Джованни Казанова
История Жака Казановы де Сейнгальт, венецианца, написанная им самим в замке Дукс, Богемия, том 11

   Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
 
   © Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()

Глава I

   1768 год. Мои амуры с донной Игнасией, дочерью сапожника-джентльмена. Мое заключение в тюрьму Буон Ретиро и мой триумф. Я рекомендован послу Венеции Государственным Инквизитором Республики.
   Я вхожу в зал с прекрасной донной Игнасией, мы делаем там несколько туров, мы встречаем всюду стражу из солдат с примкнутыми к ружьям штыками, которые везде прогуливаются медленными шагами, чтобы быть готовыми задержать тех, кто нарушает мир ссорами. Мы танцуем до десяти часов менуэты и контрдансы, затем идем ужинать, сохраняя оба молчание, она – чтобы не внушить мне, быть может, желание отнестись к ней неуважительно, я – потому что, очень плохо говоря по-испански, не знаю, что ей сказать. После ужина я иду в ложу, где должен повидаться с Пишоной, и вижу там только незнакомые маски. Мы снова идем танцевать, пока, наконец, не поступает разрешение танцевать фанданго, и вот мы с моей pareja – партнершей, которая танцует его замечательно, и удивлена тем, что столь хорошо ведома иностранцем. В конце этого танца, полного соблазна, который зажег нас обоих, я отвожу ее в место, где подают освежительные напитки, спрашиваю, довольна ли она, и говорю, что настолько влюблен в нее, что умру, если она не найдет способ осчастливить меня и не сообщит его мне, заверив, что я человек, готовый на любой риск. Она отвечает мне, что не может и думать о том, чтобы осчастливить меня, без того, чтобы не быть осчастливленной самой, и что она напишет мне, как это зависит от меня, в письме, которое зашьет между тканью и подкладкой капюшона домино, и что я должен, соответственно отложить посылать человека за ним до завтра. Сказав, что я готов на все, я отвожу ее на выход и иду вместе с ней к коляске, которую оставил за площадью. Мы садимся в коляску, мать просыпается, кучер трогает, я беру ее за две руки, всего лишь с желанием их поцеловать, но она, вообразив, что я собираюсь предпринять что-то, что ей кажется чрезмерным, сжимает мои руки с такой силой, что я напрасно бы попытался их освободить, если бы что-то и задумал сделать. Держа таким образом меня за руки, она отчитывается перед матерью обо всех удовольствиях, которые доставил ей бал; она отпускает мои руки, только когда, завернув на улицу «Дель Десиньяно», мать говорит кучеру остановиться, потому что она не хочет дать повод соседям позлословить, высаживаясь у своей двери. Она просит меня не выходить из коляски и, поблагодарив, они идут к своему дому пешком. Я же направляюсь к себе и ложусь в кровать.
   Назавтра я направляю человека забрать домино и нахожу в нем письмо донны Игнасии, в том месте, которое она мне назвала. В этом письме, очень коротком, она говорит, что некий дон Франсиско де Рамос заявится ко мне, что это ее любовник, и что от него я узнаю способ сделать ее счастливой, потому что мое счастье может исполниться только в связи с ее счастьем. Дон Франсиско не замедлил явиться. Мой паж объявил мне о нем на следующий день в восемь часов утра. Он сказал мне, что донна Игнасия, с которой он разговаривает каждую ночь, находясь на улице, а она – в своем окне, поведала ему, что была на балу со мной и с матерью, и, будучи уверена, что я не могу испытывать к ней иных чувств, кроме отцовских, убедила его представиться мне, заверив, что я отнесусь к нему как к сыну. Она убедила его открыться мне и попросить у меня одолжить ему сто дублонов, с которыми он сможет жениться на ней еще до окончании карнавала. Он сказал мне, что он служит в монетном дворе, и что его жалование, сейчас слишком маленькое, станет впоследствии больше, что его отец и мать живут в Толедо, что он будет в Мадриде жить один, со своей дорогой женой, и что у него не будет другого друга, кроме меня, разумеется, и не воображая себе, что у меня может быть к донне Игнасии другое отношение, кроме как у отца к дочери. Я ответил ему, что он отдает мне справедливость, но что в настоящий момент у меня нет ста дублонов, и что я даже не знаю, через сколько времени у меня появятся такая сумма. Я заверил его в моей скромности, сказав, что он доставит мне удовольствие всякий раз, как удостоит меня своим визитом, и увидел, что он ушел, весьма огорченный. Это был мальчик, на вид двадцати двух лет, некрасивый и дурно сложенный. Не заинтересовавшись этим приключением, потому что я чувствовал к донне Игнасии лишь мимолетное влечение, я направился с визитом к Пишоне, которая так любезно пригласила меня заходить к ней всякий раз, когда я бываю на балу. Я расспросил об этой женщине. Я узнал, что она была комедиантка и что удача к ней пришла из-за герцога Медина Сели, который, зайдя к ней как-то с визитом в очень холодный день, нашел, что у нее нет печки, потому что у нее нет денег, чтобы покупать уголь. Этот герцог, человек богатейший, устыдившись, что ходит с визитом к женщине столь бедной, отправил ей на другой день печку, наполненную деньгами, что составило сто тысяч pezzos duros[1] золотом, или пятьдесят тысяч цехинов. Так, с этого времени она живет очень свободно и принимает в своем доме добрую компанию.
   Я иду к ней, она принимает меня очень хорошо, но я вижу, что она очень грустна. Я говорю ей, что заходил к ней в ложу и не нашел ее там. Она ответила, что в этот день умер герцог Медина Сели, после трех дней болезни, и поскольку это был ее единственный друг, у нее не было сил выходить.
   – Он был очень стар?
   – Нет, шестидесяти лет. Вы его видели. Он не выглядел на свои годы.
   – Где я его видел?
   – Разве не он вас привел в мою ложу?
   – Ах, это он? Он не назвал мне свое имя. Я тогда видел его в первый раз.
   Эта смерть меня поразила. Все его состояние переходило к его сыну, который, как обычно, был очень скуп. Но этот скупой сын имел, в свою очередь, очень щедрого сына.
   Это то, что я наблюдаю повсюду и всегда. Сын скупца щедр, сын расточителя скуп. Мне кажется естественным, что души отца и сына находятся все время между собой в постоянном противоречии. Один автор, человек умный, ищет причину, почему обычно отец любит своего внука значительно сильнее, чем сына: он полагает, что это заложено в природе. Естественно, – говорит он, – что человек любит врага своего врага. Мне это соображение, взятое вообще, кажется диким, потому что, начиная с меня, я нахожу, что сын любит своего отца. Я добавлю, однако, что любовь отца к сыну бесконечно сильнее, чем любовь сына к отцу. Мне говорили, что дом Медина Сели имеет тридцать шляп, что означает наличие тридцати испанских грандов[2].
   Ко мне поднялся молодой человек, завсегдатай кафе, куда я никогда не заходил, с довольно свободным видом, чтобы предложить мне свои услуги в области, новой для меня, но которую он знал очень хорошо.
   – Я, – сказал он мне, – граф Мараззани де Плезанс, я небогат, я приехал в Мадрид в поисках фортуны; я надеюсь поступить в личную гвардию Е.В. Я жду уже год, а пока я развлекаюсь. Я увидел вас на балу с красоткой, которую никто не знает. Я не хочу знать, кто она, но если вам нравятся перемены, я могу познакомить вас в Мадриде со всем, что тут есть самого изысканного.
   На это предложение, если бы я был разумен, я должен был бы ответить этому наглецу самым холодным образом; но я не повел себя разумным образом; мое сердце было невыносимо пустым; мне необходима была, как бывало и неоднократно, милая страстишка. Я оказал добрый прием этому Меркурию, я побудил его показать мне красоток, достойных внимания, исключив из них как тех, доступ к которым слишком легок, так и тех, к кому он чересчур труден, потому что не хотел заводить дел в Испании. Nolo nimis jacilem, difficilemque nimis[3]. Он сказал идти с ним на бал, и пообещал, что мне достанутся все те, кто меня заинтересует, несмотря на известных любовников, которых они могут иметь. Бал давался в тот же день, я сказал, что пойду вместе с ним; он сказал, что хочет пообедать, я хотел того тоже. После обеда он сказал, что у него нет денег, и я дал ему два песо дуро и оплатил вход в бальный зал. Этот человек, очень дерзкий, некрасивый и кривой, провел со мной всю ночь, указав на пятнадцать-двадцать красоток и рассказав историю каждой. Он показал мне одну, которая мне понравилась, и с которой он пообещал дать мне насладиться в доме одной сводни, которую он знал и куда пообещал ее привести; и он сдержал слово, но заставил меня потратить много денег, и, поразмыслив, я счел удовольствие слишком малым. Я испытывал потребность в любви и не находил объекта, способного меня увлечь.
   К концу карнавала дон Диего, холодный сапожник, отец донны Играсии, принес мне мои башмаки и комплименты своей жены и своей дочери, которые говорили все время об удовольствии, которое они получили от бала, расхваливая мое отношение к донне Игнасии. Я сказал, что она девушка столь же уважаемая, сколь и красивая, которая заслуживает большой судьбы, и что если я не делаю к ним визиты, то лишь потому, что опасаюсь нанести ущерб ее репутации. Он ответил, что ее репутация выше злословия, и что он сочтет себя польщенным всякий раз, когда я буду приходить к ним. Это на меня подействовало; я сказал, что карнавал кончается, и если донна Игнасия хочет, я еще раз отведу ее на бал; он сказал, чтобы за ответом я приходил к нему. Сам интересуясь посмотреть на поведение этой юной богомолки, которая хотела подать мне надежду на все после своего замужества, заставив заплатить авансом непомерную сумму, я явился туда в тот же день и увидел ее, с четками в руках, вместе с матерью, в то время как ее отец ремонтировал старые башмаки. Я посмеялся про себя, что должен давать название «дон» холодному сапожнику, который не хочет быть просто сапожником, потому что он идальго. Донна Игнасия учтиво встает с пола, на котором она сидит на скрещенных ногах, как это делают африканцы. Эта мода еще сохранилась от мавританских обычаев старой Испании. Я наблюдал в Мадриде женщин из общества, даже при дворе, держащихся подобным образом на паркете прихожей принцессы д’Астуриас. Они держались, так сидя, в церкви, и с удивительной ловкостью переходят из сидячего положения на колени и встают в мгновенье ока.
   Донна Игнасия, поблагодарив меня за честь, что я ей оказываю, говорит, что без меня она никогда не увидела бы бал, и что она не надеется увидеть его еще раз, потому что уверена, что за четыре недели я наверняка найду объект, достойный моего внимания. Я отвечаю ей, что не нашел объекта, который был бы достоин того, чтобы предпочесть его ей, и что если она хочет вернуться на бал, я послужу ей снова с наибольшим удовольствием. Ее мать и отец довольны, мы говорим о домино, она говорит мне, что ее мать сама пойдет подыскать ей такое, я даю ей дублон, она тут же уходит за ним, потому что бал дают в тот же день; когда дон Диего выходит на какое-то время, я остаюсь наедине с девицей, которой говорю, что только от нее зависит завладеть мной, потому что я ее обожаю, но что она меня никогда больше не увидит, если думает лишь заставить меня повздыхать.
   – Чего вы можете хотеть от меня, что я могу вам дать, будучи обязанной сохранять невинность для того, кто должен стать моим мужем?
   – Вы должны отдаться моим порывам, не оказывая мне никакого сопротивления, и будьте уверены, что я буду уважать вашу невинность.
   Я атакую ее, с вежливостью и нежностью, но она защищается с силой, с видом серьезным и весьма импозантным. Я оставляю ее, заверив, что она найдет меня всю ночь покорным и уважительным, но не нежным и влюбленным, что было бы для нас значительно лучше. Она отвечает, покраснев как пион, что ее долг обязывает ее противиться моей дерзости, вопреки ей самой. Эта метафизика испанской богомолки нравится мне чрезвычайно; речь идет о том, чтобы победить долг, сведя его к нулю, и тогда она заявляет, что согласна. Следует заставить ее рассуждать и сразу увести ее от мысли, что я вижу, что она затрудняется с ответом.
   – Если ваш долг, – говорю я ей, – заставляет вас отталкивать меня вопреки вам самой, значит, он вас тяготит: он – ваш явный враг. Если он ваш враг, почему вы так цените его, почему вы отдаете ему победу? Друг самому себе, начните с того, что растопчите этот недружественный долг.
   – Это невозможно.
   – Это очень возможно. Думайте о себе самой; соберитесь с духом и закройте глаза.
   – Как сейчас?
   – Очень хорошо.
   Я атакую ее быстренько в самом слабом месте; но едва я оказываюсь там, как она меня отталкивает, однако, без грубости и с видом, менее серьезным. Она говорит, что я волен ее совратить, но что если я ее люблю, я должен уберечь ее от этого стыда. Я даю ей понять, что умная девочка должна стыдиться, только отдаваясь мужчине, которого не любит; но если она любит его, любовь, взяв все на себя, оправдывает ее во всем.
   – Если вы меня не любите, – говорю я, – я в вас ошибся.
   – Но что я должна делать, чтобы убедить вас, что если я предоставляю вам делать это, то это по любви, а не из постыдной услужливости?
   – Позвольте мне делать все, что я хочу, и мое самолюбие поможет вам заставить меня поверить, что вы меня любите, без того, чтобы напрягаться говорить мне это.
   – Согласитесь, что, не имея возможности быть в этом уверенной, я должна отказывать вам во всем.
   – Я с этим согласен, но вы найдете меня грустным и холодным.
   – Это меня огорчит.
   При этих словах мои дерзкие руки двинулись вперед, ее допустили мои туда, где те хотели, и удовольствие с моей стороны получило завершение, которому она не противилась никоим образом. Совершенно довольный, потому что для начала я не мог рассчитывать на большее, я развеселился таким образом, каким она меня никогда не видела, и который захватил и ее. Пришла мать с домино и перчатками, я уклонился от того, чтобы взять сдачу с дублона и ушел, с тем, чтобы вернуться затем за ней, как это делал в первый раз. Первый шаг был сделан, донна Игнасия увидела, что ведет себя странно, противясь моим поступкам и не участвуя в разговорах, которые я вел с ней на балу, стараясь представить ей удовольствия, которые ждут нас, если мы будем проводить ночи вместе. Природа и разум, объединившись с самолюбием, доказывали ей, что она должна думать только о том, чтобы сохранить меня, внушив мне постоянство. Она нашла меня на балу совершенно отличным от первого раза, услужливым, нежным, предупредительным, внимательно следящим за ужином, чтобы ей подавали все самое лучшее, что ей нравится. Я заставил ее аплодировать самой себе за то, что она решила уступить. Я наполнил ее карманы сластями, я положил в свои две бутылки ратафии, которые я отдал ее матери, которая теперь спала в коляске; я попросил ее принять дублон да охо, который она отвергла без высокомерия, доверчиво попросив меня только отдать его своему возлюбленному, когда тот придет ко мне с визитом.
   – Как мне это проделать, чтобы он не почувствовал себя оскорбленным?
   – Скажите, что это в счет тех ста, которые он у вас просил. Он беден, и я уверена, что он сейчас должен быть в отчаянии, не видя меня в окне; он, быть может, проведет всю ночь на улице. Я скажу ему следующей ночью, что пошла с вами на бал, только чтобы доставить удовольствие моему отцу.
   Эта девочка, которая, я полагаю, решилась мне отдаться, танцевала фанданго столь соблазнительно, что не могла бы обещать мне все это более красноречиво и словами. Какой танец! Он горит, он зажигает, он окрыляет. Несмотря на это, меня хотели уверить, что большая часть испанцев и испанок, танцуя его, не чувствуют его греховности. Я сделал вид, что поверил. Она попросила меня, прежде чем сойти к себе, прийти к мессе послезавтра в восемь часов в церковь Соледад. Я не сказал ей, что это там я ее увидел в первый раз, принимающей святое причастие. Она попросила меня прийти в тот же день к ней, где она передаст мне письмо, если не сможет остаться наедине со мной. Проспав до полудня, я увидел при своем пробуждении Мараззани, который пришел со мной пообедать. Он наблюдал меня всю ночь на балу и, будучи в маске, видел ужинающим с донной Игнасией. Он сказал мне, что для того, чтобы выяснить, кто эта особа, он безуспешно расспросил всех знающих людей Мадрида, и я спокойно стерпел это весьма нескромное любопытство с его стороны; но когда он сказал, что, будь у него деньги, он отправил бы выследить меня, я поговорил с ним таким образом, что он побледнел. Он сразу попросил у меня прощения, пообещав больше не любопытствовать. Он предложил мне вечерок с опытной и знаменитой галантной дамой по имени Спилетта, которая не продает, однако, своих прелестей по сходной цене, и я отказался. Донна Игнасия заняла меня полностью. Я решил, что она достойна посоперничать с Шарлоттой.
   Я пришел в «Соледад» прежде нее; она увидела меня в углу у исповедальни, как только вошла, в компании с той же девушкой, что была с нею в первый раз. Она опустилась на колени в двух шагах от меня; она на меня совсем не смотрела, изучала же меня внимательно ее подруга, которая была весьма некрасива, но того же возраста. Я увидел в церкви дона Франсиско, поэтому я вышел из церкви прежде донны Игнасии. Он обрадовался, увидев меня, и поздравил, с некоторой горечью, с тем, что я имел счастье пойти на бал во второй раз вместе с владычицей его души. Он известил меня, что был всю ночь на нашем свидании, и что он ушел бы с бала достаточно довольным, если бы не увидел нас танцующими фанданго, потому что нашел наш вид слишком напоминающим двух счастливых любовников. Я ответил ему, смеясь, что любовь эта была слишком зрительной, и что как человек умный он должен изгнать из своей души всякие подозрения. В то же время я дал ему, попросив прощения, дублон да охо в счет задатка. Он принял, очень удивленный, назвал меня своим отцом, своим ангелом и пообещал вечную благодарность. Он оставил меня, уверившись, что наверняка, как только я смогу, я дам ему всю сумму, которая ему нужна, чтобы жениться на донне Игнасии после Пасхи, потому что карнавал кончается, и в Пост свадьбы запрещены.
   К вечеру я пошел к сапожнику, который встретил меня великолепной ратафией, которую я дал донне Антонии, его жене, которая, радуясь за свою дочь, только и говорила о чувстве благодарности, которое испытывает нация перед действиями графа Аранда.
   Нет ничего, – говорила донна Антония, – более невинного, чем бал, ничего лучше для здоровья, – и это было запрещено пока этот великий человек не оказался на выдающемся посту, на котором он мог делать все, чего хочет, и несмотря на это его ненавидят за то, что он прогнал los padres de la compagnie (иезуитов) и запретил ношение плащей до пят и los sombreros cachos[4]. Но бедные его благословляют, потому что все деньги, которые собираются los scannos del Peral, идут на бедных.
   – Это правда, говорит дон Диего, сапожник, что те, кто ходит на бал, совершают благое дело.
   – У меня есть две кузины, – говорит мне донна Игнасия, которые в том, что касается нрава, истые ангелы. Я сказала им, что была на этом балу с вами, и, поскольку они бедные, они не надеются туда пойти; только от вас зависит осчастливить их и пригласить их пойти со мной в последний день карнавала. Их мать позволит им идти, тем более, что бал окончится в полночь, чтобы не захватить святой День поминовения усопших.
   – Я готов, добрая донна Игнасия, доставить вам это невинное удовольствие. Мадам поэтому не будет обязана проводить ночь в коляске в ожидании вас.
   – Вы очень любезны; но следует знать мою тетю, которая соблюдает религиозные установления скрупулезно. Когда она вас узнает, я уверена, что она не будет против, когда я предложу ей это развлечение, потому что по вам видно человека мудрого, который не может питать каких-либо дурных намерений относительно ее дочерей. Пойдите туда сегодня; они живут на соседней улице, первая дверь, на которой вы увидите маленькую табличку, в ней написано, что в этом доме поправляют кружева. Принесите их туда в своем кармане и скажите, что это моя мать дала вам их адрес. Завтра утром я сделаю остальное, придя с мессы, и вы придете сюда в полдень, чтобы узнать, как мы сможем все соединиться в последний день карнавала.
   Я все сделал согласно инструкции донны Игнасии. Я пошел отнести кружева кузинам, и на другой день моя красотка сказала мне, что все сделано. Я сказал, что все домино будут у меня, что им надо только прийти всем трем ко мне, войдя в заднюю дверь, что мы пообедаем в моей комнате, затем замаскируемся, чтобы идти на бал, и что после бала я всех их верну домой. Я сказал, что одену старшую из кузин в мужчину, потому что она так выглядит, и чтобы ее предупредили; она смеясь мне сказала, что она не будет предупреждать, но что она сделает все, что я ей скажу.
   Младшая из этих кузин была некрасива, но имела вид, соответствующий своему полу. Некрасивость старшей была удивительна. Высокая сверх меры, она казалась грубым мужчиной, одетым женщиной. Этот контраст меня забавлял, потому что донна Игнасия была красоты совершенной, и совершенно соблазнительна, когда она отбросила к черту свои манеры богомолки.
   Я позаботился сложить домино и все необходимое в кабинете около моей комнаты, так, чтобы мой паж ничего не узнал; и во вторник утром я дал ему песо дуро, чтобы он шел провести последний день карнавала, где ему хочется, сказав лишь, чтобы он был у меня назавтра в полдень. Я обеспечил себя башмаками и заказал хороший обед в соседней харчевне и чтобы гарсон этой харчевни меня обслужил. Я также избавился от Мараззани, дав ему денег, чтобы он пошел обедать, куда хочет, и приготовился посмеяться и посмешить донну Игнасию, которая в этот день наверняка должна была стать моей женой, так или иначе. Вечеринка была для меня совершенно новой: три богомолки, две – некрасивые до отвращения, третья – красавица, которую я должен был инициировать, и которая развеселилась и стала послушной.
   Они пришли в полдень, и до часу, когда мы сели за стол, я вел с ними только разумные и моральные разговоры с большим количеством елея. У меня было вино из Ламанчи, исключительное, но с силой, равной вину Венгрии. Эти бедные девочки не привыкли проводить за столом два часа и не вставать, пока не насытились. Не привычные к хорошим винам, они не опьянели, но разгорячились и развеселились в высшей степени. Я сказал старшей кузине, которой могло быть лет двадцать пять, что я одену ее сейчас мужчиной, и увидел, что она поражена. Донна Игнасия сказала, что она должна быть счастлива такому развлечению, и младшая кузина, подумав, сказала, что в этом нет греха.
   – Если бы в этом был грех, – сказал я ей, – разве бы я вам это предложил?
   Донна Игнасия, которая знала Жития наизусть, сказала, что святая Марина провела всю свою жизнь одетой в мужчину, и перед этой эрудицией большая кузина сдалась. Я же воздал самые пышные хвалы ее уму и расположил ее этим поверить, что я ее не обманываю.
   Идите за мной, – сказал я ей, – а вы остальные ждите здесь, потому что я хочу насладиться вашим удивлением, когда вы увидите ее превратившейся в мужчину.
   Она пошла, сделав над собой усилие и, положив перед ней весь ее мужской наряд, я начал с того что велел ей разуться, надеть белые чулки и башмаки, которые ей лучше подошли. Я сел перед ней, сказав, что она меня смертельно обидит, если заподозрит в неблагородных намерениях, потому что я мог бы быть ей отцом, и невозможно, чтобы я ее обидел. Она отвечала, что она добрая христианка, но не дура. Я сам натянул ей чулки и нацепил подвязки, говоря, что никак не предполагал, что у нее такие красивые ноги и такая белая кожа, и она засмеялась. Польщенная моими похвалами, она не посмела возразить моему намерению восхититься ее ляжками, которых, однако, я не собирался касаться, что ее образумило. Действительно, они были красивы и восхитительны. Я увидел, что, как и в других случаях, sublata lucerna nullum discrimen inter ieminas[5]. Пословица верна в том, что касается материального наслаждения, но ошибочна, и весьма ошибочна, в том, что касается любви. Любя душой, смотрят на лицо; это, быть может, сильнейшее доказательство того, что душа человека отличается от души животного.
   Расхвалив прекрасные бедра богомолки, которые я, однако, рассматривал только с деловой точки зрения, я подал ей мои штаны, поднявшись и повернувшись к ней спиной, чтобы предоставить ей полную свободу их надеть и затянуть на поясе. Я не удивился, что они ей хорошо подошли, несмотря на то, что во мне было росту на пять дюймов больше, чем в ней. Формы женщин сильно отличаются от мужских в этой области.
   Я подал ей рубашку, оставаясь еще отвернувшимся от нее, что ей, возможно, не понравилось, потому что этим я лишил ее комплимента; я заметил потом, что она его заслужила. Она сказала мне, что дело сделано, когда еще не застегнула свой воротничок; у нее была грудь красивая и твердая, она видела, что я на нее любуюсь, и была мне признательна за то, что, хваля ее, я не проявил бестактности, давая ей понять, что я все видел. Я накинул ей камзол и, оглядев с ног до головы, сказал, что кое-кто, заглянув ей между бедер, мог бы решить, что она скрывает свой пол.
   – Позвольте мне, – сказал я, – поправить лучше вашу рубашку в этой области?