вещами и вещицами, с мебелью - со всем тем, что уже потеряло в ее глазах всякое значение и чего ей уже было не жаль.
 

12. ПОСЛЕДНЯЯ НОЧЬ

 
   Черноиваненко побывал на Одессе-товарной, где для его группы грузилось продовольствие, заехал затем на военный склад и лично проследил за получением боеприпасов, взрывчатки и шанцевого инструмента, получил в штабе Приморской армии обстановку, оформил оставление в тылу интенданта третьего ранга Колесничука и красноармейца Святослава Марченко в своем распоряжении, позвонил секретарю обкома по поводу перехода в катакомбы Раисы Львовны, переделал еще множество менее важных дел и в пятом часу вечера, наконец, подъехал к своему дому, поднялся на третий этаж, где находилась его квартира.
   В темной лестничной клетке, на площадках, стояли ящики с песком, и на стенах, выкрашенных масляной краской под зеленый мрамор, висели громадные железные щипцы для борьбы с зажигательными бомбами, а также брезентовые пожарные шланги и пустые ведра. На дверях большинства квартир висели замки. Некоторые двери были распахнуты настежь, и сквозной ветер крутил в пустых комнатах, мел по коридорам клочки обгорелой бумаги и сор.
   Из покосившегося ящика для писем торчало несколько старых номеров "Правды", журнал "Большевик" и клочок пожелтевшей бумаги, исписанной тупым карандашом. Он сразу узнал крупный, беспорядочный почерк своей племянницы Матрены Терентьевны Перепелицкой, или, попросту говоря, Моти, заходившей в его отсутствие. По-видимому, записка торчала здесь уже довольно давно. Он взял ее и, на ходу читая, вошел в квартиру. Мотя писала в своей обычной манере, торопясь передать лишь самое главное и пропуская подробности:
   "Забегала к вам, хотела повидаться, понятно - не застала дома. У нас сейчас живет сынок нашего Петра Бачея, тоже Петя. Мы его вытащили из воды, покамест он болеет воспалением легких, но, будем надеяться, скоро поправится. Не знаю, как дальше поступить с ребенком. Сейчас на моих руках шаланды, сети, колхозные котлы. Шаланды, весла, паруса и все оборудование мобилизованы военным командованием и находятся на колхозном причале под моей ответственностью. В случае если придется отступать, жду приказа все это уничтожить, чтобы не попало в руки фашистов. А пока сидим у моря, ждем погоды, переживаем с Валентиной тяжелые дни, она вам кланяется, ужасно выросла за последние месяцы, возмужала, вы ее не узнаете. От Акима Петровича и мальчиков ничего не имею, надеюсь, что они живы и успешно сражаются за родину, но на каких фронтах, не знаю. Пожалуйста, дядя, если выберете свободный день, заскочите до нас повидаться, а то когда еще встретимся, неизвестно. Ах, какое тяжелое время, дядечка! Ну, желаю вам всего хорошего, а я уже побежала. Ваша Мотя".
   Он сунул в карман это явно запоздавшее письмо и грустно улыбнулся. У него не было своей семьи. Он был однолюб, и он никогда не мог забыть свою Марину. Он был верен ее памяти. Семья Моти Перепелицкой - это, собственно, и была его настоящая, единственная семья, к которой он был привязан всем сердцем.
   С нежным чувством он представил себе на миг Мотю, Валентину и всех других Перепелицких. Что касается упоминания о больном мальчике Пете Бачей, которого вытащили из воды, сыне друга его детства Петра Васильевича, то это хотя и заинтересовало его, но ничуть не удивило.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента