Катаев Валентин
Литературные портреты, заметки, воспоминания

   Валентин Петрович Катаев
   Литературные портреты,
   заметки, воспоминания
   СОДЕРЖАНИЕ
   Короленко
   Неповторимые, героические дни
   О простоте формы
   Альбер Марке
   Топор в похлебке
   Ровесники кино
   Николай Павлович Хмелев
   Николай Островский
   Памяти друга
   Заметки о Всеволоде Иванове
   "Ревизор" в Малом
   Слово надо любить
   Леонид Сойфертис
   Автор и актеры
   Новогодний тост
   Былина на экране
   Заметки о Маяковском
   1) Маяковский в "Огоньке"
   2) Воображаемый разговор с Маяковским
   Сила правды
   Куприн
   Творческое самочувствие
   О Горьком
   Шесть хороших и разных
   О себе
   О новаторстве
   Слово о Гоголе
   Чехов
   Несколько слов о Пикассо
   Мысли о творчестве
   Чарльз Диккенс
   Станиславский
   Прощание с миром
   Вознесенский
   Магнитка
   Уэллс
   Как я писал книгу "Маленькая
   железная дверь в стене"
   Мой Бодлер
   Голсуорси
   Поездка в Визлей
   Эдуард Тиссе
   Примечания
   КОРОЛЕНКО
   1
   Я встретился с Короленко в июне 1919 года в Полтаве. Это было как раз в самый разгар гражданской войны. Деникинская армия только что перешла в серьезное наступление и на всем фронте теснила наши части от станции Лозовой по трем направлениям: на Харьков, на Екатеринослав и на Полтаву. В силу создавшейся военной обстановки, Полтаве суждено было стать важнейшей тыловой базой, сосредоточившей в себе все продовольственное, административное и военное управление Левобережной Украины. Несмотря на героическую и самоотверженную работу ответственных товарищей, наше положение было ужасным. Ежедневно в тылу вспыхивали кулацкие восстания. Дезертиры - сотнями и тысячами, обнажая фронт, уходили в леса и глухие села. Рос бандитизм. Контрреволюционное подполье развило бешеную работу, и собрания деникинской контрразведки происходили чуть ли не в центре города (в монастыре). В эту жестокую, суровую и бурную пору судьба и забросила меня, больного и контуженого, в Полтаву.
   2
   Несмотря на множество событий громадной государственной важности, несмотря на голод, разруху и войну, несмотря на все тяжести жизни, имя Владимира Галактионовича Короленко было на устах у всех жителей Полтавы. О Короленко говорили всюду. На улицах и в садах, в театрах и кинематографах, на митингах и собраниях.
   Короленко был полным выразителем идеологии той интеллигенции, которая хоть и отстала значительно от социалистической революции, но зато и не дошла до такого безнадежного, реакционного упадка, выразителем которого являлся другой большой писатель - Иван Бунин, застрявший в Одессе по дороге из Москвы в Париж.
   3
   Через несколько дней после приезда в Полтаву я пошел к Короленко. Он жил в собственном домике на тихой, тенистой, провинциальной улице, поросшей травой и кустиками. Три ступеньки. Звонок. Высокая дверь тихо отворяется. На пороге - седая, темная, прямая женщина. В руках у нее коробка табаку. Она крутит сухими, пергаментными пальцами папиросу. Жена Короленко.
   - Владимира Галактионовича можно видеть?
   - А вы по какому делу? Просить за кого-нибудь? Владимир Галактионович только что вернулся из трибунала. Простите. Он очень устал.
   - Я не по делу. Проездом через Полтаву хотел бы повидать Владимира Галактионовича. Но если ему трудно...
   Жена Короленко внимательно всматривается в меня.
   - Простите, как ваша фамилия?
   Я называю. Она говорит "подождите" и уходит. Через минуту она возвращается.
   - Пожалуйста, войдите. Владимир Галактионович просит вас.
   Я вхожу в стеклянную, провинциальную галерею. Книжные полки. Много переплетенных книг. На корешках "В.К.". Журналы, газеты. На полу - детские игрушки: повозочка, лошадка и мяч; вероятно, внучат Владимира Галактионовича.
   Сейчас должен выйти Владимир Галактионович. Я стараюсь себе представить, каким он должен быть. На фотографии у него черные пышные волосы, небольшие блестящие глаза, круглая борода и опрятный пиджак. Типичный русский интеллигент-писатель.
   В глубине комнат слышатся частые, старческие шаги, и на пороге террасы появляется седоватый старичок, в вышитой рубахе, похожий на Толстого. Он протягивает мне руку и смотрит прямо в глаза своими живыми, блестящими, как черная смородина, глазами.
   - Простите, - говорит он. - Я думал, что опять проситель. Очень вам благодарен, что зашли. Заходите, заходите.
   Я приготовил целое приветственное слово, но, конечно, спутался и смутился. Владимир Галактионович заметил это и взял меня за руку, подталкивая в комнаты.
   - Ну, что пишете? - спросил он, серьезно посматривая на меня.
   Этим вопросом я был совершенно озадачен. Я никак не полагал, чтобы Владимир Галактионович знал что-нибудь обо мне, а тем более читал что-нибудь из напечатанного мною. Свое изумление откровенно высказал Короленко. Тогда он, с непередаваемой неясностью и задушевностью, перечислил три-четыре моих рассказа, причем очень точно указал название изданий, где они были напечатаны, и даже год.
   Через три минуты мы сидели с Владимиром Галактионовичем за чайным столом и оживленно беседовали обо всем, что в данный момент волновало его, и меня, и всю республику. Наша беседа продолжалась не более часа, но за этот небольшой промежуток времени я мог составить самое подробное представление о теперешней жизни и интересах Короленко.
   Я узнал, что Владимиру Галактионовичу приходится почти каждый день выступать в Ревтрибунале, защищая самых разнообразных людей. Дело в том, что когда узнали, каким авторитетом пользуется имя Короленко в "административных сферах", его стали осаждать просьбами выступить в качестве защитника по тому или другому серьезному делу в трибунале. И Короленко не имел силы никому из просителей отказать.
   - Ну, посудите сами, - говорил мне Владимир Галактионович, касаясь моего плеча морщинистой, слабой рукой. - Ну, посудите, могу ли я отказаться от защиты, если от этого, может быть, зависит жизнь человека? Не могу, не могу.
   И тут я почувствовал, что независимо от политических воззрений человека, которого он спасал, независимо от того, хорош он или плох, Короленко был прежде и больше всего величайший гуманист, для которого каждая человеческая жизнь такая величайшая ценность, равной которой нет на земле. И в этом же явный перевес Короленко-беллетриста над Короленко-публицистом.
   Я узнал, что Короленко помогает из своих последних средств больным и раненым красноармейцам. Во время нашего разговора два раза Владимира Галактионовича вызывала жена в соседнюю комнату, чтобы сказать, что пришел какой-то голодный, оборванный красноармеец. Короленко сейчас же заволновался, стал рыться в кошельке и послал этому красноармейцу все деньги, бывшие при нем, и еще пару своего белья.
   Словом, всегда и во всем Короленко был прежде всего мягким, добрым человеком и беллетристом, а потом уже политическим деятелем.
   4
   Потом мне пришлось быть у Короленко несколько раз. И особенно запомнилась мне наша последняя с ним встреча. Это было накануне моего отъезда из Полтавы в Одессу. Я зашел попрощаться и взять письма. В этот день Короленко был очень слаб и плохо себя чувствовал. В разговоре мы не касались современности, и Владимир Галактионович с особенным удовольствием и жаром говорил о прошлом. Разговор зашел о Чехове. Тут Короленко разволновался совсем. Он вставал из-за стола, ходил по комнате и все говорил о том, что никак не может понять и оправдать того, что Чехов работал у Суворина.
   - Удивляюсь, как мог такой человек, как Чехов, писать у Суворина? Такой деликатный, мягкий, передовой человек? Для меня это тайна.
   Короленко потом вспоминал, весело поблескивая глазами, как Чехов сманивал его уехать на Волгу и написать вместе четырехактную комедию; как в молодые, счастливые годы, с юношеским задором, Чехов восклицал, вертя в руках пепельницу: "Что, нету тем? А хотите, Короленко, я вам сейчас напишу рассказ про эту пепельницу!"
   И мне было странно видеть этого большого писателя, который среди суровой, жестокой и великой действительности живет весь прошлыми интересами и волнениями.
   В это время в Одессе печатался очередной, не помню который, том "Записок моего современника". Я поинтересовался, работает ли Владимир Галактионович сейчас над этим трудом.
   - О да, - ответил Короленко, - ведь только сейчас я понял, что, в сущности, я совсем не беллетрист. Я публицист. Самый настоящий. А раньше я все никак этого не мог понять. Оттого, - прибавил Владимир Галактионович грустно, - у меня и беллетристика и публицистика выходили как-то неладно. Но теперь-то я уже знаю почему.
   5
   Прощаясь со мной, Короленко сказал:
   - Знаете, в чем сила писателя? Вот видите ли, я как-то был в киргизских степях на каких-то землемерных работах. Ну, вот - юрты, навоз, снег тает, солнце, всюду грязь - ужасно противно. А посмотрите на это в зеркало камеры-обскуры: красота! Тот же навоз, та же грязь, но - красота. Так и писатель. Писатель прежде всего должен отражать. Но отражать так, чтобы выходило прекрасно.
   Я улыбнулся.
   - Вот вы улыбаетесь. А впрочем, может быть, я говорю и не то, что надо. Вы кого любите из современных писателей?
   - Белого, Бунина.
   - Бунина? - спросил задумчиво Владимир Галактионович. - Да, "Господин из Сан-Франциско" - прекрасный рассказ. Учитесь у Бунина, он хороший писатель.
   Это была моя последняя встреча с Короленко.
   1922
   НЕПОВТОРИМЫЕ, ГЕРОИЧЕСКИЕ ДНИ
   Время неудержимо движется вперед. Все отдаленнее события минувшего. Но, отдаляясь во времени, они не становятся меньше, мельче. Нет, очистившись от случайного, несущественного, искажающего пропорции, они встают перед твоим душевным взором - величественные, поражающие яркостью и чистотой своих красок, четкостью линий...
   Так мне видятся теперь уже далекие, но все же необычайно близкие 30-е годы. Для меня их начало - это участие во "Всесоюзном дне ударника", подписание договора о шефстве, которое над нами, группой московских писателей, взяли рабочие станкостроительного завода "Красный пролетарий". В том же году, вместе с Демьяном Бедным, мы отправились на Днепрострой. Потом Ростсельмаш. Потом наши корреспондентские рейды на Сталинградский тракторный, в молодые колхозы, в МТС. И памятная поездка в Магнитогорск, на легендарную стройку.
   Эпоха котлованов и строительных лесов, разбуженного захолустья и поднимаемой целины, эпоха чернорабочей прозы - она достойна самой высокой и светлой поэзии. О ней еще нужно писать, ее подвиги еще ждут своего великого художника. И все мы - ее современники и ее создатели, кто видел, как наша страна превращалась из аграрной в индустриальную, как стройки рождали тысячи новых героев-ударников, как громадным плодоносным пластом переворачивался на глазах целый мир, - все мы в большом долгу перед эпохой 30-х годов.
   Оттого сегодня еще раз хочется повторить свои слова, без которых, как мне показалось тогда, четверть века назад, невозможно было закончить "Время, вперед!", - повторить потому, что для меня они и сейчас звучат как наказ самому себе, как строки из личного творческого устава:
   "Пусть ни одна мелочь, ни одна даже самая крошечная подробность наших неповторимых, героических дней первой пятилетки не будет забыта".
   Эпоха социалистического наступления, предпринятого партией на всех фронтах, открыла для меня новые горизонты, указала мне мое писательское место, мою конкретную задачу.
   Вместе с тем появилось сознание ответственности перед партией и классом.
   Почти полтора года с редким увлечением работал я над хроникой "Время, вперед!". Эта работа явилась для меня во многом переломной.
   До сих пор я писал, так сказать, вслепую, более полагаясь на чувство разума, чем на разум. Чувство для писателя, разумеется, вещь абсолютно необходимая. Но если оно не освещено разумом, не подчинено идее, то в полном смысле слова художественного произведения не получится. Подлинная красота в искусстве есть синтез чувства и разума.
   Я хотел создать вещь, которая бы не только отражала один из участков строительства, - в данном случае Магнитогорска, - но как бы погружала читателя с головой в его ритм, в его горячий воздух, во все его неповторимые, героические подробности, пронизанные насквозь одной идеей темпа, решающего все.
   Я хотел, чтобы "Время, вперед!" несло в себе печать эпохи. Я хотел, чтобы моя хроника сохранила интерес и для читателя будущего, являясь для него хроникой уже как бы "исторической".
   Лето, которое я провел на площадке строительства Магнитогорска, было незабываемым.
   Чувствуя свою теоретическую неподкованность, я взялся за классиков марксизма: поглотил "Диалектику природы", несколько томов Ленина.
   "...Задержать темпы - это значит отстать. А отсталых бьют. Но мы по хотим оказаться битыми. Нет, не хотим! История старой России заключалась в том, что ее непрерывно били за отсталость. Били монгольские ханы. Били турецкие беки. Били шведские феодалы. Били польско-литовские паны. Били англо-французские капиталисты. Били японские бароны.
   Били все за отсталость. За отсталость военную, за отсталость культурную, за отсталость государственную, за отсталость промышленную, за отсталость сельскохозяйственную. Били, потому что это было доходно и сходило безнаказанно...
   Вот почему нельзя нам больше отставать..."
   Эта темпераментная цитата, органически введенная мною в ткань хроники, и явилась тем ритмическим импульсом, который определил всю ее смысловую зарядку и синтаксическую структуру.
   Летом этого года я некоторое время (в общей сложности свыше двух месяцев) жил в политотделе Раздорской МТС и собрал значительное количество материала, который послужит мне в качестве ценного сырья для будущего.
   Принимал участие в работе над коллективной книгой группы писателей о Беломорском канале, что дало мне много творческой радости, обогатило писательский опыт.
   Пора выйти из круга традиционных тем.
   Формируется новое искусство. Устанавливаются между людьми новые отношения. Задачи писателя грандиозно вырастают. Перед писателем во весь рост встает целый ряд тем, требующих самого широкого охвата.
   Любовь, семья, творчество, собственность, счастье, горе, радость, молодость, рождение, старость, смерть...
   Все это надо по-новому осветить, по-новому истолковать и утвердить.
   Новое общество не может существовать на старых морально-этических основах.
   Свою ближайшую писательскую задачу я вижу в освоении всех этих процессов.
   Задача громадная, требующая большого спокойствия, выдержки и напряжения сил. Но миновать ее невозможно.
   Для романа "Время, вперед!" я использовал не только впечатления Магнитогорска, но и поездки на Днепрострой, на тракторный завод, Сельмаш, в колхозы и др.
   Но все это были наблюдения "из окна вагона" - экскурсии, "литературные вылазки", а прямая оперативная работа началась уж в Магнитогорске.
   Я приехал на Магнитную гору с готовой идеей скорости темпа и сразу попал на рекорды.
   Я включился в группу журналистов; мы занимались перенесением опыта лучших бетономешалок на другие объекты, давали информацию в прессу - словом, вели обычную газетную, пропагандистскую работу. Материал стройки воспринимался не чисто эстетически, а практически, и это был самый правильный метод освоения новых тематических пластов.
   На строительстве я пробыл два месяца. И мне кажется, этого достаточно. Нужно знать строительство и людей, но для этого вовсе не обязательно выбирать наиболее удаленный объект и сидеть на нем годами. Основная тема переделка человека; материал для нее можно искать хотя бы в Москве - на Метрострое.
   Писатели должны ездить как можно больше, но не для примитивного собирания деталей и выпуска книжечки о данном строительстве. Видеть собственными глазами, как наша страна превращается из аграрной в индустриальную, это значит перестраивать свое писательское мировоззрение.
   Поездки могут сказаться на творчестве через большой промежуток времени и на совершенно другом материале - хотя бы, как это ни парадоксально, на материале коммунальной квартиры. А почему бы нет?
   Поездки по стране наполняли меня чувством невероятной гордости. После работы над романом я попал в Бельгию - и мне было просто смешно смотреть на крошечные (по сравнению с нашими) домны, на провинциальные корпуса фабрик. Поездки дают правильный, бодрый взгляд на современность, дают возможность сравнивать, делать выводы.
   Максимальный охват действительности, широкий кругозор необходимы для творчества писателя. Мне лично - поездки дали много ценного.
   Полтора года назад я совершил две поездки в Магнитогорск. Собрал массу интереснейшего материала. Был свидетелем знаменитых магнитогорских бетонных рекордов. В результате появилась моя хроника "Время, вперед!".
   Предполагаемый в качестве октябрьской постановки в театре б.Корш спектакль "Время, вперед!" является сценической обработкой вышеупомянутой хроники.
   Не весь материал, конечно, удалось вместить в небольшую трехактную пьесу, но все же сохранился ряд интересных сцен, характеров, подробностей.
   "Время, вперед!", строго говоря, не является "пьесой". Во всяком случае, в ней нет традиционной "театральной" завязки и развязки.
   Скорее всего - это опыт почти хроникального перенесения жизни на сцену.
   Почти все взято с натуры: персонажи, положения, характеры, столкновения, противоречия.
   Я взял один небольшой участок гигантского строительства и проследил его жизнь в течение двадцати четырех часов.
   Таким образом, у меня в пьесе соблюдены три единства - места, времени и действия.
   Исполняя один из советов Станиславского: "Ищите, как идет день, как протекает время", - я попытался найти и перенести на сцену течение одних суток на шестом строительном участке Магнитостроя во всех его мельчайших подробностях.
   В посвящении к своей хронике "Время, вперед!" я писал:
   "...разве футболка ударника, платочек и тапочки комсомолки, переходящее знамя ударной бригады, детский плакат с черепахой или паровозом и рваные брезентовые штаны не дороже для нас в тысячи и тысячи раз коричневого фрака Дантона, опрокинутого стула Демулена, фригийского колпака, ордера на арест, подписанного голубой рукой Робеспьера, предсмертного письма королевы и полинявшей трехцветной кокарды, ветхой и легкой, как сухой цветок?.."
   То же чувство руководило мною, когда я брался за перо, чтобы написать эту пьесу.
   В капле дождя я хотел показать сад.
   1932-1957
   О ПРОСТОТЕ ФОРМЫ
   Работать регулярно - моя мечта. В этом отношении всегда завидую Алексею Толстому. Мне когда-то Бунин сказал: "Самое важное - это преодолеть отвращение к листу чистой бумаги..." Особенно завидую Горькому. Он работает, как часы: пишет очередную вещь, в то же время пишет статьи, письма. Он человек - общественно наполненный. А мы?.. Большое преступление со стороны Бабеля, такого талантливого писателя, большое преступление - и перед читателем, и перед литературой - за все время написать всего десяток печатных листов! Мы пишем позорно мало. Рекордно мало. Больше! Мы часто считаем это признаком хорошего литературного тона. Мы почти не пишем писем. А между тем возьмите Льва Толстого...
   Медлительность писательских темпов - в значительной мере зависит от неясности мировоззрения и еще... (что скрывать!..) от некультурности. Художник должен работать быстрее.
   В течение последнего года я занят мыслью, как бы создать такое произведение, которое было бы универсальным в смысле воздействия и на квалифицированного и на неподготовленного читателя. Хочется быть абсолютно доступным всем и работать не для нескольких тысяч читателей. Хочется для этого довести произведение до той совершенной простоты, которая отличает произведения классиков. Как это ни странно, до сих нор очень часто репутацию писателя создают небольшие группки, в которых немало эстетов. До сих пор живут гурманы, дегустаторы, благоденствуют собиратели дорогих изданий, "барышни - любительницы изящной словесности", существуют пережитки литературных салонов. Это "волнует". Этого не должно быть. Репутацию писателю должны создавать миллионы - они уже достаточно выросли для этого.
   Формализм - это, говоря более или менее точно, прямое следствие вреднейшей теории, до сих пор себя не изжившей, теории "искусства для искусства", искусства, оторванного от народа. Писатель, который работает для так называемых "понимающих", работает оторванно от масс, неизбежно должен скатиться к формализму. От этого его не удержит никакое мастерство. Все уродливое, связанное с формализмом, расцветает на почве изолированности писателя. Псевдокультурность, "изысканность", псевдоноваторство, симуляция глубокомыслия, все это - отдельные нити, связывающие писателя с формализмом. Язык есть средство наиболее точно выразить мысль, могущественное средство общения людей, а не самоцель. Словесные и композиционные выверты всегда лишь замазывают идейную пустоту и незрелость мысли.
   Но еще более ужасен формализм эпигонства, подражательности. Бездарный писатель берет проверенную форму, найденную гением, и автоматически повторяет ее, наполняя своими анемичными, плоскими мыслишками. Получается нечто вроде чучела благородной птицы, набитое трухой.
   Подобный формализм опасен. Зачастую неискушенному читателю, введенному в заблуждение "классичностью" формы, может показаться, что он имеет дело и впрямь с классиком, а на самом деле это самый вульгарный халтурщик-строчкогон, загримированный под Льва Толстого.
   Любители формализма часто ссылаются на Маяковского. Дескать, Маяковский - формалист. Они забывают, что Маяковский всегда, даже в самые ранние времена своего творчества, был понятен. Даже во времена протеста против буржуазных канонов, не носившего еще политического характера, в дни расцвета футуризма - на фоне окружавших его футуристов-заумников он был самым понятным. Формалисты забывают, что Маяковский всегда стремился иметь самую широкую аудиторию. Годы творческого расцвета Маяковского совпадают с предельной понятностью и находчивостью его стиха.
   Мне представляется, что форма некоторых наших писателей - форма упадка, - рассчитана на определенный вкус, на определенного потребителя, на "ценителя", на эстета. Их литература - литература "странностей", имитация глубокомыслия. Ведь когда мы говорим о хорошей литературе, о литературе, которая нам нужна, - мы говорим о характерах и положениях, тщательно, социально рассмотренных, взятых в разрезе исторической большевистской беспощадности.
   Главное у писателя - это чувство моральной ответственности, чувство, которое, к слову сказать, я начал понимать только недавно. И это вот чувство говорит мне, что мы, научившиеся за пятнадцать лет писать, можем теперь позволить себе роскошь стать на ступень выше. С этой точки зрения я считаю Всеволода Иванова хорошим и надежным мастером. Он идет все дальше и глубже. К простоте. К ясности. Правда, иногда путями чрезвычайной осложненности (возьмите его роман "У"), что проистекает скорее от недостаточной четкости его отношения к миру, нежели от "злого умысла". Три рассказа Всеволода Иванова, напечатанные в свое время в "Красной нови", уже содержат те элементы простоты, из которых сложатся значительные вещи его будущего. Во всяком случае, Иванов - замечательное явление в нашей литературе.
   И еще несколько слов о простоте. Эти свои мысли я высказал недавно на собрании литкружка при журнале "Работница". Я боялся, что меня поймут не так, как надо, поймут так, будто я, говоря о простоте, тяну к примитиву. Опасения были напрасны. Уходя с собрания, я еще больше укрепился в мысли, что простота - наивысшая сложность, что теперь нужно еще более широко поставить вопрос об овладении литературным наследством. У кого брать? Что брать? Как брать?
   Мне, например, сейчас трудно, как никогда. Я не пишу иногда целыми днями, работаю не с полной нагрузкой. И не потому, что на моем письменном столе лежат рядом и перебивают друг друга начатый роман и начатая пьеса. И не потому также, что новый роман, по существу, задуман как первый настоящий роман, а новая пьеса - как первая серьезная комедийная пьеса. Осознание творческих задач до пределов усложнило самый процесс моего труда. Я бы сказал, что у меня сейчас переходный период, период преодоления старой формы, старых творческих навыков. И этот период, естественно, породил "производственные трудности".
   Я "меняю инструмент". И для повести и для пьесы я ищу простой язык, простую фразу, полную простоту ситуаций, предельную обнаженность мысли. Переменить перо - сложная операция. Нужно выбрать перо по почерку. Чтоб не летели брызги и не садились кляксы. Я еще не знаю, какой у меня будет "почерк", какое "перо"... И получится ли то, о чем я мечтаю...
   Стремясь наполнить свои произведения идеей, мыслью, я всячески ограничиваю словарь. Я довожу его до возможной краткости. Я добиваюсь в то же время наибольшей нагрузки слова. Я хочу, чтобы слово с максимальной точностью соответствовало мысли, которая в нем заложена. Я хочу изгнать из романа метафору, этот капустный кочан, эту словесную луковину, в которой "триста одежек, и все без застежек", и в которой вместо сердцевины пустота...
   А может быть, я заблуждаюсь и метафоричность - это единственное, что есть ценного в литературе?
   Нужен ли нам редактор? Я думаю, что глубоко ошибаются все те, кто по наивности думает, что писателю редактор не нужен. У лучших наших писателей были редакторы. Редактировались Толстой, Гоголь, Пушкин, Чехов... Словом все. Вопрос в том: какой нужен редактор? На это имеется исчерпывающий ответ: редактор нужен хороший. А хороший редактор - это значит человек тонкий, образованный, любящий литературу и литераторов, человек большого литературного вкуса, а главное - такта. У хорошего редактора должен быть дифференцированный подход к писателю. Хороший редактор должен уметь войти в сферу интересов своего писателя, должен ощутить, полюбить и познать всю если так позволено будет выразиться - творческую его аппаратуру. Должен перевоплотиться. И только тогда, пользуясь преимуществом свежего глаза и "боковой" точки зрения, приложить руку к чужому слову, ставшему вдруг родным...