Клод Изнер
Маленький человек из Опера де Пари

   © Éditions 10/18, Département d’Univers Poche, 2010
   © Павловская О., перевод
   © ООО «Издательство АСТ»
 
   Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
 
   © Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()
   Моей сестре


 
Раз и два – пляшет Смерть,
Пяткою стучит в плиту: тук, тук, тук.
Завлекает в круговерть,
В замогильный хоровод: топ, топ, топ.
 
Из стихотворения Анри Казалиса,
на сюжет которого Камиль Сен-Санс написал симфоническую поэму «Пляска смерти»

 

Пролог

   Читальня ютилась на пересечении тупика и узкой улочки, облюбованной торговцами ломом. Приземистое сероватое здание стояло бок о бок с общественной уборной; стеклянный фонарь, привинченный к стене, истекал тусклым светом, и желтые отблески ложились на вывеску у входа:
МУНИЦИПАЛЬНАЯ БИБЛИОТЕКА
Часы работы: с 14.00 до 19.00
   Книга в полусафьяновом переплете жила на самой нижней полке, между «Евангелиями» Ламенне и «Христианским бракосочетанием» монсеньора Дюпанлу. Никто никогда в нее не заглядывал. Она оказалась здесь, проделав долгий извилистый путь с макушки шифоньера, пылившегося в лавке старьевщика, и томилась в забвении уже пять лет.
   Середину читального зала занимал длинный стол, окруженный скамейками. В шкафах теснились тома – толстые и тощие, разновеликие, в обложках и переплетах всех мастей. В углу прихожей громоздилась, отливая синевой, печка. Резко пахло опилками. И ни звука – лишь шелестели газетные листы.
   Библиотекарь в шапочке и очках, сгорбившись за конторкой на возвышении в глубине зала, переписывал каталожные карточки. Порой он отрывался от этого занятия, вскидывал подбородок и, покачивая пером в воздухе, озирал читателей, уткнувшихся в раскрытые книги и периодику.
   Скрипнула дверь – вошла местная матрона, принялась выкладывать из корзины на конторку один за другим бульварные романы по двадцать су. Дождавшись своей очереди, мужчина в свитере извлек из сумки первый том «Людских тайн»[1]. Библиотекарь отметил возвраты и, поплотнее укутавшись в плед, спустился в зал по лесенке из двух ступенек.
   Книга в полусафьяновом переплете называлась «Пляски смерти в средневековой Франции», и только что ее выдернули из убежища. Чья-то рука перелистала страницы, голова склонилась над гравюрой с подписью:
   Ребра – скрипичные струны, остов заместо смычка. Смерть пляшет, вовлекая в хоровод усопших всех возрастов и сословий: пап, королей, сервов, богачей и нищих, мужчин и женщин, стариков и детей.
   – Вот оно! Именно так! – зашевелились чьи-то губы в едва различимом шепоте. – Эта аллегория – воплощение твоих упований. Все думают, что роль старухи с косой, вершащей жатву средь рода людского, тебе не по силам… Прими вызов! Накинь плащ с капюшоном, веди смертных за собой в адское пламя! Кто заподозрит в тебе инфернальный дар? Злокозненные комбинации, гибельные ловушки – и тебя-то охватывают сомнения, справишься ли, сумеешь достичь своей цели, ведь ты – ничтожество…
   Библиотекарь тем временем прибавил пламени в газовых светильниках и пошел подкормить печку поленьями…

Глава первая

   Четверг, 11 марта 1897 года
   С течением лет Париж не переставал расти, расползался предместьями, извергая на обочины все, что ему мешало. Там в беспорядке копились меблирашки, притоны, трущобы; там, задушенные железнодорожными узлами и насыпями укреплений, бились в агонии фермерские хозяйства. Улица Шарантон являла собой наглядный пример этих постоянных приступов кашля, освобождавших городские легкие от мокро́ты. На улице Шарантон так образовался целый реестр гостиниц с дурной славой, лавчонок, торгующих прогорклой парфюмерией, караван-сараев и «дансингов», где танцы за два су служили лишь прелюдией к более чувственным забавам. Попасть на улицу Шарантон можно было через Венсенский лес, одолев траншеи – вотчину военных оркестров, репетировавших каждую субботу, – а затем две железные дороги: окружную и ту, что соединяет Париж, Лион и Марсель. Еще надобно было взобраться на откос, заваленный мусором, обгоревшими шпалами и старыми вагонами, с которых давно пообдирали доски, – таким случайному путнику открывался рай для окрестной босоты, клошаров и бродячих собак. А на другой стороне у подножия склона случайный путник мог заметить ярмарочный фургон, приспособленный кем-то под жилье.
   Ночь лежала трауром на пустырях в этом сомнительном уголке парижских окраин, скрывала дымный горизонт, к которому убегали железнодорожные пути. Между погостом и мануфактурой, производившей сигареты из гаванского табака, под замшелой крышей, поросшей сорняками, скрючился домишко, издалека – точь-в-точь дикобраз. Старенький и неказистый, он, однако, еще отважно противостоял ветрам и болотам. Рассохшаяся дверь вела прямиком в кухню. Окно с потрескавшимися стеклами глядело на тропинку, а та уползала в заросли обнесенного стеной запущенного сада, дождливыми днями превращаясь в трясину. Соседи в насмешку прозвали эти угодья «Островок сокровищ».
   Хозяйке домика и сада, Сюзанне Арбуа, давно перевалило за шестьдесят. Маленькая и коренастая, лицо в сетке морщин, старуха напоминала пивную кружку. Она зажгла керосинку, похлебала суп и наполнила кошачьи миски – у нее на довольствии был целый выводок, кормившийся отбросами, которые Сюзанне поставляли окрестные торговки. Пушистая банда обреталась в саду вокруг колодца и ночевала в клетях, служивших в лучшие времена приютом для кроликов.
   Когда-то у старухи были друзья и родные, но теперь ей и по имени-то некого было окликнуть – война, нищета, преклонный возраст обрекли ее на одиночество. Никого, кроме кошек, рядом не осталось.
   – Сюзанна, милочка моя, какая ж ты бездельница! Вот ведь лентяйка, ну-ка за работу! У тебя дел невпроворот, давай-ка покажи, на что ты способна.
   Старуха пристрастилась вести беседы с Господином Дюверзьё, котом. Он внимательно слушал, глядя на кормилицу изумрудно-зелеными глазами, а она подавала реплики и за себя, и за него. Это ее вдохновляло не хуже, чем рюмочка персикового ликера, которым Сюзанна угощалась, прежде чем взяться за стряпню. Вот и сейчас она вперевалочку заковыляла от печки к буфету, набитому всякой всячиной – безделушками, искусственными цветами, и украшенному пожелтевшим портретом девочки в платье для первого причастия.
   – Беда нынче с приработком, всё труднее приходится. Кто ж меня, седую-старую, на фабрике-то держать будет? Повезло еще, что я получала вспомоществование от того любезного господина, хотелось бы мне знать, кто он. Но кто бы он ни был, а за десять лет ни разу про меня не забыл, денежные переводы поступали исправно. «На образование для вашей крошки» – так он мне писал. А что ж, я отказываться стану? Я и сама не желала, чтобы моя дочурка выросла дворничихой или на табачную фабрику пошла. Уж я-то знаю, что это такое, когда с утра до ночи спички по коробка́м раскладываешь: в конце концов без легких останешься, сера тебя прикончит. Только теперь вот мне одной-одинешеньке выкручиваться надобно. Девочка моя выросла давным-давно, нашла себе местечко под солнцем, а ко мне дай бог два раза в год наведается, и на том спасибо. Чего уж, в жизни главное – терпеть научиться, а там уж и страдать не так тяжело будет, верно ведь, Господин Дюверзьё?
 
   Примерно в это время к домику-дикобразу подходила Сюзаннина соседка Полина Драпье, обитательница ярмарочного фургона. Десятью минутами раньше Полина спохватилась, что на омлет ей недостает ровно трех яиц, накинула жакет и, бросив жилище на попечение двух мальчуганов, своих учеников, которых она оставила заночевать после уроков чистописания и счета, побежала к мадам Арбуа. Мальчики жили на улице Дюранс, отправлять их домой в столь поздний час было опасно, да и родители их, супруги Селестен, были к Полине добры и платили ей щедро – уж очень им хотелось дать отпрыскам хорошее образование, чтобы Альфреда и Людо минула скорбная семейная доля бродячих циркачей.
   Полина Драпье подняла уже руку, собираясь постучать в дверь, – и опустила. В доме у мадам Арбуа кто-то был… Мужчина? Или женщина?
   Через расколотые стекла отчетливо доносился голос хозяйки:
   – Раненько вы заявились, не готово у меня еще, вот завернуть осталось. Присядьте пока. Выпьете чего-нибудь?
   Ответа не последовало, и мадам Арбуа продолжила:
   – Вы ведь мне дюжину заказали, верно? По одному су за каждую. Корзинку-то принесли? – Она подошла к раковине.
   Заскрипел стул. Уродливая тень скользнула по потолку, две руки схватили старуху сзади за шею, и пальцы начали сжиматься, сжиматься…
   Мадам Арбуа кулем осела на пол.
   Все произошло так быстро и в такой страшной тишине, что Полина не сразу сумела осознать случившееся у нее на глазах. Она пошатнулась и ухватилась за стену из крошащегося песчаника, дырчатую, как губка. Посыпались мелкие осколки камня.
   – Ой, – прошептала девушка. – Ой-ёй-ёй. – И, перепугавшись, что выдала свое присутствие, метнулась в колючие кусты, растянулась на земле, лихорадочно прислушиваясь. Но в ушах отдавались лишь стук зубов и прерывистое дыхание – ее собственное.
   Полина медленно сосчитала до пятидесяти. Надо рискнуть во что бы то ни стало! Один шанс из десяти. Или из ста?.. Нечеловеческим напряжением воли она заставила себя подняться. Бежать! Но неведомая сила не пустила ее. Девушка пригнулась, сложившись чуть ли не вдвое, скользнула к садовой стене и притаилась за кустом сирени.
   Керосиновая лампа осветила крольчатник и колодец, через борт которого в следующий миг тень перекинула безжизненное тело старухи. Полина услышала приглушенный всплеск. Сейчас она не смогла бы закричать, даже если бы на это отважилась.
   Тень пристроила на место крышку колодца, подкинула в руке молоток и, достав из кармана гвозди, принялась заколачивать «гроб».
   Возле куста сирени стояла уборная, Полина сунулась в открытую дверцу, вцепилась обеими руками в метлу – хоть какое-то средство защиты, пусть и неизвестно от чего…
   Свет у колодца сделался не таким ярким – тень двинулась к дому и исчезла за дверью кухни. Полина мельком увидела плащ с капюшоном, но лица разглядеть не смогла.
   А тень уже переместилась за окном дома-дикобраза обратно к двери. Распахнулась створка. Качнувшись на пороге, тень неверной походкой побрела прочь и растворилась в ночи.
   Наконец-то Полина осмелилась выбраться из своего убежища. Подол юбки шелохнулся, будто кто-то его задел, и девушка вскрикнула. Кот! Отогнав Господина Дюверзьё, который жался к ее ногам, она шагнула к колодцу и заметила на краю белый прямоугольник. Конверт, случайно выроненный тенью?.. Схватив его, Полина со всех ног помчалась к ярмарочному фургону.
   Мальчики спали. На дне стакана оплывал огарок свечи. В фургоне было тесно, всей мебели – шкафчик из болотной сосны, столик, табурет, спиртовка, узкая кушетка и полка с несколькими школьными учебниками.
   Полина разорвала конверт – из него вывалилась открытка:
Приглашаем Вас
на необыкновенное представление «Коппелии»[2],
каковое будет дано в Опера
в среду 31 марта 1897 года, в 9 часов вечера.
   И ни имени, ни адреса.
   Обратиться в полицию? Будет расследование, не избежать допросов, а там, глядишь, она из свидетельницы превратится в подозреваемую… Полина засунула приглашение между страницами «Франсинэ»[3], по которой учила своих подопечных читать (это был сборник весьма наставительных текстов, призванный воспитывать благонамеренных граждан), сняла жакет, провела по нему ладонью, стряхивая пыль, – и похолодела. Карточки бон-пуэн![4] Исчезли! Полина точно помнила, что она их пересчитывала, перед тем как пошла за яйцами для омлета к мадам Арбуа. Да, перевязала стопку ленточкой и, надевая жакет, машинально сунула ее в карман… Карточек было ровно восемнадцать. Полина обшарила карманы. Ни одной! Лихорадочно обыскала фургон. Как сквозь землю провалились! Нахлынула волна вопросов. Где она их потеряла? По дороге к соседке? На обратном пути? У дома, в котором произошло убийство? Вернуться туда? Но на это не было ни сил, ни смелости. А если карточки уже нашла тень? Трудно ли ей будет отыскать и обронившую их учительницу?..
   Девушка так сильно сжала кулаки, что побелели костяшки пальцев.
   Безвольно опустившись на кушетку рядом с посапывающими во сне мальчиками, она до самого рассвета невидяще смотрела на небо в проеме люка на потолке…
 
   Пятница, 12 марта
   Небо выплескивало на город очередную порцию ливней, и дождевые струи снова колыхались над ним блеклым занавесом, вода гудела в желобах. Когда дождь утихал, за парижан принимался ветер, налетал порывами, раздавая мокрые оплеухи, и прохожие невольно втягивали голову в плечи. Все мечтали об одном: поскорее дождаться ночи и свернуться калачиком на перине под одеялом, а к ногам положить грелку. Мечта воплощалась, разумеется, у всех, кроме бездомных.
   Рассеянный свет пролился на купол дворца Гарнье[5], стёк по карнизу, на котором уже ворковали голуби, и добрался до слухового окна. За этим оконцем, надежно укрытый от непогоды, зашевелился ворох тряпья.
   – Шалюмо… Шалюмо… Мельхиор Шалюмо… – забормотал маленький человек.
   Ему необходимо было услышать собственное имя, чтобы вернуться к действительности. Каждое утро, просыпаясь, он под эти звуки не без труда расставался с надеждой воплотиться в героя романтической драмы. Каждое утро его постигало одно и то же разочарование: Мельхиор Шалюмо зауряден, некрасив, немолод, у него болят суставы и ломит поясницу.
   Он резко сел, пытаясь восстановить способность соображать, обвел взглядом смутные контуры своей каморки. Мало-помалу очертания делались яснее, и ощущение, что он оказался в незнакомом месте, пропадало. Закутавшись в кашне, Мельхиор Шалюмо встал на кровати и прижался лбом к стеклу круглого слухового оконца. Вдали дымили каминные трубы; внизу, на улице Обер, грузные туши омнибусов, запряженных тройками лошадей, то и дело останавливались, вытряхивая на мостовую раскрытые зонтики, которые тотчас разбегались в разные стороны.
   Большой перекресток, на котором сходились семь улиц, превратился в декорацию к многофигурному балету. Девицы из модных ателье, раздатчики рекламных листовок, рабочие, полицейские, продавцы газет шествовали по мокрым тротуарам. Кучеры подбирали вожжи, и экипажи устремлялись в путь по мостовым; лошади копытами разбивали лужи, разбрызгивая вместе с водой блики от газовых рожков. Тележки мусорщиков гремели по брусчатке. Служащие поднимали охранные решетки магазинов, их коллеги, вскарабкавшись на стремянки, протирали витрины. В этот час утреннего туалета сердце столицы ускоряло биение под слепым взглядом бронзовых статуй, стоящих на страже вокруг Опера́.
   Маленький человек, зябко поеживаясь, поспешил в уборную над антресольным этажом – отличное местечко для того, чтобы безнаказанно подглядывать за ученицами балетной школы. Но занятия еще не начались. Он наполнил водой кувшинчик и вернулся в свою каморку. Там второпях побрызгал водой в лицо – нос его едва доставал до рукомойника, – оделся, жуя корочку хлеба, повязал галстук. Смотреться в зеркало не было нужды: Мельхиор и без того знал, что выглядит безупречно, однако даже самый элегантный наряд не мог добавить ему ни сантиметра роста. Тонкие усики дрогнули – рот человечка скривился в привычной гримасе.
   После того пожара, уничтожившего в январе 1894 года хранилища декораций Опера на улице Рише, Мельхиор Шалюмо все время боялся, как бы огонь не вспыхнул в бутафорских и реквизиторских дворца Гарнье (этот страх просачивался даже в его сны), и оттого положил себе за правило каждое утро проводить инспекцию помещений. Он шагал по коридорам, распахивал двери, заглядывал во все углы. В свете фонаря его взору представали таинственные пространства в духе картин Пиранези, населенные причудливыми образами. Он трепетал от сладостного волнения, всякий раз заново открывая для себя эту фантастическую вселенную. Свет наполнял пустые глазницы гипсового Посейдона, выхватывал из тьмы торс Аполлона, головы чудовищ из папье-маше, бумажные купы аканта; набитые соломой верблюжьи горбы, лесные чащи, уходящие в обманную даль на холстах; орифламмы, сабли, пистоли…
   Порой коротышка замедлял шаг у прялки из «Фауста» или впадал в задумчивость перед рогом Роланда[6]. В этом море хлама, уровень которого прибывал с каждым музыкальным сезоном, возвышался манекен из ивовых прутьев – стройная поджарая фигура, глаза подведены чернильными стрелками до висков. Мельхиор избрал куклу своим идеалом – это был его единственный наперсник, его альтер-эго.
   – Эй, привет! А я тут опять с ног сбиваюсь, по делу мчусь. Ламбер Паже, болван злосчастный, велел мне доставить пралинки[7] предмету его пылкой страсти… Эй, Адонис, ты меня слушаешь? – Охваченный внезапной яростью, Мельхиор пнул ивового человека. – Да сделай же над собой усилие, черт побери! Я тебе о ней уже говорил – воображала-задавака, которая только и умеет, что ногами дрыгать да руками размахивать. Она это, видишь ли, хореографией называет. Да ладно, ты же ее помнишь! Русская она, Ольга Вологда. На Розиту Мори зуб точит, из театра ее выжить норовит – вот удумала, со смеху лопнуть можно! – Ярость улеглась так же внезапно, как вспыхнула. – Всё, будь умничкой, Адонис, а меня служба зовет, – закончил он, похлопав манекен по руке. – Как с делами расправлюсь, пойду в «Комеди-Франсез» – там нынче девяносто пятую годовщину со дня рождения дражайшего Виктора Гюго празднуют.
 
   Маленький человек поселился во дворце Гарнье в 1877-м, спустя два года после официального открытия, и знал как свои пять пальцев каждый камень фундамента, точный бюджет, отведенный под строительство, сумму, на которую была превышена себестоимость, число погибших и покалеченных при возведении здания и поименно всех художников, скульпторов и мраморщиков, нанятых для воплощения в жизнь замысла Шарля Гарнье.
   Он выбивался из сил, поднимаясь и спускаясь по лестницам с первого этажа на седьмой. Там, на седьмом, над административными кабинетами, было его логово, его убежище – чуланчик с «бычьим глазом»[8], а внутри – медная кровать, молельная скамеечка и ларец с выложенным мозаикой из желтых стекляшек именем «Саламбо» на крышке. В ларце хранились сокровища Мельхиора, всё его добро и трофеи, добытые во время ночных вылазок в учебные залы: ленты, кружева, стоптанные балетки и прохудившиеся чулки (нельзя отрицать, что некоторые вещи вызывали в нем нездоровое возбуждение).
   Чтобы пресечь пересуды, Мельхиору в конце концов пришлось легализовать свое присутствие – и договор аренды с правом продления позволил ему занять жалкие восемь квадратных метров на законных основаниях.
   К себе в каморку Мельхиор пробирался со стороны бульвара Османа, старательно прячась от месье Марсо, вахтера, обитавшего в служебном помещении на первом этаже, где стены сверху донизу были увешаны фотографиями артистов. Фуражка, зеленый редингот с адмиральскими пуговицами, встопорщенные седые усищи как у Виктора Эммануила[9] лишь подчеркивали суровый облик этого отставного служаки. Маленький человек прозвал его Янитором[10] и возненавидел за неусыпную бдительность, каковую вахтер проявлял на границах доверенных ему владений не хуже иного таможенника. Месье Марсо отваживал докучливых поклонников балерин, конфисковывал пылкие послания какой-нибудь диве или скромному пажу, открывал доступ в кулуары тем, кто давал ему взятку, и вступал в препирательства с цветочницами и торговцами шоколадом. Человечек успевал проскользнуть внутрь или покинуть дворец как раз в такие моменты, когда вахтер был занят разглагольствованиями: тут уж Мельхиору не грозило быть застигнутым и в очередной раз отчитанным цербером, который преследовал его с тех пор, как застал за воркованием с девочкой из балетной школы – Мельхиор тогда засовывал ей в карманы конфеты…
 
   Был день генеральной репетиции, и мысль о том, что скоро три вечера подряд будут давать «Коппелию», привела маленького человека в хорошее настроение. Он шустро пробирался среди лебедок и пеньковых тросов, проскальзывал меж деревянных рам, истертых веревками, и чувствовал себя капитаном величественного корабля, на палубах которого кипит работа, все бурлит и ладится, муравьями снуют матросы-машинисты, приводя в порядок снасти-декорации. Он шел среди металлических колонн, поддерживающих самую огромную в мире сцену, и был горд от того, что она способна вместить всю труппу «Комеди-Франсез».
 
Человечек жил на свете,
Сам не больше воробья.
«Чик-Чирик!» – кричали дети,
«Чик!» – им вторили друзья.
 
   Напевая любимую песенку, Мельхиор скакал под колосниками, играл в прятки со стокилограммовыми противовесами, отшучивался в ответ на насмешки рабочих, ловко огибал люки, то и дело разевавшие пасть у него под ногами. Выворачивая шею, он устремлял взгляд вверх и, млея от головокружения, смотрел на верхушки практикаблей и задники, перемещавшиеся в глубине сцены. А под конец не устоял перед искушением поглазеть на зрительный зал через прореху в занавесе.
   – Пшел вон, Чик-Чирик, не то я тебе клюв сворочу! – рявкнул старшина рабочих сцены.
   – Как бы я тебе чего не своротил, старый хрыч! – взвизгнул Мельхиор и, отбежав на безопасное расстояние, забормотал: – Господь Всемогущий, да обрушится Твоя железная длань на этого жирного борова, да расплющит его в лепешку, ну что Тебе сто́ит, сделай милость…
   Молитва была прервана пируэтами двух балерин: одна щеголяла в костюме шотландки, вторая – испанки.
   – Вот ведь разоделись, коровы! – проворчал маленький человек, разъярившись еще и от того, что вспомнил о своем задании: он должен доставить «этой бесстыднице русской приме» подарок от «этого кретина Ламбера Паже».
   Миновав владения хореографа и хормейстера, Мельхиор Шалюмо изобразил на лице безмятежное благодушие. Скромной манерой держаться с нужными людьми, вежливыми речами, усердием и расторопностью он снискал себе репутацию человека надежного и исполнительного и был намерен всячески ее блюсти. При этом Мельхиор знал, что служит постоянной мишенью для зубоскальства, и умел при необходимости держать свои чувства при себе, скрывая истинную натуру. В глубине души он уподоблял себя королевскому шуту, ибо шуты за ужимками и показной готовностью терпеть унижения таят хитрость и коварство.
   С самого детства его принимали за полудурка, поскольку людям свойственно мерить ум по росту. Он глотал обиды, обуздывал гнев и в мечтах казнил насмешников тысячей страшных способов. Уж он им еще напомнит, что двое коротышек, Наполеон и Александр Македонский, в свое время создали империи, и докажет, что Мельхиор Шалюмо ничем не хуже!..
   Остановившись у первой артистической уборной, человечек постучал и крикнул:
   – Мадемуазель Вологда! Вам посылка!
   Из-за двери послышались приглушенный смех, скрип стула. Створка приоткрылась, и ее изнутри подпер ногой мужчина в расстегнутой рубашке. Лет тридцати, стройный, с правильными чертами лица, длинные волосы в беспорядке. Озорные искорки в глазах лишь прибавляли ему шарма.
   – Стой! Кто идет?! – выпалил он, делая вид, что высматривает кого-то в коридоре поверх головы Мельхиора. – Куда вы подевались? Эй, кто здесь?
   – Я к мадемуазель Вологде, – сказал Мельхиор Шалюмо.
   – А? Кто это говорит? Слышу, но не вижу.
   – Это я…
   – Кто – «я»? Вы где? Ольга, помоги же мне его найти!
   – Перестань, Тони, – прозвучал из гримерки женский голос.
   Мужчина опустил глаза и разыграл удивление, смерив Мельхиора Шалюмо взглядом во весь его невеликий рост:
   – И кто же ты, прекрасный незнакомец?