Евгений Степанович Коковин


Детство в Соломбале




ГЛАВА ПЕРВАЯ


ПРОЩАЙ, ОТЕЦ!


   Наша улица на окраине Соломбалы была тихая и пустынная. Летом посреди дороги цвели одуванчики. У ворот домов грелись на солнышке собаки. Даже ло­мовые телеги редко нарушали уличное спокойствие.
   После обильных дождей вся улица с домами, забо­рами, деревьями и высоким голубеющим небом отра­жалась в огромных лужах. Мы отправляли наши само­дельные корабли с бумажными парусами в дальнее пла­вание.
   Во время весеннего наводнения ребята катались по улице на лодках и плотиках.
   Улица начиналась от набережной речки Соломбалки. Среди маленьких домиков с деревянными крышами воз­вышался двухэтажный дом рыботорговца Орликова. В нижнем этаже орликовского дома жила наша семья.
   Мой отец служил матросом на небольшом судне «Святая Ольга».
   Я хорошо помню тот июльский день, когда мы про­вожали отца в рейс. В порту было жарко и душно. Го­рячее солнце накалило пыльную булыжную мостовую. Лица у грузчиков были влажными от пота. На реке – полный штиль. В разогретом воздухе стоял крепкий запах тюленьего жира и соленой трески.
   Видели ли вы, как грузятся большие корабли, от­правляющиеся в далекое плавание?
   После короткой сутолоки грузчиков у штабеля меш­ков на причале вдруг раздается резкий крик: «Вир-ра!» Это означает: «Поднимай!»
   И в ту же секунду на палубе, окутавшись в облако пара, начинает бойко тараторить лебедка. Трос натя­гивается так туго, что становится страшно: вдруг не вы­держит и лопнет! На самом деле бояться совсем нечего. Для стального троса несколько мешков с мукой – су­щие пустяки. Приходилось мне видеть, как на стальных тросах висел, словно игрушка, буксирный пароход.
   Намертво затянутая стропом[1] кипа мешков легко от­рывается от дощатого настила. Теперь лебедка уже не тараторит, а глухо ворчит, словно досадуя на тяжесть груза. Перемазанные мукой грузчики, поддерживая мешки, осторожно подводят кипу к борту.
   – Давай еще! – кричит старший из грузчиков. – Вирай помалу!
   – Трави!
   Качнувшись над палубой, кипа мешков начинает медленно опускаться в трюм.
   Иногда над палубой повисают огромные пузатые бочки, корзины, плетенные из толстых прутьев, и даже живые коровы.
   Со скучающим видом наблюдает за погрузкой штур­ман. Он одет в синий китель. В пуговицах кителя горит солнце. Огромные парусиновые рукавицы совсем не под­ходят к щеголеватому костюму штурмана и особенно к его красивой фуражке с великолепным якорем. Извест­но, что такие фуражки могут носить все капитаны, штур­маны и механики торгового флота. Но почему-то мно­гие моряки не любят форменных фуражек и носят про­стые кепки.
   Меня это очень удивляет. Чудаки! Любой из соломбальских мальчишек из-за одной только фуражки готов стать моряком…
   «Святая Ольга», нагруженная, опутанная оснасткой, привела меня в восторг. Правда, она казалась совсем крохотной рядом с большим океанским пароходом, ко­торый стоял тут же под погрузкой. Но если бы в ре­бячьей игре при делении на две команды меня спроси­ли: «Матки, матки, чей запрос? «Иртыша» или «Оль­гу»? – я ни минуты не колебался бы в выборе.
   «Иртыш» – самый большой и самый роскошный океанский пароход. «Ольга» – маленькое зверобойное судно. Ну и что ж! Конечно, «Ольгу». Во-первых, один вид «Ольги», старого, но крепкого бота с высокими мачтами, туго свернутыми парусами и таинственным переплетением снастей, сразу же начинал волновать мальчишеское воображение. Во-вторых, мы знали, что на ботах и шхунах плавают самые смелые, самые от­чаянные и самые опытные моряки. В-третьих, – и это главное, – на «Ольге» уходил в плавание мой отец.
   На палубе «Ольги» лаяли густошерстные ездовые собаки с острыми стоячими ушами. Матросы в зюйд­вестках[2] и парусиновых куртках крепили шлюпки, затя­гивали брезентом люки трюмов. Синий с белым четы­рехугольником отходной флаг повис на мачте. Все было готово к отплытию.
   Я запомнил в тот день отца веселым и разговорчи­вым. Он был еще совсем молодой, безбородый, с голу­быми глазами и прямыми светлыми волосами.
   Обычно отец был молчалив.
   – От тебя, Николай, слова не добьешься, – часто говорила ему мать. – Как медведь!
   Отец краснел, улыбался, но ничего не отвечал. Он был добрый и совсем не походил на медведя.
   Сегодня перед отплытием он пил вино вместе с мат­росами в трактире, и потому пропала его обычная мол­чаливость.
   Несколько раз отец по трапу сбегал к нам на при­чал. Мать тихо плакала.
   – Таня, – успокаивал ее отец, – вернусь на буду­щий год, получу много денег и больше не пойду в море. Тогда у нас будет хорошая жизнь! Береги сына… Про­щай, Димка!..
   Отец сказал: «У нас будет хорошая жизнь!» Я за­помнил это особенно крепко.
   Когда убрали трап, жены матросов на берегу заго­лосили, запричитали. Испуганно ухватившись за мате­ринские юбки, истошно ревели маленькие ребятишки.
   Густой тройной гудок принес какую-то незнакомую, щемящую тревогу.
   «Ольга» отвалила от пристани и, развернувшись, медленно поплыла вниз по Северной Двине, к морю.
   Провожающие долго стояли на берегу и смотрели вслед «Ольге», пока она не скрылась за поворотом.
   …Мы вернулись домой. Потом пришел дед. Он где-то выпил, еле держался на своей деревянной ноге и по дво­ру шел, уже опираясь о забор. Трезвый, дед никогда не жаловался. Вино же заставляло его каждому изливать горе.
   – Ушла «Ольга», а я остался… Татьяна, что мне здесь делать? Духота тут для боцмана. Проклятое мо­ре! Ты не горюй, Татьяна, вернется Николай. – Дед уда­рял палкой по деревянной ноге. – Проклинали мы всю жизнь море, а что мы без моря! Ну куда я теперь с этой деревяшкой? Гожусь только багром от берегов воду от­талкивать. Вот отец у меня до седьмого десятка про­плавал и схоронил кости на дне морском…
   Мать укладывала деда спать, но он не унимался. Он начинал рассказывать про свою жизнь, ругал море и жаловался, что не придется ему больше плавать.
   Прошли времена молодости, когда ставил Андрей Максимыч рюжи[3] в беломорских заливах и бил на льду багром тюленей, когда работал он на судах дальнего плавания и побывал во многих чужеземных портах.
   Видел Максимыч много горя. Смерть заглядывала через пробоины в бортах судна, таилась она на песча­ных отмелях и скалистых берегах в страшную штормо­вую погоду.
   Но и на берегу было не легче, когда моряк оставал­ся без работы. В поисках ее обивал он ступени парус­ников и пароходов. Горькая, тяжелая жизнь заставила его и ценить и ненавидеть копейки.
   Максимыч знал море, качаясь на его волнах с ма­лолетства. И плавать бы ему, старому, опытному боц­ману, до самой смерти! Но безногие на судне не нуж­ны. Обыкновенный ревматизм перешел в гангрену. Де­ду Максимычу отняли ногу, и это было самым большим его горем.
   Два десятка аварий и кораблекрушений пережил боцман. Но никогда он не думал, что оставит море пре­жде смерти и будет ковылять на деревянном обрубке.



ГЛАВА ВТОРАЯ


ДОЛЯ МАТРОССКАЯ


   Мы долго и терпеливо ожидали отца.
   Мать не спала в ненастные штормовые ночи. Она следила за лампадкой и, прислушиваясь к заунывному посвисту ветра, думала об отце.
   Когда кончилась зима и наша речка Соломбалка освободилась ото льда, я каждый день спрашивал у матери:
   – Мама, сколько еще дней?
   – Скоро, теперь скоро, – отвечала она.
   День прибытия отца, даже из короткого рейса, все­гда был праздником в семье. Он привозил морского окуня или палтуса. Мать принималась жарить рыбу. Потом отец давал ей денег, и она шла в лавку купца Селиванова. Если денег хватало для уплаты долга Се­ливанову, мама приносила мне четверть фунта мятных конфет – самых дешевых, какие были в лавке. А иног­да она покупала еще связку бледных пухлых калачей с анисом.
   Дед тоже уходил куда-то и вскоре приносил бутыл­ку водки. Они садились с отцом за стол. Выпив чашеч­ку, отец начинал много говорить и смеяться. Он никог­да не ругался, как другие моряки, которые жили на на­шей улице и которых я видел пьяными. Только один раз он сказал, что пошлет капитана ко всем чертям, пото­му что капитан не платит за отработку лишних вахт. В тот день, склонившись над столом, отец долго пел песню:

 
Доля матросская, каторга вольная,
Как тяжела и горька!
Кровью и потом копейка добытая –
Вот вам вся жизнь моряка.

 
   Хорошо было, когда отец оставался дома на ночь. Это означало, что судно стало на чистку котла и коман­да несет береговые вахты.
   Вечером отец садился со мной за стол и карандашом рисовал пароходы. Волны вокруг парохода были как настоящие, с беленькими всплесками-барашками. Из трубы парохода валил густой темно-серый дым. На мач­те вился вымпел, и, конечно, пароход шел полным хо­дом.
   Рисуя, отец объяснял:
   – А это клюз для якорной цепи. – И он выводил на носу парохода кружочек, похожий на маленький гла­зок. – А это брашпиль – машина такая, якорь вирать. А это штормтрап – лестница веревочная…
   Так по рисункам отца я изучал корабельную науку…
   Но через год отец не вернулся. Время шло, а о «Свя­той Ольге» никаких известий не было.
   Тогда уже началась война с Германией. Всюду слы­шалось новое и не понятное для меня слово «мобили­зация». Я видел знакомых рабочих, одетых в солдат­ские шинели: они уезжали на войну.
   В газетах писали только о военных действиях. В журнале «Всемирная панорама» я видел по-смешно­му нарисованного Вильгельма, германского императора. Он был в каске, верх которой завершался острой шиш­кой наподобие шпиля. Загнутые кверху усы торчали, как штыки, лицо его было свирепым.
   О родственниках моряков «Святой Ольги» забыли. Мать хлопотала, писала в Петроград, но ответа не бы­ло. Говорили, что «Ольгу» потопила немецкая подвод­ная лодка в горле Белого моря. Но мать не верила слу­хам, и с весны мы опять каждый день ожидали возвра­щения отца.
   Осенью в Архангельск приехал из Мурманска мат­рос Платонов. Он рассказал, что их судно подобрало двух человек с «Ольги». «Ольгу», затертую во льдах, эти моряки покинули у северной оконечности Новой Земли.
   – Плохо дело у «Ольги», – откровенно говорил Платонов. – Если помощи не послать – погибнут люди.
   Но помощи, конечно, никто не послал.
   Мы с мамой все еще ждали. Мама каждый день хо­дила к чужим людям мыть полы и стирать белье. Так прошло четыре года. Однажды мама пришла поздно ве­чером и сказала дедушке:
   – Царя свергли.
   – Убили, что ли? – спокойно спросил дед.
   – Не знаю, – сказала мама. – Только говорят, что войны больше не будет.
   – Бабушка надвое сказала! – усмехнулся дед.
   Я не знал, о какой бабушке вспомнил дед. Но, ока­зывается, он знал такой случай: убили одного царя, а на другой день уже новый царь появился.
   Я спросил у деда, откуда берутся цари, а он, опять усмехнувшись, ответил:
   – Была бы шея, а хомут найдется.
   – Может быть, война закончится – тогда «Ольгу» искать пойдут, – с надеждой сказала мать.
   Раньше дед всегда утешал маму, говорил, что Нико­лай (мой отец) обязательно вернется. На этот раз он лишь покачал головой:
   – Нет, Татьяна, теперь поздно. Не будет толку от поисков.
   Мать заплакала. И я понял, что больше никогда не увижу моего отца.



ГЛАВА ТРЕТЬЯ


ДЕД


   Воскресенье. Утро. В училище идти не надо.
   Под крышей старого погреба висит огромная искри­стая сосулька. Тяжелая слеза горит на ее острие.
   Еще вчера на дворе кружила сумасшедшая мартов­ская метель. Вечером ветер переменился. Стало тихо и совсем тепло. В снег ударили капли нежданного весен­него дождя.
   А на рассвете подморозило.
   Только наша северная весна так легко играет ветра­ми и туманами, дождями и заморозками.
   Дед ударяет по стеклу барометра пальцем и руга­ется. Стрелка барометра скачет по ступенькам-делени­ям. Деду все равно, какая стоит погода. Некуда ехать – на реке лед, карбас[4] на берегу, сети висят на стене в чулане. Но дед сердится так просто, по привычке. Надоела тесная комната, бесконечные пересуды хозяек на кухне и во дворе. Тянет на воду.
   Из-за крыши соседнего дома смотрит словно чем-то удивленное солнце. Легкий морозец-утренник совсем ослаб. Только в тени остались нерастаявшие льдинки на лужах. И еще осталась эта сказочная сосулька у крыши погреба.
   Сосулька напомнила мне сказку о хрустальном двор­це, которую рассказывала моя покойная бабушка Ва­силиса. Может быть, это новая проделка злющего колдуна, превратившего доброго молодца в сосульку? Но мне не жалко молодца. Все равно он снова оборотится человеком.
   Солнце поднялось над крышей и ярко осветило весь наш двор.
   Не успел я допить кружку кипятку, как мой прия­тель Костя Чижов уже забежал к нам во двор. Он дер­жал в руке короткую палку. Момент – и палка взле­тела в воздух.
   Трах-та-тах!
   Льдинка взорвалась, рассыпав осколки и искры.
   – Ну смотри, Костя, я тоже сегодня устрою что-ни­будь раньше тебя!
   Сказка бабушки Василисы уже забыта.
   Из угла в угол через всю комнату дед растянул сеть. Скоро вскроется река – нужно готовиться к навигации и рыбной ловле.
   Дед вырезает из дерева вязальные иглы, похожие на причудливые стрелы диких племен, какие я видел в книжке у Кости Чижова. На иглах намотано прядено.
   В больших морщинистых руках игла кажется живой. Она змейкой проскальзывает через ячеи сети. С каж­дым новым узелком дыра в сети уменьшается.
   – Это кто так разорвал? Щука, что ли?
   Я хожу вокруг деда и расспрашиваю о рыбалке. Дед любит поговорить о рыбной ловле. Я хорошо знаю об этом. Нужно, чтобы дед разговорился. Тогда, между прочим, можно ловко напомнить о шхуне. Он давно обещал мне смастерить шхуну.
   – Какая там щука! – отвечает дед, затягивая узел широким взмахом руки. – Корягой в Восточной Яде зацепило. И кто только в той речонке хламу насыпал?.. Зато окунь там живет. Скажи на милость: где хламу всякого много, туда он и суется. Вот какая рыба зло­вредная! Кормится в таких местах. А нам, рыбакам, одно наказанье – всю снасть в клочья порвешь. Не идут окунь да подъязок на песочек, куда-нибудь на Ши­лов остров. На песочке коряг нету и рыбы нету. Песка­ри – это разве рыба! Кошачья пища. Этак и колюху можно рыбой назвать…
   – Колюху кошки не едят. – Я поддерживаю разго­вор, приподнимаю сеть, когда это требуется, подаю де­ду запасную иглу и ножницы. – Наш Матроско только понюхает колюшку и не ест.
   Старый-престарый Матроско дремлет на полу. Это очень хитрый кот. Когда солнце отходит в сторону и солнечное пятно на полу передвигается, Матроско тоже меняет свое место. Он любит солнышко.
   Глаза у Матроски закрыты, и вид у него такой рав­нодушный, словно ему ровным счетом наплевать, что о нем говорят. Хитрюга!
   Матроско остарел и уже давно не играет со мной. Зато мышей он ловит по-прежнему ловко. Но больше всего Матроско любит свежую рыбу.
   – Наш Матроско баловень, – говорит дед. – Он что покойный капитан с «Ксении». Ни один кок[5] ему с пер­вого раза угодить не мог.
   Я знаю, что «Ксения» – пароход, но нарочно спра­шиваю:
   – «Ксения» – шхуна такая была, что ли?
   – Не-ет, «Ксения» – пароход, железный… На шху­нах капитаны не разборчивы, все едят. Народ помор­ский, простой.
   – А кто, дедушко, шхуны делает? Плотники?
   – Корабельные мастера шьют.
   – А ты бы, дедушко, мог шхуну сделать, а?
   – Шхуну одному не сшить. Тес надо. Дела много…
   – Нет, дедушко, не большую, а такую… вот такую… Я показываю руками игрушечные размеры.
   – Это что же за шхуна! – усмехается дед. – Для модели…
   – А ты, дедушко, обещал. Сделаешь? Я тебе тоже что-то сделаю… Я тебе, знаешь, принесу… Не знаешь? Кошку найду. На рублики выменяю и принесу.
   Кошка – маленький якорь. В прошлом году дед утопил свою кошку. А рыбаку без кошки никак нельзя. Что за рыбная ловля без кошки!
   Но дед не соглашается. Он сделает шхуну, а кошки не надо. Может быть, ворованная. Придерутся – потом ходи и разбирайся, кто прав, кто виноват. Ему чужого не надо.
   Мне все равно, лишь бы шхуна была.
   Дед сидит на низенькой скамеечке, которую он сде­лал сам. Он хороший плотник. Каждый матрос должен быть плотником. Волосы у деда взлохмачены, ворот парусиновой рубахи расстегнут. Починяя свои рыбацкие сети, он поет тягучие поморские песни.
   В песнях оживает Поморье – старинные посады, ры­бацкие становища, беломорские промыслы.
   Я упрашиваю деда рассказать о Поморье.
   – Недосуг, – отмахивается дед. – Время ли теперь сказки сказывать! Ужо весна подойдет, на рыбалку по­едем, там хоть весь день рассказывай. А на рыбалку-то нам с тобой бы на Белое море! Раздолье!
   Я помалкиваю, слушаю. Не хотел дед рассказывать, да забылся. А мне это и нужно.
   – Мы бы с тобой далеко в море, как бывало, пошли. С поветерью да с парусом, на карбасе. Там ветер рас­солом морским обдаст, здоровья добавит – крепок ста­нешь, что кнехта[6] на палубе держаться будешь! А рас­сказчиков тебе там слушать не переслушать. Сарафа­нов, повязок, кокошников смотреть не насмотреться. Любо, как девки у моста в хоровод сбегутся, песни за­играют. Рубахи белые – снегу ровня. Ленты – такого цвету в радуге не увидишь. А лес у моря – только мач­ты на парусники ставить. Лапы у сосен широкие, тяже­лые, медвежьи…
   Хорошо слушать деда Максимыча!
   Зимой по вечерам дед ходит зажигать фонари.
   Уже совсем темно. Мы выходим на улицу. Опять подморозило.
   – У-у… Звезд сколько! – удивляюсь я.
   – Столько ли еще бывает, – равнодушно отвечает дед.
   – Дедушко, а всего-навсего сколько звезд на небе? Тысяча будет?
   – Поболе будет.
   – Миллион?
   – И миллиона поболе.
   – А миллион миллионов будет?
   – Должно, будет, не считал.
   – А кто считал, дедушко?
   – В академиях, говорят, считали.
   Академия – это очень большой красивый дом. Лю­ди, живущие в этом доме, называются профессорами. Они все время считают, рисуют и учатся. Так говорит Костя Чижов. Дед Максимыч почему-то с недоверием относится к академии.
   – У нас в Поморье и без академии по звездам курс прокладывали.
   – Дедушко, а кто звезды выдумал? Бог?..
   Ничего я не пойму! Мать говорит, что звезды выду­мал бог. Костя говорит, что звезды открыли профессора. Дед усмехается, но молчит. Он, конечно, знает, кто вы­думал звезды!



ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ


СОЛОМБАЛА


   Соломбала – остров. Мы – островитяне.
   Это сказал Костя Чижов, но мы ему не поверили. В приходском училище нам говорили: остров есть часть суши, окруженная водой. Разве Соломбала со всех сто­рон окружена водой?
   – Дай клятву! – потребовал Гриша Осокин. Он любил торжественность.
   Костя произнес какие-то таинственные слова не пе­реводя дыхания, скороговоркой. Но ребята все равно не поверили.
   – Нужно поднять кверху правую руку, – настаивал Гриша.
   – Скажи, что будешь горбатым, если не остров!
   Костя выполнил все, что мы требовали. Ребята сто­яли вокруг него и недоумевали.
   – Побожись, – тихо сказал Аркашка Кузнецов.
   – Божись сам! – презрительно ответил Костя. – Бога нету!
   Он уже не первый раз говорил о том, что бога нету. Мы молчали. Тогда Костя отставил назад ногу и, как бы приготовившись наступать на ребят, сказал:
   – Держу пари, что Соломбала – остров. С кем?.. Что, боитесь?..
   Слово «пари» было новостью. Обычно мы в таких случаях говорили: «Давай поспорим!» или «Бьюсь об заклад!» Пари не состоялось. Когда Костя все объяс­нил, мы признали, что он прав.
   Мы были островитянами. Соломбалу окружала во­да – Северная Двина, ее рукав Кузнечиха и узкая реч­ка Соломбалка. Речка эта была необыкновенная: она имела два устья, но у нее не было истока. Одним усть­ем Соломбалка впадала в Двину, другим – в Кузнечиху.
   Извилистая речка уходит далеко в лес. Кривые дрях­лые ольхи склоняются к ней с берегов. Даже в шторм, когда на Двине под сильным ветром шипят, закипая, волны, когда на большую реку страшно выехать в лод­ке, даже тогда Соломбалка лишь чуть-чуть рябит. Толь­ко разговорчивее и подвижнее становятся на берегах деревья. Обняв низкорослые лиственные леса на Со-ломбальском острове, речка сходится с Северной Дви­ной. Здесь Маймакса – судоходный рукав Двины. С океана и с Белого моря в Архангельский порт идут шхуны, боты и пароходы.
   На берегах Маймаксы – лесопильные заводы и лесобиржи – склады досок. У причалов лесобирж день и ночь грузятся английские, норвежские, шведские транспорты.
   …Итак, Костя Чижов прав. Соломбала действитель­но остров. Вообще Костя всегда придумывает что-ни­будь интересное и необыкновенное.
   Костя был покрепче каждого из нас, хотя первое время мы не хотели признавать этого. Волосы у него были зачесаны на косой пробор, как у парней с паро­ходов дальнего плавания. Это вызывало у нас затаен­ную зависть. Я много раз пробовал так зачесывать свои волосы. Приходилось выливать на голову полковша во­ды, но вода высыхала, волосы выпрямлялись – и про­бора как не бывало.
   Костя Чижов носил широкие серые штаны на лям­ках. Лямки были черные. Вероятно, их пришили недав­но, потому что у Кости осталась привычка предупреди­тельно поддергивать штаны. Портниха, которая смасте­рила Костину рубаху, должно быть, долгое время шила мешки для картошки.
   Когда Костя впервые появился на нашей улице, ре­бята встретили его недружелюбно. Раньше он жил на Третьем проспекте. А ребята с Третьего и со Второго проспектов – наши противники. Они загнали кузнецов­ского голубя-монаха, год назад перехватили на Север­ной Двине стружок и построили ледяную горку в пол­тора раза выше нашей.
   Костя сидел на тумбочке, закинув ногу на ногу. Мы возвращались с речки. Был вечер такой светлый, тихий и теплый, что домой идти не хотелось. Заметив нового мальчика, Аркашка Кузнецов подмигнул нам и вплот­ную подошел к нему. Задиристее Аркашки на нашей улице ребят не найти.
   – Эй ты, зачем на нашу улицу пришел?
   – Ты ее купил?
   Костя, к нашему удивлению, не проявил ни малей­шего испуга. Он спокойно смотрел на нас.
   – Купил – пять копеек заплатил! – залихватски ответил Аркашка.
   – Дешево, – сказал Костя. – Так всю Соломбалу за рубль купить можно.
   – Ты не задавайся лучше, а то получишь… Убирай­ся с нашей улицы!
   – Я на своей улице. У меня батька пуд картошки въездных за комнату отдал. Это тебе не пять копеек!
   – Ты на нашу улицу переехал? Когда? – спросил я.
   – Вчера вечером.
   – Ну, так бы и говорил, – успокоился Аркашка Кузнецов. – Значит, теперь наш… Ладно… Ну что, ре­бята, дать ему на всякий случай «бабушкин стульчик»?
   «Бабушкиным стульчиком» назывался легкий пинок в известное место.
   – Попробуй! – Костя встал и шагнул к Аркашке. – Такой стульчик покажу, что надолго запомнишь!
   Аркашка попятился.
   – Ладно, не задену. Я так просто… Не бойся…
   – Очень тебя испугался! – усмехнулся Костя. – Ты сам-то не бойся.
   – А ты плавать умеешь? – насмешливо спросил Гришка Осокин.
   – Тебя научу.
   Мне новый мальчуган понравился. Я подал ему руку.
   – Как тебя зовут?
   – Костя… А тебя?
   – Меня зовут Димка, а фамилия Красов. Пойдем с нами играть!
   В углу обширного орликовского двора стоял забро­шенной погреб, старый и полусгнивший. Погреб давно собирались сломать, но пока он служил ребятам отлич­ным местом для игр. Это была наша пещера. Иногда мы превращали погреб в корабельную каюту. Правда, хозяева дома нередко выгоняли нас из погреба, но мы тайком снова проникали туда.
   Анна Павловна Орликова, хозяйка дома, любила отдыхать в маленьком садике возле дома. Тут на клум­бах, обложенных вокруг камнями, цвели махровые аст­ры, анютины глазки и маргаритки. Нам даже близко к садику подходить запрещалось.
   Увидев нас, Анна Павловна начинала кричать и звать прислугу или сына. Можно было подумать, что на хозяйку напали грабители. Тогда появлялся Юра – узкоплечий высокий гимназист, которого на улице из­давна прозвали короткоштанным. Скинув ремень, он воинственно гонялся за нами. В воздухе сверкала ярко начищенная широкая пряжка.
   Мы в страхе разбегались.
   Однажды утром у садика Анна Павловна нашла сорванную маргаритку. Кто ее сорвал, мы не знали. Но гнев хозяйки, конечно, обрушился на нас.
   – Голодранцы! Воры! Разрушители! – вопила Анна Павловна.
   И чего она так взбеленилась? Подумаешь – марга­ритка! Да если бы мы очень захотели, то ночью все цве­точки повыдергали. Только зачем они нам, эти цветоч­ки! Вот если бы репа – это другое дело!
   На крик матери выскочил Юрка. Мы моментально высыпали со двора на улицу. Юрка кинулся за нами, и ему удалось поймать Гришку Осокина.
   – Ты сорвал? Ты? Говори!
   – Ничего я не рвал. Отпусти! Я скажу Сашке.
   Сашка был старшим братом Гриши. Конечно, если бы он вступился, Юрке не поздоровилось бы. Ведь Саш­ка был совсем взрослый и уже работал в мастерских. Но разве он будет связываться с Орликовыми! Ему тог­да и самому достанется от отца. Орликовых не любили, но побаивались.
   Юрка затащил Гришку во двор и на глазах у мате­ри избил его. Гришка ревел и грозился, вытирая кровь, сочившуюся из носа.
   Анна Павловна все еще сидела в садике, вздыхала и расправляла лепестки несчастной маргаритки.