– Ничего нельзя найти в этом доме! – орала Лиза. – Я в университет собираюсь, где моя сумка, где белые босоножки, куда их дели?!
– Я почистить взял, – кротко сказал Моня, выплывая из ванной с прижатыми к животу босоножками.
– Ладно, давай, – успокоилась Лиза. – Вечно ты все утянешь... А сумка моя где, тоже взял почистить, горе ты мое...
Белая сумка висела у Мони на шее. Послюнив платочек, он суетливо оттер последнее пятнышко.
– Ты перенервничала, внученька?
– Не называй меня внученькой, у меня имя есть! – опять закричала она. – Ну ладно, дед, не обижайся, я правда волнуюсь.
– Глупо нервничать-то, уже, считай, студентка...
Лиза поступала в университет на журфак. Она сдала два экзамена, получив пятерку и четверку, и уже два дня сходила с ума перед последним испытанием – собеседованием.
Моня стоял в прихожей с расставленными руками, надеясь поймать Лизу и хотя бы мимолетно ее погладить. Лиза промчалась мимо Мони, привычно увернувшись от его рук, но в дверях оглянулась.
– Запомни, дед, если я не поступлю... – Она задумалась и угрожающе прошипела: – Я что-нибудь с собой сделаю! Так и знай!
Растерянно улыбнувшись, Моня качнулся ей навстречу и всплеснул руками.
Ей и всегда-то было с собой трудно, а теперь особенно. В течение дня у нее бывало несколько «хороших» и «плохих» периодов. «Плохие» сопровождались отвратительным настроением, ей казалось, что жизнь ее не удалась, она ни за что не поступит, и зачем она только полезла в университет, говорили же ей, что университет – только для своих. «Свои» – это дети преподавателей или из списка. Никому она там не «своя», всем чужая.
«Плохие» периоды сменялись «хорошими». Тогда Лиза мысленно подпрыгивала от радостного возбуждения: она поступит, непременно поступит, станет известной журналисткой, будет появляться на телеэкране... «Репортаж ведет Елизавета Бедная», – представляла она голос ведущего и, кривляясь, добавляла вслух:
– Самая известная и привлекательная, самая талантливая и знаменитая журналистка, известная всем как Бедная Лиза...
Повод для скачка из хорошего настроения в плохое, томительное, как зубная боль, мог быть самым ничтожным. Незначительное изменение самого мелкого плана, например, отмена сеанса в кино или отсутствие нужной книги, а то и еще более мизерная неприятность – оторванная пуговица, стрелка на колготках, мелькнувшая дурная мысль. Все это с легкостью погружало Лизу в уныние. Мрачное расположение духа сопровождалось вялостью, головной болью. Правда, такие же мелкие приятности возвращали ей приподнятое настроение, а в свои «хорошие» часы Лиза могла горы свернуть.
Журфак был выбран Лизой не случайно. «Больше всего на свете ты хочешь попасть в телевизор, как Карлсон», – смеялась Лизина подруга Ольга.
Сама Ольга поступала на химический в Техноложку, другого выбора у нее просто не было. При словах «реактивы», «химическая реакция» и «катализатор» у нее хищно загорались глаза и начинали подрагивать руки. Еще в шестом классе, получив на день рождения набор «Юный химик», нечто среднее между маленькой химической лабораторией и подручными средствами волшебника, Ольга чуть не взорвала школу. На перемене, собрав вокруг себя зрителей, она сначала упоенно заливала какой-то жидкостью сахар. Когда черная пенящаяся лава поползла из стакана на учительский стол, Ольга гордо оглядела восхищенных зрителей, уверив их, что это совершенная ерунда по сравнению с тем, что она покажет дальше. Таинственно улыбаясь, она извлекла из кармана передника небольшую бумажную колбаску и, мечтательно уставившись вдаль, подпалила торчащую из колбаски нитку. Колбаска угрожающе зашипела, послышались неуверенные аплодисменты, затем раздался взрыв, слава богу, небольшой. Строго говоря, петарда собственного изготовления у нее не получилась. Не пострадали даже Ольгины руки, только на учительском столе остались черные подпалины. За этим последовали исключение из школы на неделю, торжественное выбрасывание на помойку набора «Юный химик», честное пионерское слово больше никогда-никогда...
На этих тривиальных фокусах она поневоле успокоилась. В школе ее не подпускали к простейшим лабораторным работам, даже увеличительное стекло для осмотра строения кленового листа на уроке ботаники не позволяли взять в руки. В семнадцать лет Ольга уже не так истово мечтала о химической лаборатории, как в детстве. Она уже давно почитывала толстые вузовские учебники по химии и уговаривала Лизу поступать в Техноложку вместе: «Как же ты не понимаешь, химия – это волшебство, а ты – волшебник, можешь создать чудо, новый мир...»
Лизу не прельщали колбы, пробирки и пятна реактивов на руках, а главное, ей не нужен был никакой новый мир, Лизу вполне устраивал старый. Важно было изменить не мир, а Лизино место в этом мире.
Лиза разглядела Ольгу только в девятом классе и сразу же пожалела, что она не дружила с ней раньше, потеряв столько времени в самолюбивом одиночестве. С Ольгой было очень безопасно, спокойно и правильно.
– Как тебе удается быть такой... необыкновенной? – спросила Лиза в самом начале их дружбы.
– Что ты имеешь в виду? Я как раз самая обычная...
– Ты не такая, как все наши девчонки. Они все хотят быть особенными... И я тоже, – честно добавила Лиза.
– А зачем быть особенной? Смотри, сколько в мире всего интересного, вот мир вокруг необычный, а людям и надо быть в нем обычными.
– А как же оригинальность? По-твоему, все должны быть такими скучными, серыми? – «Как мои родители...» – мысленно добавила Лиза и напряженно уставилась на Ольгу: что она скажет?
– А что плохого в обыкновенной жизни? Посмотри на своих родителей, на моих, по-моему, они вполне счастливы.
Твердо зная, что у нее есть свое, Ольга никогда не делила с окружающими чужое – внешнюю привлекательность, отметки по не важным для нее предметам, ненужных ей мальчиков, которых одноклассницы добывали исключительно из желания самоутвердиться. Лизу такой уверенный отказ от участия в конкурентной борьбе завораживал. «Ольга никогда не дергается, чтобы узнать, что о ней думают, как оценивают, нравится ли она окружающим, – размышляла Лиза. – Счастливая она». Сама же Лиза беспрестанно регистрировала малейшие изменения в отношении к ней учителей и одноклассников, самолюбиво следила, кто учится лучше, у кого одежда дороже, кого мальчики любят... «Ну ладно, не хватало еще позавидовать Ольге в том, что она не умеет завидовать!» – мысленно била себя по рукам Лиза.
Лизе необходима была положительная, спокойная, уверенная в себе Ольга, а Ольге было хорошо с Лизой, которая представлялась ей похожей на матрешку. Из первой, самой большой матрешки выглядывал злобный завистливый волчонок, ни на секунду не прекращающий свою битву с жизнью за все, что жизнь была должна. Зато в остальных матрешках, поменьше, сидели разные другие личности.
Раздумьям о своей будущей профессии Лиза посвятила много времени. Начинались ее размышления всегда одинаково. Позаботиться о ней, по-настоящему подумать о ее будущей жизни некому. Помочь тоже некому. «Вот говорят – „простые люди“, я и есть такая простая, простая-препростая, какая только может быть: ни денег, ни связей, зато к этому прилагается убеждение родителей, что самое лучшее – это быть как все, то есть как они. Быть никем!» – совсем не горестно, а очень по-деловому размышляла Лиза.
– Ты понимаешь, что, выбирая профессию, мы выбираем жизнь? – говорила она Ольге.
– Почему? Я только решаю, что буду заниматься химией, но я же не выбираю себе сейчас друзей, не выбираю мужа...
– В том-то и дело, что выбираешь. С кем будешь учиться, с тем и дружить, и замуж чаще всего выходят в институте. Можно подумать, что моя мама – актриса, а папа – летчик... Они же оба инженеры! Или твои – оба врачи. А я хочу жить интересно!
– Интересно – это, по-твоему, как?
Лиза задумалась.
– Хочу, чтобы меня по телевизору показывали, – засмеялась она. – Каждый день, ну или в крайнем случае раз в три дня!
– Бедная Лиза... Тогда тебе дорога только в театральный.
– У меня таланта нет, – серьезно ответила Лиза. – Вообще никакого, ну просто ни одного талантишки.
Лиза решила, кем она будет. Журналистом. Ни актрисой, ни художницей ей не стать, а «попасть в телевизор», как выражался Моня, можно было, только став журналистом. Пусть она сама не будет знаменитой, зато увидит этих особенных людей – актеров, режиссеров, писателей, – будет рядом с ними, они пустят ее к себе. Это единственная возможность для нее выбраться из серой второсортной маеты в постоянный Новый год.
Больше всего она боялась прожить такую же пресную обывательскую жизнь, как родители. В жизни Мони была война, он невероятно гордился двумя своими медалями «За отвагу», со слезами смотрел военные фильмы, и если читал иногда книги, то только про войну (мемуары маршала Жукова, например). У Мани, как догадывалась Лиза, тоже был свой жизненный рывок: из деревенской девчонки она превратилась в городскую жительницу, которая почти всю жизнь, до ссоры с родственниками, была центром большой суетливой семьи. Но родители... Бессмысленнее их жизни ничего нельзя вообразить! Когда в начале десятого класса Лиза наконец догадалась, что станет журналистом, ее даже перестала раздражать семейная скука, которую оживляли только Монины шуточки. С потаенной радостью она лелеяла свой секрет. Лизе недолго оставаться в этой душноватой жизни, наполненной Маниной властью и молчаливой уклончивостью отца. Она придумала, как убежать!
Ближе к весенним каникулам Лизина уверенность в том, что у нее, отличницы, не будет проблем с поступлением, стала ослабевать. Оказывается, в городе существует Школа журналистов, в которой ребята занимаются по нескольку лет, приносят на журфак публикации... Лиза узнала об этом случайно. Расстроилась, почувствовала себя бедной провинциалкой, но в Школу пришла.
В Школе журналистов все было странно: никто не давал никаких заданий, как на уроках, все приходили, показывали какие-то работы. Где ребята добывали темы, было непонятно, а спросить Лиза стеснялась. Правда, какие-то общие для всех темы все же предлагались, но лучше бы их не давали вовсе. Лиза была смущена и растеряна.
Она, отличница, ни разу за все десять лет обучения не получившая за сочинения оценку ниже пятерки, обескураженно списывала темы творческих работ. «Я проснулся утром весь зеленый»... Почему зеленый и что об этом можно написать?! «Стакан хлеба»... Какая чушь, как это может быть стакан хлеба?» – стараясь не заплакать тут же над листком бумаги, думала Лиза.
А вот еще одна тема. Лиза потрясла головой: «Ужасный шрам на прекрасной шее». Ей, должно быть, почудилось, или преподаватель ошибся. «Спросить кого-нибудь, что это значит?» Оглянувшись по сторонам, она увидела увлеченно строчивших ребят. Многие были младше, у других были неприятно отстраненные лица... «Нет, спрашивать стыдно!»
– У меня было чувство, как будто я не туда попала! – рассказывала Лиза Ольге. – Знаешь, как будто звонишь куда-то, а тебе вежливо так отвечают: «Вы не туда попали, набирайте правильно номер».
– Это просто другой подход. Конечно, после ста тысяч сочинений на тему «Образ все равно кого...» тебе это непривычно. Ты способная, Лиза, справишься! Скоро начнешь с такой же силой строчить: «Я проснулась вся зеленая, сгрызла стакан хлеба и в ужасе заметила шрам на своей прекрасной шее...»
Но сколько бы ни сидела Лиза, часами пытаясь придумать что-нибудь оригинальное или просто остроумное, дальше первых вымученных строчек дело не шло. Лиза пыталась вжиться в предложенные обстоятельства, просыпаясь, представляла себя зеленой и одновременно украшенной жутким шрамом. Но проснуться хотелось нормального цвета, выпить стакан чаю, а не хлеба. Вольные темы трудно давались Лизе.
– Я не тяну, я беспомощный дебил? – полуутверждала-полуспрашивала она Ольгу.
– Неужели все должны уметь сочинять всякую чушь? – возмущалась Ольга. – Открой газету и найди мне статьи про шрамы и стаканы!
– Да-да, – кивала Лиза, а у самой тревожно сжималось что-то в животе. – Буду пробовать... – Но слово «пробовать» звучало очень страшно. Нельзя было пробовать, надо было поступить!
Оказалось, что для поступления на журфак нужно иметь пять публикаций, лучше, конечно, в настоящем издании – «Пионер» или «Мурзилка», но можно и в любой многотиражной газете, например в НИИ, где работал отец.
– Ты даже этого не можешь устроить! Что здесь сложного, пойти и договориться! – в слезах кричала Лиза, не веря, что отец не хочет помочь ей в такой малости.
Костя пожимал плечами, отмахиваясь от наседающей на него Лизы:
– Ну как я приду, я там у них никого не знаю... Просить о чем-то... Ты же знаешь, я не умею договариваться...
О публикациях договорился Моня, нашел знакомого на большом заводе, где Лизе разрешили напечатать пять требуемых заметок, три из которых назывались: «День рождения слесаря Потапова А.В.», «День рождения слесаря Мамутова П.Г.» и «День рождения слесаря Калмыкова Н.С.», а две оставшиеся были совсем невнятного содержания. Публикации Лиза поместила в аккуратную папочку и отнесла на журфак.
Творческий конкурс состоял из двух позиций: сочинение на вольную тему и собеседование. Из двух тем, «О матери» и «Что я больше всего ненавижу», Лиза выбрала первую, показавшуюся ей более нейтральной.
Начав с самых общих слов о любви к матери, она довольно ловко, как ей показалось, в первом же абзаце сравнила любовь к матери с любовью к Родине и закончила сочинение пышными уверениями в любви к собственной матери Веточке. «Не любить свою мать – невозможно», – написала Лиза в конце и поставила восклицательный знак. Не все абитуриенты были с ней согласны. Одна смелая девочка громко хвасталась за дверью аудитории, что объединила обе темы, написав, что она больше всего ненавидит свою мать. Смелая девочка оказалась дочерью известной певицы.
Лиза неслась по набережной. У таблички «Факультет журналистики» она остановилась, перевела дыхание и резво побежала вверх по ступенькам. Она почти не волновалась за свое сочинение: экзаменаторам не придраться к ее грамотно выраженной любви к матери. Само собеседование ее почему-то совсем не страшило. Лиза была готова ответить на все вопросы – почему она хочет быть журналистом. А что еще могут у нее спросить? Собеседование – это формальность!
– Бедная Елизавета! – вызвали Лизу.
В аудитории за несколькими столами сидели женщины, и только за одним молодой полноватый мужчина. «Если попаду к нему, все будет в порядке!» – быстро загадала Лиза и вздохнула облегченно, усаживаясь перед ним и складывая руки, как на парте.
– О вашем сочинении мы поговорим позже, – начал экзаменатор. Пиджак на нем был в мелкую коричневую клетку, а галстук красный, в мелкий белый горошек. Человек в таком веселеньком галстуке не мог сделать ей ничего плохого. Лиза кивнула, преданно глядя ему в глаза. – Расскажите о себе.
– Я родилась... училась в средней школе...
Экзаменатор зевнул и неожиданно прервал Лизу:
– А скажите, давно ли вы были в корпусе Бенуа?
Лиза растерянно оглянулась.
– Нет, корпус Бенуа находится не здесь, – без тени улыбки заметил экзаменатор.
«На кролика похож», – подумала Лиза.
– Скажите, а кто ваш любимый художник из «Мира искусства»? – спросил Кролик.
Перед Лизиными глазами быстро-быстро замелькали конфетные фантики, почему-то сплошные медведи: «Мишка в лесу», «Мишка косолапый», «Три медведя», «Мишка на Севере»... Нет, это, кажется, просто конфета...
– Шишкин! – уверенно сказала Лиза и приосанилась. – И еще этот... Репин!
– Ах, Репин! Ах, Шишкин! Очень мило, – проснулся Кролик.
Лиза внимательно следила за выражением его лица. Кролик улыбался, но она почувствовала что-то странное. Только что они были вместе, абитуриентка и экзаменатор, почти уже студентка и преподаватель, будущие коллеги-журналисты... Сейчас между ней и этим молодым преподавателем внезапно образовалась невидимая черта, как будто кто-то мелом чиркнул на столе.
– Вы не любите живопись?
«Нет, не Репин», – в ужасе подумала Лиза.
– Люблю, я очень люблю живопись, – отчаянно уверила она Кролика, думая про себя: «При чем тут живопись?» – Спросите что-нибудь еще!
– Приезжала «Джоконда» в Москву. Вы были?.. Нет? Почему?
Что она должна сказать? Что не было денег – это неправда, на билет в Москву деньги нашлись бы, но ей и в голову не пришло поехать смотреть картину.
– А что вы любите читать?
– По программе? – обрадованно спросила Лиза и заметила, как Кролик скривил губы. – Не по программе я люблю Майн Рида...
– Несколько детское чтение для взрослой девушки, которая желает стать журналистом, вы не находите?.. Ну хорошо... Давайте перейдем непосредственно к журналистике. Ваш любимый публицист?
Кролик радостно сыпал вопросами:
– Как вы относитесь к Отто Лацису?.. А может быть, вам больше нравится Мэлор Стуруа?.. Ну что же, девушка... Вы, похоже, не имеете понятия ни о чем, кроме школьной программы. Как же вы к нам пришли с таким ужасающе низким... – Кролик закашлялся и брезгливо пожевал губами, как будто попробовал что-то неприятное, – культурным уровнем?..
Лиза молчала. Она чувствовала себя сейчас не просто плебейкой, которая не имела права прийти «к ним», а натуральной свиньей. «Со свиным рылом в калашный ряд», – чуть не сказала она вслух. Может быть, Кролик сжалился бы над ней, если бы она сказала так и добавила бы к этому, что да, это правда, она ничего не знает... Она только училась в школе как зверь, но даже пятерка по физике, все-таки выгрызенная, вырванная зубами, не может ей сейчас помочь! Может быть, надо было пообещать Кролику, что она узнает, где находится этот корпус Бенуа, и будет ходить туда каждый день...
Лиза молчала. Ее обманули. Оказывается, кроме учебы и общественной работы, требуется еще что-то, а она-то думала, что за отличные успехи ей поставят еще одну отличную отметку – поступление в университет. Надо было ходить в Школу журналистов, но ведь она не виновата, что не знала! Она же просто не знала!
– Как вы видите работу журналиста? О чем бы вы хотели писать?
Лиза чувствовала себя невнятной серой комковатой манной кашей.
– Последний вопрос. Почему вообще вас привлекает журналистика? Может быть, вам попробовать себя на ином поприще?
На последний вопрос Лиза ответила слезой, выкатившейся из глаз и повисшей на подбородке.
– А как же мое сочинение? – обернулась она у двери.
Кролик махнул рукой и недовольно взглянул на худенькую невзрачную девчонку, скривившуюся от яростного старания не расплакаться при всех:
– Не нужно.
Лиза направилась в приемную комиссию и таким тоном спросила, каков порядок поступления на вечерний, что ненавидящая абитуриентов и их родителей секретарша записала ей все подробности и сама положила листок в сумку.
Ольга стояла у выхода, с любопытством заглядывая в лица проходящих мимо абитуриентов.
– Я угадываю по лицам, поступил человек или... Ой, только не плачь, пожалуйста!..
Лиза плакала уже несколько минут. Высмотрев Ольгино лицо с верхней ступеньки лестницы, она мгновенно затряслась мелкой дрожью и начала подвывать, некрасиво распустив губы.
Ольга подхватила мелко дрожавшую Лизу у выхода.
– Ты бы лучше писала на тему «Что я ненавижу», – сказала она.
– Я слишком много всего ненавижу... Мне трудно выбрать... – вытираясь Ольгиным носовым платком, ответила Лиза. – Я уже была в приемной комиссии, узнавала, как попасть на вечерний.
– Скажи что-нибудь, не молчи! – тормошила Ольга подругу по дороге домой.
Лиза молчала. «Это мне за то – за Аню», – думала она.
История с Аней, всплывая в ее сознании только в самые черные минуты, давно уже представлялась ей глупой детской игрой. Сейчас, когда вся ее жизнь оказалась чередой позорных неудач, Лиза снова, как несколько лет назад, с мрачным наслаждением принялась размышлять о том, что ее постигло справедливое наказание.
Она горячо зашептала на ухо Ольге:
– Может быть, и правда стоило написать о том, что я ненавижу? А что я ненавижу? Ненавижу отца за то, что он не договорился о газете в своем НИИ... Вдруг это все из-за дурацких заметок про дни рождения слесарей?.. А маму я люблю, я правду написала... – Лиза помолчала и, больно сжав Ольгину руку, проныла как котенок: – Никто меня не любит, никому я не нужна... только Моне... ну и Мане, конечно... Про это надо было написать? Написать, что я не люблю своего отца за то, что Додик всегда гладил и целовал Аню, и шептался с ней, и говорил ей «мусенька», а я...
Лиза опять заплакала. Все обиды слились вместе, образуя одно огромное невыносимое горе.
Два дня она пролежала, отвернувшись к стенке. На серых обоях вились голубоватые цветы: пять лепестков – два длинных, один покороче и два совсем маленьких, правый чуть отогнут в сторону. Она подпускала к себе только Моню.
– Лежит, обои рассматривает... Сотворит, сотворит с собой что-нибудь... – суетился Моня у двери. – Это же выше моих человеческих сил на это смотреть...
Маня сидела на кухне с каменным лицом, беспрерывно жарила картошку, крутила котлеты, надеясь Лизу накормить.
– Сходил бы ты туда, узнал... – предложила она сыну.
– Да-да, сходи узнай, почему девочку не взяли, она хорошо училась, не еврейка! – всполошился Моня.
– Попробуйте только куда-нибудь пойти! – впервые за два дня раздался голос Лизы, проследовавшей мимо кухни в ванную.
– Сказала, бульону поест, – на следующий день донес преисполненный сознания своей важности в качестве Лизиного посланца Моня и суетливо прикрикнул на Маню: – Бульон давай! Курицу туда положи. Про курицу она не говорила... может... не обратит внимания и съест.
Вечером Лиза выползла из комнаты.
– Внученька, как ты? – бросился к ней Моня. – А я узнавал...
– Дед, ты ходил в университет?! – страшным голосом прошипела Лиза, наливаясь краской. – Как ты посмел! Мало мне позора, так еще и ты!!!
– А что такое, – засуетился Моня, испуганно поглядывая в сторону, – зато все узнал... Да я и не ходил. Ты только не кричи, а то соседи подумают, что я тебя режу.
– Ты звонил, что ли?
– Неправда, не звонил... – отнекивался Моня, бегая глазами.
– Неужели ходил?! – в ужасе спросила Лиза.
– Ну уж это совсем неправда!
– Значит, звонил, – спокойно сказала Маня. – И что сказали?
– Я надел медали и позвонил! А что? Сказали... Сейчас... Я записал. – Он достал из кармана обрывок газеты и очки. – Вот: «Собеседование проводится с целью определения творческого и человеческого потенциала», – гордясь собой, прочитал он.
На третий день Лиза ушла из дому в семь утра. В списке недобравших баллы и успевших перебросить документы на вечерний она оказалась первой. Тем, кто не успел так быстро сориентироваться, пришлось сдавать вступительные экзамены на вечерний еще раз.
Ольга поступила в Техноложку, сдав все экзамены на пятерки и немного повздорив с экзаменатором по химии.
– Он хотел поставить мне четыре, представляешь? – грозно хмурилась она. – Это мне – четверку? А я ему говорю, а за что же тогда получают пять? Спросите меня еще что-нибудь. Я знаю все. А он мне тогда вопрос не из школьной программы. А я ему тогда все из институтского учебника! И тогда он мне говорит так склочно: «Ну ладно уж, пятерка, раз вы такая настырная!» – Она уже почти кричала, возбужденно размахивая руками и пытаясь подсунуть Лизе листок. – Смотри, какие реакции я ему написала...
– Успокойся, скажи спасибо, что тебя не спросили, кто твой любимый художник! – засмеялась Лиза, вытянув вперед губы, как Кролик, мучивший ее на экзамене. – А я теперь все про «Мир искусства» знаю!
Она провела три дня в корпусе Бенуа с библиотечной книжкой, стоя перед каждой картиной и аккуратно заполняя в тетрадке две графы – данные о художнике из книги и свои впечатления. Графа «Мои впечатления» оставалась почти пустой. Теперь Лиза могла рассказать биографию каждого художника и перечислить достоинства каждого полотна, только вот что ей самой нравилось, пока не знала. В секретной записной книжке она обращалась сама к себе: «Бедная Лиза! Развивай свой личный вкус!!! А то останешься глупым попугаем!» Но как его развивать?
– Поедешь со мной на море? Папе обещали две путевки недорого.
– Не могу, у меня есть план.
– У тебя всегда есть какой-нибудь план, Бедная Лиза. Поехали лучше на море!
– Да, я человек плана, – гордо ответила Лиза. – Понимаешь, летом все отдыхают, а в сентябре все вечерники бросятся искать работу. Вдруг на меня работы не хватит? Моня принес мне старую пишущую машинку, я сейчас быстренько научусь печатать и попробую устроиться в газету, семестр проработать, сдать сессию на «отлично» и потом перевестись на дневной. Я пока, правда, печатаю медленно... Так что мне любую работу, только бы не уборщицей. Ну, как мой план?
План удался с некоторыми неточностями в пользу Лизы. Через полгода она уже и не помышляла о переводе на дневной и даже так равнодушно унизившего ее Кролика вспоминала почти беззлобно, вернее, не очень злобно.
К середине августа, через неделю хождений по редакциям, Лиза наконец устроилась курьером в большую городскую газету.
– Что же ты, внученька, будешь с конвертами по улицам гонять, как будто ты не студентка, а беспризорник? – с жалостью сказал Моня, представив внучку, бредущую под дождем и снегом с тяжелым ранцем на спине.
– Ты не понимаешь, дед, это же большая газета, выходит раз в неделю, и пишут в ней в основном о культуре! Мне как раз надо... чтобы культура... Отличная работа! Это же почти что самая главная городская газета!
– Но курьер?.. Мальчик на побегушках? – сомневался Моня.
– Я девочка. Девочка на побегушках! Ура!
Лиза на секунду прижалась к Мониному животу. Она не позволяла себя трогать лет с десяти, и оба в ту же секунду почувствовали неловкость. Моня растерянно мигнул и суетливо попытался Лизу обнять, но она тут же отпрянула, криво улыбаясь от смущения.
Утром полная счастья Лиза приходила в комнату редакции с торжественной табличкой «Секретариат». Вишневые бархатные портьеры обрамляли огромные окна, спадая на облезлые батареи, от потолочной лепнины по стенам спускались высохшие желтые русла протечек, а в центре комнаты располагались два стола: один простой ученический, да еще с подломанной ногой, а другой огромный, на круглых львиных лапах, с незакрывающимися дверцами. На зеленом сукне вился затейливый узор, оставленный следами всех выпитых за ним чашек чая. За столом восседала сухопарая крашеная блондинка Ирина Михайловна, также являющая собой смесь великолепия и усталой заброшенности, которые чередовались, как разноцветные колечки в детской пирамидке. Сверху пышная блондинистая прическа, под ней подсохшее, как лежалое яблоко, лицо, затем нарядная блузка, обязательно с жабо или бантом, а снизу Ирина Михайловна находилась в носках и разношенных тапках, рядом с которыми стояли черные лакированные лодочки.
В первый день пребывания в волшебной стране Лиза долго, робея, топталась у порога, пока к ней не обратились.
– Можешь взять почту! – не поднимая глаз, наконец велела Ирина Михайловна.
Рабочий день прошел в разъездах по городу. Сидя в автобусе с папками и конвертами на коленях, Лиза повторяла про себя: «Редакция, редакция газеты, эта девушка работает в редакции...» Когда пожилой мужчина рядом с ней странно посмотрел на нее и отодвинулся к самому краю, Лиза поняла, что все громче и громче произносит заветные слова вслух.
Через три недели Лиза примчалась домой возбужденная и с порога закричала:
– Эй, есть кто? Мне повезло!
На ее крик из кухни вышли Маня с Веточкой.
– Уволили машинистку... Меня возьмут на ее место... машинисткой... у нас в редакции... – От счастья произнести эти слова Лиза приостановилась и затаила дыхание.
– Да уж конечно, лучше машинисткой, чем не емши не пимши по улицам мотаться, – одобрила Маня.
– А ты сможешь печатать с нужной скоростью? – засомневалась Веточка.
– На людях теперь будешь, надо тебе купить что-нибудь новенькое, у меня как раз заначка есть, – подмигнул Лизе довольный Моня. – Растешь по службе, внученька! Скоро главным редактором станешь!
За три недели работы курьером в волшебной стране Лизе несколько раз удалось побывать дальше секретариата. Проходя по коридорам редакции, Лиза встречала небритых, иногда подвыпивших небожителей, сжимаясь от робости всякий раз, когда случайно встречалась с кем-то взглядом. Теперь же она не просто продвинулась дальше, а оказалась в самом центре редакционной жизни.
На пороге машбюро Лиза остановилась, испуганно оглянувшись на сопровождавшую ее Ирину Михайловну. Покровительствовать мышке Лизе было приятно, мышка смотрела так, что Ирина Михайловна чувствовала себя добрым великаном в Лизином лилипутском царстве.
– Не может быть... – прошептала Лиза, осматривая огромную захламленную комнату. – В редакции так не бывает...
– Как видишь, очень даже бывает, – хладнокровно ответила Ирина Михайловна. – Я договорилась с главным, тебя неделю не будут трогать, приведешь тут все в порядок. До тебя тут работала одна... запойная... Выгнали ее наконец. Кстати, можешь называть меня Ириной.
– Спасибо, – удивилась Лиза и, осторожно обойдя грязь на полу, подошла к круглому незанавешенному окну. – Вот это грязь! Даже улицы не видно! – восхищенно сказала она, немного завидуя чужой свободе обращения с жизненным пространством. – Как же я тут справлюсь одна?
– Машинисток всего четыре, у одной ребенок болеет, вторая в отпуске, и завтра придет еще новая девочка, тоже студентка, так что тебе будет не скучно. Все, старайся!
Неделю Лиза старалась – мыла, скребла и чистила.
– Давай я приду тебе помогу, – предложил Моня, с жалостью глядя на Лизины красные потрескавшиеся руки. – Небось не уберешься как следует, дома-то ни разу еще тряпку в руки не брала...
– С ума ты сошел, дед! – радостно отмахнулась Лиза и засмеялась, представив Моню в его украшенном медалями парадном пиджаке со шваброй в руках.
Впервые в жизни Лизино счастливое настроение не чередовалось с приступами недовольства и отчаяния, она даже по утрам вставала теперь легко. Радость будила ее раньше, чем звенел будильник.
– Запойная машинистка, видимо, ловко печатала носом, потому что в руках у нее всегда была жирная котлета, сигарета и чашка с кофе, – жаловалась Лиза Моне. – Представляешь, ее машинка воняет! Я замучилась ее отмывать!
Привести в порядок пишущую машинку, принадлежавшую запойной машинистке, оказалось самым сложным. На черных от грязи клавишах застыл многолетний слой жира.
– А еще я мечтаю о кожаном диване. Я нашла один бесхозный в коридоре, – с упоением продолжала Лиза. – И еще хочу выпросить у Мани старую занавеску... и горшки с цветами, хотя бы два. Как ты думаешь, дед, она даст?
Диван организовала Ирина. Появившиеся через неделю машинистки увидели идеально чистую комнату, в которой за идеально вычищенной машинкой в окружении цветов, сутулясь от волнения, сидела идеальная Бедная Лиза.
Обещанную Лизе новую девочку-студентку звали Машей. Маша Рокотова оказалась важной полноватой девушкой, не особенно красивой, но очень в себе уверенной. Центром ее фигуры был несоразмерно крупный зад, из которого Маша произрастала вверх тонкой талией, переходящей сразу в шею, минуя грудь, а внизу раздваивалась тонкими ногами. Серые глаза навыкате, покатый нос, презрительно оттопыренная нижняя губа, зачесанные наверх светлые волосы и спокойное равнодушие, с которым она взирала на все происходящее, делали Машу немного старообразной, во всяком случае, по сравнению с легкой порывистой Лизой, стреляющей любопытными глазами во все стороны.
– Дома считают, что я похожа на представительниц австрийского королевского дома, – заявила она Лизе.
– Где ты их встречала, этих представительниц? – удивилась Лиза.
– Пойди в Эрмитаж и посмотри портрет Марии-Антуанетты.
Лиза послушно пошла, полдня искала портрет, но никакого сходства Маши с холодной красавицей, кроме презрительно оттопыренной губы, не обнаружила.
Маша была добродушной и, кроме странной претензии на сходство со знаменитой королевой, в ней не было ничего неприятного, так что это ей Лиза простила. Она находилась сейчас в таком хорошем расположении духа, что даже забывала завидовать, сама не заметила, как прекратилась нервная автоматическая операция мгновенного сравнения собственных достижений с чужими, облегченно не заглядывалась больше на соседские тетради и на чьи-то кофточки, искренне считая, что достигла сейчас максимально возможного. Маша необидно хорошо одевалась на взрослый манер – в костюмы и пиджаки, не возбуждая в Лизе привычной зависти. Сама Лиза носила попеременно джинсы и юбку с черным и белым свитерами и впервые в жизни не думала, что она хуже всех.
Маша всячески подчеркивала, что она из хорошей семьи, учится на вечернем, потому что так интеллигентней, а на должности машинистки оказалась случайно. Она любила рассказывать, кто бывает в их доме, мимоходом, небрежно называя известные фамилии, от которых Лиза испуганно вскидывалась, чувствовала себя безродным щенком, но щенком не печальным, а веселым. Это было дополнительным преимуществом ее новой жизни, подтверждавшим, что Лиза попала именно туда, куда мечтала. У нее все впереди: и карьера, и замечательно интересная жизнь!
Обе девочки, и Лиза и Маша, с легким презрением смотрели на двух других машинисток. Обе считали, Лиза робко, а Маша уверенно, что уж их-то подобная судьба не постигнет. Ни за что!
Таней звали и ту, и другую машинистку, девочки называли их Таня Толстая и Таня Тонкая.
– Больше всего боюсь случайно назвать их так в лицо, – томно говорила Маша.
– Да, представляешь, вежливо так: Толстая, нет ли у вас ленты для машинки? Она тогда тебя убьет! А если она вообще не догадывается, что она толстая? – веселилась Лиза. – Воображает, что стройная!
– Девчонка как девчонка, – оценила Лизу Толстая, – лица вообще нет, все смазано, не за что уцепиться. Где глаза, где губы? Зато зубы есть, торчат вперед как у кролика.
– Фигурка ничего и в лице, мне кажется, что-то есть! И не без характера дитя, – откликнулась Тонкая. – А как тебе Маша?
– Фигурки у всех в этом возрасте ничего, – проворчала Толстая, втягивая живот. – Маша... та еще штучка, впрочем, как и эта... Лиза. Мало того что на мышь похожа, так еще и зовут Бедная Лиза! О чем только родители думали!
Обеим машинисткам было около тридцати пяти, и они с настойчивой страстью принялись учить жизни девчонок-студенток.
Таня Толстая и Таня Тонкая находились в бессрочных долгоиграющих романах с творческими работниками, у обеих были дети от их хронических любовников, но схожие жизненные ситуации каждая воспринимала по-своему. У Толстой было счастливое мироощущение, а у Тонкой – трагическое, поэтому Толстая проживала жизнь в жанре водевиля, а Тонкая – в жанре трагедии, иногда сбиваясь на пафосную склоку.
– Девочки, только не повторяйте наших ошибок! – трагически восклицала Тонкая, закатывая глаза и прижимая к груди руки с выступающими венами.
Ее ошибка звалась Петром Иванычем и стояла тут же на столе, обрамленная в бисерную рамочку. Рамочка была бесхитростно повернута боком к посетителям, и таким образом Тонкая блюла тайну. Петр Иваныч, обозреватель из отдела культуры, вел собственную колонку, появляясь в редакции всего два раза в неделю. Он просовывал голову в приоткрытую дверь машбюро и, старательно изображая общую дружбу со всеми «девочками», кричал из коридора: «Как вы там, девчонки?» Через минуту пятнисто красная Тонкая бежала на этот условный знак под лестницу, где законно встречались все редакционные парочки. Все это продолжалось годами, у Тонкой росла от него девочка, а Петр Иваныч все сохранял конспирацию.
– Вот старый идиот, – признавалась Тонкая, – у нас ребенок уже в школу идет, а он все думает, что никто ничего не знает! Тоже мне... секрет полишинеля!
– Что это такое, секрет... кого? – Твердо решив узнавать все, что возможно, Лиза не стеснялась показаться необразованной и без конца задавала вопросы.
Толстая не считала своего любовника, редактора отдела информации, ошибкой и, не опускаясь до глупых девчоночьих встреч под лестницей, вела с ним упорядоченную семейную жизнь по очереди с законной женой. Раз в неделю они уходили из редакции вместе, по-супружески дружно волоча огромную сетку с продуктами. В авоське, сталкиваясь, позвякивали бутылка кефира и бутылка водки.
– Самое главное, не заводите отношений с творческими работниками, это засасывает, – радостно хихикала Толстая. – Будьте проще, девочки. У нас есть грузчики на складе, наборщики из типографии и два ночных сторожа! Это безопасный для вас контингент.
– А что такое контингент? – не отставала Лиза.
По соседству с машбюро через коридор находился буфет. За всю неделю, что Лиза провела в одиночестве, орудуя тряпкой, она так и не решилась туда зайти. Заглянула раз через дверь... Как много там людей, и все сидят вместе за сдвинутыми столами... Лиза представила, как она будет стоять посреди зала со своей тарелкой, как дура, не зная, куда сесть, а потом притулится в стороне и будет делать вид, что ей хорошо и не стыдно быть одной.
С Машей было тоже страшновато, но все-таки не настолько, они могли сесть за столик вдвоем. Лиза распустила волосы, снова завязала хвост, затянула потуже ремешок на юбке и расстегнула верхнюю пуговку на рубашке.
– Лиза, ты идешь в буфет, как на первый бал! – засмеялась Маша.
В буфете стояло всего два отдельных столика, остальные были сдвинуты вместе, и за ними сидели компании. Похоже, что с утра и собирались коротать так время до вечера. Никто не торопился. Перед некоторыми женщинами красовалось по нескольку пустых чашек, а перед мужчинами – батареи пивных бутылок.
– Все на нас смотрят, – озираясь, шепнула Лиза. – Ой, смотри, перед этим, симпатичным, с краю... пятнадцать бутылок пива!
– Девочки, идите к нам! – позвали их мужские голоса из-за стола, заставленного пустыми бутылками.
Девочки робко присели к столу. Лиза постаралась незаметно обогнать Машу, ей не хотелось оказаться с самого края. «Хорошо бы уметь курить, было бы чем руки занять, – думала Лиза, стесняясь приступить к еде. – Надо было взять только кофе, что теперь делать с этим дурацким винегретом и гречневой кашей!»
Соседи по столу больше не обращали внимания на девчонок, пили кофе, курили, опять пили кофе и еще пиво, курили... До Лизы доносились обрывки: «Камю...», «Сартр...», «а как мы вчера напились...».
Лиза всегда помнила, что улыбаться ей нужно одними губами, стараться не показывать выступающие вперед зубы. Сейчас она изобразила светски небрежную улыбку в пространство, но сама быстро почувствовала, как светская улыбка превращается в натужную гримасу. Так, с вежливым оскалом, она и сидела, притулившись к незнакомой взрослой компании, пока Маша не толкнула ее в бок:
– Нам пора к станку. Станешь творческим работником, тоже будешь пить здесь кофе целыми днями, а пока что пошли...
Мечта стать творческим работником еще только подлежала Лизиному исполнению, а пока что Лиза научилась пить кофе.
Дома все пили чай, потому что Маня считала кофе вредной и, кажется, слегка буржуазной привычкой. Теперь Лиза научилась манерно тянуть кофе маленькими глотками, подолгу просиживая за одной чашкой. Кофе был ей противен, но что же делать, пить чай было совсем не по-светски, все равно что у всех на глазах наливаться киселем или компотом.
Машбюро было местом, миновать которое не мог никто из сотрудников. Постепенно все перезнакомились с Лизой, каждый считал своим долгом сделать ей козу и пошутить, услышав, что за машинкой сидит Бедная Лиза. Кто-то нарочито церемонно жал руку, насмешливо раскланивался, кто-то щипал за щеку и говорил что-то типа «у-тю-тю» или «кто это у нас такой новенький, такой хорошенький». Лиза пожимала руки, раскланивалась в ответ, робко улыбалась, проверяя, правильно ли все делает. За день в машбюро заглядывали человек десять, одинаково ухмыляясь: «Говорят, у вас завелась Бедная Лиза? Покажите!» В их глазах мелькало разочарование, возможно, они готовились увидеть темноволосую томную красавицу, сошедшую с портретов девятнадцатого века, а за машинкой пряталась девушка с вопросительно-смущенными глазами на стертом лице и стянутыми в хвостик волосами мышиного цвета – портрет машинки на фоне лица. Если всмотреться в Лизино определенно нехорошенькое лицо, можно было разглядеть следы частого плохого настроения от чужих успехов, недолюбленность и робкую, опасающуюся себя обнаружить недоброту. Лиза была как подтаявший городской снег с темными, уходящими в глубину бороздками.
От смущения Лиза горбилась и неловко наклонялась вперед. «Миленькая», «никакая», «нормальная», «клевая», «не урод», «страшненькая», «бывают и хуже», «мышь белая», «хорошенькая», «да ну, не о чем говорить», «девица как девица» – вот какие отметки были выставлены Лизе за внешность, а за поведение и прилежание оценки еще не поставили.
Все собирались в машбюро. Кроме двух девочек-студенток и двух полусвободных-полумолоденьких, всегда готовых к общественному празднику Толстой и Тонкой, сотрудников привлекал большой кожаный диван, прежде много лет без дела пылившийся в коридоре. Теперь на диване, покрытом выпрошенным у Мани цветастым покрывалом, постоянно кто-то лежал – думал, творил, просто отдыхал или дремал полупьяный.
– Я желаю простого человеческого общения! – орал главный редакционный красавец Стругацкий, немедленно укладывал себя на диван и замирал, оживляясь только на звон принесенных кем-то бутылок.
Клубок умных разговоров в сигаретном дыму перемещался из кабинета в кабинет и наконец устраивался в машбюро. Рядом с машбюро буфет – удобно принести закуску, сыр и докторскую колбасу, недалеко таскать кофе и пиво. Буфет закрывался в пять, но домой уходить никто не спешил, и все вечеринки, прежде бурлившие по крошечным кабинетам, теперь централизованно проходили в машбюро. На вечеринках Маша сначала сидела с поджатыми губами, потом освоилась, с напряженной спиной восседала на коленях у редакторов, но не в сексуальном контексте, а только из-за нехватки места для всех желающих выпить и повеселиться.
Небритые, часто подвыпившие корреспонденты виделись Лизе небожителями. У нее нервно рябило в глазах, и от восторга она могла только преданно смотреть в казавшиеся ей мутно-неразличимыми лица. Лиза очень старалась быть заметно-полезной – бегала за пивом, мыла посуду.
– Девушка должна быть девушкой, а ты хочешь быть своим парнем, – выговаривала Лизе Ирина Михайловна, обнаружив ее в коридоре с бутылками.
– Она у нас колеблется между образом своего парня и инженю, – насмешливо заметила Маша, высунув голову в коридор.
– Что это – инженю? – прошептала Лиза, выгружая бутылки на стол.
– Когда ты всех боишься и смотришь как невинная овечка, – ответила Маша.
– Она и есть невинная овечка! – вмешалась Тонкая.
От смущения Лиза схватила сигарету и, быстро затянувшись, пошатнулась. «Сейчас вырвет, – подумала она, – и будет уже все равно...»
Отношения с Машей образовались светски-официальные: вроде бы подруга, а вроде бы и не поделишься тем, что на самом деле волнует, близко к себе не подпустишь, да и сама Маша с Лизой особенно не откровенничала. Домой они друг друга не приглашали. «Маша меня стыдится», – уверенно и необидно подозревала Лиза. Маше и Ольга не понравилась. «Простоватая», – сказала она. А Ольге всегда все нравились, она про Машу сказала: «Умная, симпатичная...»
– А почему ты Машу не позвала с нами домой? – удивилась Ольга.
– У нее такие люди дома бывают... Что интересного для нее в том, чтобы выпить чай с Костей и Веточкой? Маня скажет что-нибудь со своим деревенским говором, или Моня с анекдотами...
– Я не понимаю, почему ты так стыдишься своих? Моня такой смешной, я его обожаю! А родители твои милые, спокойные, и Маня, между прочим, очень интересный человек. А ты – дурочка!
– Ольга, это два разных мира, поверь! – горячо принялась объяснять Лиза. – Я от них вырвалась...
Ольге можно было признаться, как Лизе бывает неловко за то, что она часто не понимает многих слов, шуток и намеков.
– Да зачем тебе понимать все, что происходит в редакции? Ты же машинистка: принесли работу – сиди и печатай! – удивлялась Ольга.
– Я хочу, мне надо... – Лиза не могла сформулировать, почему ей так страстно хотелось разобраться в существе процесса и в отношениях людей.
– А почему ты ничего не рассказываешь про университет, как будто и не учишься?
– Да нечего рассказывать. Четыре раза в неделю приходишь, сидишь на лекциях, уходишь...
– А с кем ты познакомилась? Компании какие-нибудь образовались?
– Да нет, по-моему, все так – пришли-ушли... Учиться интересно, а жизни там никакой. Я, во всяком случае, ее не обнаружила.
Лиза, будущий журналист, своя в редакции, только вчера сидела на мужских коленях и запросто общалась с редакторами. Теперь она занимала в собственных глазах значительно более высокое положение, чем Ольга с ее техническим институтом. Ольга своя, родная, но похвастаться новой жизнью все же хотелось!
– У меня не работа, а образ жизни... какой-то богемный притон...
– Ты устала от людей? Отдохни в выходные, посиди тихонечко дома.
– Мы с Машей в субботу пойдем в Дом журналистов. Там хороший бар и люди интересные собираются... Только туда без пропуска не попасть.
– Да?
Неужели Ольге совсем не обидно?
– Хочешь пойти с нами?
– Хочу, – кивнула Ольга, – я все хочу!
– Я тебе скажу в субботу утром, сможем мы взять тебя с собой или нет, – нарочито небрежно протянула Лиза. – Ты мне позвони около двенадцати, не раньше...
– Я больше не буду с тобой общаться, Лиза, если ты не прекратишь свои штучки, – спокойно ответила Ольга, и Лизу моментально прошиб пот.
Она представила, что у нее больше не будет спокойной, безопасной Ольги и вокруг останутся только чужие. Ольга ей нужна! Она смотрела на Ольгу, глупо открыв рот и беззащитно признав свое поражение.
Прошло совсем немного времени, и Лиза начала различать лица, соотносить их с именами и прозвищами, и слова «полоса», «текущий номер», «макет» понемногу обрели смысл, перестали звучать бессодержательно-волнующе.
Однажды, когда Лиза с Машей шли из секретариата к себе в машбюро, из полупритворенной двери раздался тягучий, как густой кисель, низкий голос:
– Девочки, зайдите ко мне.
Завотделом культуры Нинель Алексеевну в редакции называли Мадам. Она единственная была признанным искусствоведом, занималась художниками двадцатого века. Называла она себя «мы, деятели культуры» и «я как доктор искусствоведения». Низким, с придыханием голосом Мадам вещала, поучала, наслаждаясь звуками собственной речи и пафосно разглагольствовала о самых обычных житейских вещах, почти не прерываясь на простые человеческие реакции. Даже капусту в редакционном буфете Мадам поглощала так значительно, как будто совершала некий культурный акт. Была она очень образованна, остра на язык и в меру для таких достоинств злобна.
Лиза не задумывалась, сколько ей лет, для нее Мадам просто находилась в категории «взрослых» или «пожилых». В действительности Мадам была еще почти что молодой, чуть за сорок, женщиной, одинокой, несмотря на завидную успешность и прочное положение «мэтра». О личной жизни Мадам никто ничего не знал, но было похоже, что соперников в любви к себе она не имела.
Если не знать, что Мадам доктор искусствоведения, то ее можно было принять за притопывающую в валенках на морозе продавщицу из овощного ларька. К кулькообразному туловищу были прилеплены короткие пухлые ручки, смешно растопыренные в стороны, как у резинового пупса. Маленькая, по сравнению с бесформенно толстым телом, голова сидела на массивных плечах как кукиш. Мадам всегда была ярко и незатейливо накрашена. Оставалось загадкой, как могла женщина, профессионально судившая о живописи, ежедневно рисовать себе такое пестрое клоунское лицо. Синие веки над маленькими глазками, пухлые оранжевые губы, даже крупный нос картошкой, казалось, был подкрашен розовым. Голову венчал соломенного цвета шиньон, частично из волос Мадам, частично из чужих, на лоб спадала редкая соломенная челочка. Вся эта разноцветная пышность отнюдь не являлась результатом недосмотра или равнодушия. Наоборот, считая себя от природы безнадежно некрасивой, Мадам в течение жизни старательно и успешно трансформировала свою крайне неблагоприятную внешность в выбранный ею в качестве идеала облик работника советской торговли.
Контраст между тем, как она выглядела, и тем, о чем говорила, был столь разительным, что собеседнику хотелось, зажмурившись, недоуменно потрясти головой. Вещать Мадам предпочитала в положении сидя, и действительно, за столом она смотрелась фундаментально.
В буфете Мадам всегда восседала во главе стола. Ее коронным номером было огорошить собеседника внезапным вопросом. Жертва, предпочтительно женского пола, спокойно поедала свой обед, когда Мадам громко спрашивала: «А что ты думаешь об экзистенциализме?» Ошарашенная внезапным культурным тестом жертва испуганно утыкалась взглядом в свой борщ. «А что ты сейчас читаешь?» – с доброжелательным интересом спрашивала Мадам, играя толстую шаловливую девочку. Маленькие свинячьи глазки лучились невинностью. Как только жертва отворачивалась, Мадам бросалась обсуждать ее культурный уровень.
Кроме чужой некультурности, любимой темой Мадам были сложные многоступенчатые диеты, но завести с ней разговор о диете не разрешалось, начать его должна была она. На любое упоминание о полноте Мадам реагировала болезненно, принимая его на личный счет. В своей идиосинкразии к слову «толстый» Мадам была трогательно беззащитна. Однажды молоденькая редакторша из отдела информации, хвастаясь своей собакой, сказала: «У хороших щенков должны быть толстые лапы». Мгновенно встав в стойку, доктор искусствоведения заподозрила, что у нее, известного деятеля культуры, такие же «толстые лапы», как у хороших щенков. От Мадам в редакции зависело многое – от профессионального роста до мелких профсоюзных благ, и бедная редакторша напрасно настойчиво посылала Мадам глазами свою преданность. Сделавшая ложный шаг любительница толстых лап для нее больше не существовала.
Мадам побаивались, но назвать отношение сотрудников к ней нелюбовью было все же нельзя. За глаза все бодро осуждали ее жесткость, высокомерие и страсть к интригам, но при личном общении заглазная неприязнь мгновенно сменялась искренним восхищением, поэтому единственным, что Мадам видела прямо перед собой, были преданно взирающие на нее собачьи глаза. Мадам обожали, но она страстно искала еще большей преданности и, подсев на восхищение, как на наркотик, всегда находилась в поиске новых конфидентов.
– Садитесь, – пригласила Мадам.
Стол возвышался на небольшом помосте так, что Мадам взирала на собеседников сверху вниз.
– Ну что же, милочка, начнем с вас, – обратилась она к Маше. – Скажите мне, чего вы хотите от жизни?
– Я не могу так сразу ответить, Нинель Алексеевна. – Маша посмотрела на нее оценивающим взглядом взрослой женщины. На долю секунды в ее взгляде мелькнула насмешка, даже не насмешка, а так, облачко.
– Я хочу стать журналистом! – заторопилась Лиза, сделав чуть заметное движение вперед, и уставилась на Мадам с видом бездомной собачки.
Дальше на девочек обрушился шквал вопросов, напомнивших Лизе собеседование в университете. Читали ли вы Германа Гессе в «Иностранке», смотрели ли вы последний спектакль в БДТ, а что вы думаете о выставке Глазунова?..
По знаку Мадам девочки гуськом вышли из кабинета. Экзамен по культурности Маша сдала неважно, а Лиза и вовсе провалила.
«Серенькая пугливая девочка», – заключила Мадам и тут же забыла о ней.
– А с нами Нинель Алексеевна разговаривала! Долго! – похвасталась Лиза Толстой и Тонкой.
– Она нам: «Девочки-девочки, почему у вас такие глупенькие глазки?» – низким голосом спросила Маша и продолжила тоненько: – А мы ей: «Тетя-тетя, а почему у тебя такая большая попа?» – Маша презрительно выпятила нижнюю губу и добавила: – Я не хочу, чтобы меня культурно возглавляли.
Лиза специально несколько раз в день проходила мимо кабинета Мадам, замедляла шаг и с надеждой вглядывалась в дверь – не позовет? Однажды прислонилась к двери и стояла, вздыхая, как собака. Уже хотела было уйти, но вдруг, подчинившись внезапному импульсу, засунула голову в кабинет и пролепетала:
– Где можно найти ваши книги, Нинель Алексеевна?.. Я хочу почитать... очень... В магазинах их нет, раскупили, наверное...
– Принесу на днях, – коротко ответила всесильная Мадам. Чуткая на чужое обожание, она стала привечать Лизу, из-за приоткрытой двери все чаще раздавалось сладкое: «Зайди, посиди у меня».
Теперь Лиза носила кофе в кабинет Мадам, а не в секретариат опекавшей ее прежде Ирине Михайловне. Той было жаль расставаться с почтительным вниманием хоть бы и совсем незначительной девочки, и она откровенно обижалась на безыскусно изменившую ей Лизу.
– Мадам просто крокодил, пожует тебя и выплюнет, ты ей быстро надоешь! – ревниво предупреждала она.
– Ты с Мадам как Дама с собачкой и, как ты понимаешь, Дама – не ты, – дразнили Толстая и Тонкая.
– Ты – типичная Лиза-подлиза, – по-детски возмутилась Маша. – Ходишь к ней, пресмыкаешься за культурный кусок!
Лиза не обижалась. В своем восхищении Мадам она была искренна, а к тому же понимала, что правильно выбрала себе хозяйку, безошибочно знала, что в темных глубинах будущего, где пересыпались песочные часы Лизиной жизни, встреча эта была очень важной.
Беседы их всегда состояли из трех частей. Сначала Мадам рассказывала о себе: как училась в Академии художеств, защищала диссертации, с кем дружила... Лиза слушала завороженно, как сказки, которые ей в детстве рассказывал Моня, переспрашивала, уточняла.
– У меня дома портреты кисти Сарьяна и Мавриной, – гордо перечисляла Мадам, а Лиза тихонечко так, про себя, повторяла незнакомые имена, чтобы не забыть: «Сарьян, Маврина...»
– Две работы Пластова... редкость... – «Хвалите меня, хвалите!» – требовали маленькие глазки Мадам.
– Пластова... – эхом повторяла Лиза.
От желания выбежать и немедленно занести в блокнотик новые имена она нервно поглядывала в сторону двери.
Затем следовала вторая часть. Мадам упоенно учила Лизу: как жить, что смотреть, как учиться, что читать, как относиться к себе.
– Ты не очень привлекательная девочка, поэтому всегда должна думать о своей внешности! Вот я – некрасивая, и посмотри, как себя слепила... – Соломенная челочка весело металась над разноцветным лицом.
Мадам оценивающе взглянула на Лизу:
– У тебя хорошая фигурка, а вот лицо... Это не лицо, а фон! Тебе надо краситься поярче. Косметику купи приличную, больше толку будет, чем от лишней тряпки.
Лиза купила голубые тени, тушь и розовую помаду, и теперь, какая бы срочная работа ни лежала на ее столе, каждый день начинался с косметических манипуляций.
– Если человек не имеет возможности роскошно одеваться, у него должно быть мало вещей, но обязательно хорошие, дорогие! – Стараясь скрыть второй подбородок, Мадам всегда носила свитера с высоким воротом, а в жару обматывалась тонким шарфом. Свитера и шарфы были настоящими, из другой жизни.
Теперь Лиза знала, что она должна думать о людях.
– Работники машбюро всегда спят с творческими работниками, это закон жанра! – сказала Мадам.
«Какого жанра? Бывает трагедия, комедия... Толстая и Тонкая живут в разных жанрах...» – подумала Лиза, но озвучить свои мысли побоялась.
– Такая уж это специальная порода, у всех этих теток в жизни либо трагедии, либо дети от творческого состава, – объясняла Мадам. – Ты хоть понимаешь, что с ними случилось в жизни?
– Нет, а что вы имеете в виду?
– Они были такие же, как ты, – объясняла Нинель Алексеевна, – пришли в редакцию много лет назад на минуточку, пересидеть, собирались поступать в институт. А потом завели романы с женатыми мужиками намного старше себя. Начались аборты, страдания... А эти дурочки все надеялись на что-то. Вот и застряли в редакции. Образования не получили... При этом, посмотри, они же не совсем уж простые, у них были задатки, они и сейчас читают все, что печатают, высказываются очень неглупо... Думают, что у них еще все впереди, а жизнь уже не удалась!
И наконец, наступала третья часть. Менторская важность на пухлом лице сменялась умильным выражением «между нами, девочками», и Мадам начинала выспрашивать. Она желала быть в курсе всех событий: кто как живет, на что тратит деньги, что готовит на обед, с кем ест и с кем спит. Особенно, до мелочей, интересовали ее редакционные романы: как посмотрел, в чем были одеты, в котором часу ушли с работы... И совсем уж незначительными подробностями Мадам не брезговала, например, какое белье носит Маша и какие продукты купила сегодня Толстая. Лиза покорно рассказывала сплетни, стараясь припомнить все, что слышала, а иногда и от себя присочиняла. Она понимала, что теперь наступала ее очередь отдавать. Происходила, как говорили в детстве, менка: Мадам Лизе – культурный лоск, а Лиза ей – сплетни. «Это неэтично», – раздувая щеки, осуждала Мадам. Неэтично заглядываться на чужого мужа, покупать на одолженные деньги тряпки, оставлять ребенка одного дома! Никому ведь не станет хуже, если она немного порадует такую добрую к ней Нинель, она ведь не фашистам девочек предает! У самой Лизы не возникло бы мысли, что выкладывать чужие секреты и копаться в чужих жизнях «неэтично», но Мадам так жадно, словно не могла напиться, поглощала сплетни, что на выходе из кабинета Лизе почему-то всегда хотелось отряхнуться.
Устроившись у подоконника тут же, напротив кабинета, она аккуратно записывала все, что сегодня узнала, – Маврина, Сарьян, Пластов... или Пластова... Женщина? Обидно, не расслышала.
– У нее дома портреты хороших кистей, она столько всего знает, – пересказывала Лиза Ольге все разговоры с Мадам. – С ней разговаривать – все равно что энциклопедию читать!
Моне Лиза призналась:
– Дед, а я ей про всех рассказываю... Как ты думаешь?.. – И выжидающе замолчала.
– Не очень-то приличное дельце про подружек болтать...
– Но ведь она очень умный, известный человек!
– Кто в Жмеринке умный, в Одессе еле-еле дурак, – ответил Моня. – Она, Мадам твоя, над тобой старшая. Что велит, ты и делаешь, а с тебя что возьмешь, девчонка!
Лиза так Моню поняла, что ей можно не волноваться: действительно, Мадам знает, что делает.
У Мадам имелись еще конфиденты, бившиеся между собой за ее благосклонность, но таких быстрых успехов, как Лиза, не делал еще никто. Так близко подкралась она к сердцу Мадам, что даже удостоилась приглашения в гости.
– Это Кончаловский! – выдохнула Мадам, поведя рукой в сторону небольшой картины.
«Букет... Ну и что в нем такого особенного? Не понимаю я живопись, ну никак не понимаю!» – расстроилась Лиза, напряженно вглядываясь в неопределенные красноватые пятна лепестков. Она впилась в Мадам осторожным взглядом и беспомощно пробормотала:
– Да-да, здорово...
– Кончаловский создал особый, радостный мир, в котором нет места несчастьям, – лекционным голосом произнесла Нинель.
– Точно! – подтвердила отличница Лиза.
Завешенная картинами двухэтажная квартира Лизу не удивила, она ожидала увидеть что-либо в этом роде. Но больше всего ее поразила чистота. Дома у Лизы тоже было чисто, каждое воскресенье Маня отмечала уборкой, и они с Веточкой вдохновенно скребли, мыли и чистили, но в прихожей всегда в беспорядке валялась обувь, на диване лежала куча неглаженого белья, а Монина грязная рубашка могла обнаружиться в любом месте квартиры, включая крошечную кухню, а уж ванная... У Нинель был красивый, принципиально иной быт, вернее, быта не было видно вообще, даже такому невинному предмету, как веник, не осталось места на виду.
– Маня, давай уберем все эти тряпки, – предложила Лиза бабушке в первое же воскресенье после ее визита к Мадам.
Маня посмотрела на нее недоуменно.
– Некрасиво же, Маня, ну пожалуйста!
– Не придумывай, тряпки же все чистые! – Маня удовлетворенно взглянула на рваные тряпочки, развешенные по кухне. – Уж у меня-то все как полагается, все отдельно – для стола, для посуды, для сковородки...
Лиза вздохнула: «Какая мне разница, это их дом – не мой, а у меня все будет красиво, как у Нинель!»
Эта квартира действительно перестала быть ее домом. Лиза почти не встречалась с родителями, перебравшись из общей с ними спальни на диван в «большую комнату». Приходила она поздно, когда все уже спали, только Моня всегда начинал ворочаться и кряхтеть на звук Лизиного ключа в двери. «Это ты пришла? Ну слава богу...» – бормотал он и тут же засыпал. Утром, когда все суетливо кружили по душному пространству между кухней и ванной, уже не время было вести семейную жизнь. Домашние лица казались вчерашними, а домашняя жизнь – не очень удачным фильмом, о котором забываешь уже на выходе из кинотеатра. Лиза никогда не была настолько далека от семьи, как сейчас, радостно ощущая свою отдельность. У нее как будто и не было семьи – только редакция и университет. Ура!
Все происходящее в газете казалось Лизе невероятно значительным, но вскоре она поняла, что сами корреспонденты и обозреватели называли обязаловкой то, что пишут для газеты. Серьезно относиться к нудной обязаловке считалось неприличным, принято было презирать. Так и относились – равнодушно, с большей или меньшей степенью искренности. Все претендовали на то, что они писатели и поэты, кто талантливый, а кто и гениальный. Творили, ваяли, пробивались печататься, кто за деньги, кто по дружбе, кто по любви.
– Все они бездарны! Эти их эпохалки, концептуалки, нетленки – просто отходы незрелых умов, – жестко сказала Мадам. – И все они комплексуют. Ты понимаешь, глупая девочка, что все эти гении почти всегда навеселе? Кто по-настоящему талантлив, не просиживает полдня в буфете и полдня в машбюро, а сидит и строчит... или от руки пишет, все равно! Это я тебе говорю как автор шести книг!
– Но Стругацкий, например, он очень талантливый... У него стихи... Он мне рассказывал, что пишет книгу о Маяковском, – осмелилась возразить Лиза. Стругацкий печатал на старом «ундервуде», машинка все время ломалась, и тогда он начинал писать от руки...
– Он уже десять лет считается талантливым и столько же без перерыва пьян. Года через два совсем сопьется, – вынесла вердикт Мадам.
Лиза не поверила, но послушно кивнула.
– Все питерцы творят, печатают по углам на своих «ундервудах», а провинциалы делают карьеру. Это особая порода... Все наше редакционное начальство – провинциальные мальчики с журфака...
– Это плохо?
– Что плохо – карьера? Замечательно! Главное – ни в коем случае не выходи замуж за еврея, – поучала Мадам. – Пусть у тебя будет муж хоть с фамилией Помойкин, но русский.
– Вы не любите евреев? – напряглась Лиза и тут же сладко предала Моню. – Ну, евреи, они, конечно...
– Какая ты неразвитая, Лиза! Кто говорит о любви? У меня почти все близкие друзья евреи. Повторяю еще раз! Если хочешь сделать карьеру, не выходи замуж за еврея!
Между собой все сотрудники редакции разговаривали на птичьем языке, непонятном посторонним. Лиза старалась яростно, как шпион: вслушивалась, всматривалась, ловила и потом, не стесняясь поинтересоваться, расшифровывала шутки и намеки. И понемногу начиная разбираться, сама переходила на птичий язык. Так постепенно Лиза становилась своей.
Замглавного редактора, бывший артиллерист, был глуховат и говорил громовым голосом. Он писал пьесы, которые иногда ставили в захолустных театриках. Почему-то все пьесы были о знаменитых актрисах: Ермоловой, Комиссаржевской. В одной из пьес Комиссаржевская, умирая на сцене, кричала: «Я чайка, я чайка!» В спину замглавного всегда кто-нибудь, закатывая глаза, томно стонал: «Я чайка!», а обнаглевший Стругацкий однажды на спор спросил его, интимно наклонившись к самому уху: «Вы чайка?» Теперь и Лиза называла его Чайкой, каждый раз ощущая при этом приятное покалывание причастности к этой удивительной жизни.
Миновать машбюро не мог никто из сотрудников, даже те, кто не принимал участия в вечеринках, все равно тащили печатать свои нетленки, и Лиза волей-неволей находилась в центре мужского внимания. Правда, это внимание было обращено к ней всего лишь как к такой же части интерьера, что и всеобщий любимец кожаный диван. Интереса именно к Лизе не проявлял никто, кроме завотделом информации, грузного, с вечной растянутой клоунской улыбкой на мясистом лице. Он бросался на нее в коридоре, прижимая животом к стене. Худенькой Лизе удавалось просто из-под него выскользнуть и убежать. Но и в его внимании не проскальзывало даже оттенка подлинного сексуального интереса, это была всего лишь поза, не относящаяся лично к Лизе игра, он в буквальном смысле слова не мог пройти по коридору мимо любой женщины моложе тридцати лет.
Лизе нравился Стругацкий, несчастный и талантливый. Раз в год Стругацкий уезжал к друзьям на Север и, возвращаясь, сдавал книжку про оптимистичных, поющих у костра полярников. На гонорар жил, сколько жилось, по мере утекания полярного гонорара все чаще упоминал недописанную книгу о Маяковском, и облик его приобретал все более меланхолические черты. Женщинам он нравился как в имидже страдальца, так и в имидже бодрого друга полярников. И в том и в другом случае у него было трогательное выражение лица оторопевшего человека, который вышел посреди ночи на кухню попить, сонный и беззащитный, и обнаружил, что уже день и все обедают без него. Перепутал день с ночью, и это навсегда. Стругацкий нравился не только Лизе и Маше, Толстой и Тонкой, всем женщинам в редакции, но, как подозревала Лиза, даже самой Мадам. Чтобы обратить на себя внимание Стругацкого, Лизе непременно надо было лучше одеваться.
Маня разрешила Лизе оставлять зарплату себе, и несколько месяцев она копила свои деньги в тумбочке у Мони. Когда Тонкая принесла на работу очередной джинсовый ком, Лиза вытянула из него несколько джинсовых предметов.
– Хочешь как все? Вот посмотри, как Маша оригинально одевается, – презрительно сморщилась Мадам.
Но тут Лиза была тверда. Да, она хотела как все! Просто мечтала! Джинсы, джинсовая рубашка, джинсовая заколка в волосах...
– Лиза, ты просто уморительна! Ты похожа на джинсовую вешалку! Женщине, как художнику, прежде всего необходимо чувство меры.
Лиза покосилась на разукрашенное пятнами лицо Мадам с ярко-розовыми щеками, глазами-воронами и надулась:
– Тогда я вместо рубашки надену свитер, и не будет столько джинсового. Можно?
У бездетной Мадам еще никто не спрашивал, можно ли что-то надеть, и это оказалось неожиданно приятным.
Лиза не виделась с Ольгой уже неделю, вечерами та работала в студенческом научном обществе, и, чтобы похвастаться новыми вещами, Лизе пришлось отправиться к Ольге в институт.
– Я уже почти закончила. Сложи эти детали в коробку и пойдем.
Ольга сунула Лизе какие-то гайки и болты. Лиза недовольно поморщилась, но ей хотелось поскорее домой, и, поставив на колени коробку, она двумя пальцами взяла гайку. С гайки на джинсы упала капля. На глазах у онемевшей от ужаса Лизы на коленке расползалась дыра, оставляя обугленные кусочки ткани по краям.
– Оля, что это? – прошептала она.
– Похоже на серную кислоту, – принюхавшись, деловито ответила Ольга. – Интересно, откуда она здесь?
Закрыв глаза, Лиза помотала головой, но дыра не исчезла.
– Меня дома убьют за джинсы!
Пришивая на джинсы кожаную, вырезанную из старой сумки заплатку, Моня бормотал себе под нос:
– Кто же в нарядном работает, обе вы девки-дуры. Зачем всю зарплату на штаны потратила?.. А Мане мы не скажем. Убьет, пожалуй... Скажем, так модно, с заплаткой... вот и хорошо будет, красиво...
Лизино благостное состояние, длившееся несколько месяцев, закончилось в один миг. Утром она проснулась, вспомнила про испорченные джинсы и до прихода на работу не смогла избавиться от тяжелого гнетущего чувства, что все идет не так. Сегодня все казались ей ужасными: Тонкая посмотрела на нее неодобрительно, Толстая не ответила на ее приветствие, Маша пришла на работу в новом костюме, и Лиза в своих заплатках почувствовала себя рядом с ней замарашкой.
В буфете она специально замешкалась, чтобы оказаться рядом со Стругацким, и, взяв свой кофе, подсела вслед за ним и его теперешней девушкой из отдела информации к секретарше главного, у которой тоже когда-то был с ним роман.
– Знакомьтесь, девочки, – Стругацкий указал своей новой девушке на секретаршу, – вы молочные сестры!
Девушки, понятливо переглянувшись, засмеялись, а Лиза почувствовала себя как первоклашка, которую старшие не взяли в свою игру...
– Знакомить старую и новую любовницу – это дурной тон! – оценила ее рассказ Мадам.
Стараясь не демонстрировать злость, Лиза вежливо улыбалась. «Я вырасту и буду такая же умная, благополучная. Никто не посмеет мне указывать! Да, и еще... У меня будут деньги!» Она привычно сжала кулаки за спиной.
– А знаете, что он еще сделал? – оживилась она. – Сейчас расскажу.
Сегодня Стругацкий позвонил из машбюро в кабинет глуховатому замглавного и представился известной поэтессой Ренатой Крайневой, как известно, еще более глуховатой, чем бывший артиллерист.
– Семен Михайлович, это Рената Крайнева, – прошамкал Стругацкий.
– Я не слышу.
– Это Рената Крайнева!
– Говорите громче, я не слышу!
– Здравствуйте, это Рената.
– Здравствуйте, Рената! – расслышав наконец, обрадовался замглавного.
– Громче говорите, я не слышу! – ответил Стругацкий, изображая глуховатую Ренату.
– Это я, Семен Михайлович, здравствуйте!
– Это я, Рената! Я не слышу!
Пока «парочка тугоухих» якобы безуспешно переговаривалась, под дверью замглавного хохотала толпа, а часть зрителей умирала от смеха в машбюро.
Забыв про свою обиду, Лиза умилялась: «Кажется, будто Стругацкий всегда полусонный, а он проснулся и так остроумно пошутил».
Несколько первых месяцев Лиза так, преданно подрагивая лицом, смотрела на любого приносящего ей материал для печати, что казалось, сейчас она откроет рот и, пощелкивая зубами, с места в карьер начнет печатать. «Не будьте дурами!» – требовали Толстая и Тонкая, и девочки старались дурами не быть. Толстая и Тонкая вовсю печатали налево во время работы, и Маша с Лизой научились.
– У меня срочно, материал идет в номер! – возбужденно кричал редактор, требуя немедленно приступить к делу.
– А у нас другая срочная работа! – отвечали девочки и уходили в буфет. Редактор нагонял их за столом и, потрясая материалами, кричал: «Срочно!», пока они пили кофе.
Девочки заказывали бумаги и ленты в два раза больше, так как знали, что выдадут в два раза меньше, а если останется лишнее, то можно будет кому-то помочь. Перед ними бродили тучи начинающих: приносили пирожные, убеждали в собственной гениальности, высиживали девочек как яйца, умоляя перепечатать статью, рассказ, пьесу. Лиза очень гордилась своим человеколюбием. Одному из таких страдальцев она напечатала пьесу бесплатно – у этого мальчика из заводской многотиражки не было денег даже на кофе в буфете.
Главный редактор писал про войну, писал много, приносил им печатать свои опусы и не платил никогда.
– Мы не обязаны это печатать, – мрачно говорила Маша, глядя на увесистый труд.
– Но мы не можем не печатать, – так же мрачно отвечала ей Лиза.
На третьем за полгода опусе девочки, осмелев, осуществили маленькую месть машинисток: первую страницу редакторского опуса напечатали на «собаке», специальном бланке со всеми выходными данными – кто автор, кто заказал, кто проверил, кто ответственный за выпуск. Любопытная Лиза желала знать, почему бланк назывался «собака», но этого не знал никто. «Так повелось с дореволюционных времен, „собака“, и все тут», – отвечали ей. «Собакой» девочки намекали, что главный злоупотреблял служебным положением, или невинно сомневались в том, что он настоящий писатель.
Главный ни разу не сделал им замечания. Кротко присылал секретаршу.
– Главный просил напечатать первую страницу на чистом листе.
«Лучше маленькая месть, чем никакой!» – думали девочки.
Так беззастенчиво пользовался ими лишь главный. Следующий по рангу начальник – ответственный секретарь – театральный критик, по словам Мадам, совершенно бездарный, не платил за свои опусы, но зато брал девочек в театр, и ему они печатали охотно.
Так бы и шла Лизина жизнь, но однажды, поучая Лизу, Мадам вдруг на секунду прервалась, задумалась и внезапно трезвым голосом спросила:
– Послушай, деточка, а почему бы тебе не начать писать? – И сама ответила: – Пиши.
– Как это – «пиши», я же не журналист? – удивилась Лиза.
Мадам сама привела Лизу в отдел информации.
– Вот моя девочка, не обижайте! – велела она.
Мадам выбрала единственно возможный для Лизы вариант. На первых полосах располагался официоз, большие программные статьи, а в конце отводилось место юмору, случаям из жизни, мелким событиям культуры. Там, на последней полосе, и подвизалась Лиза.
Она начала кропать мелкие информашки в несколько строк. Маша над ней посмеивалась:
– Что за ерунду ты пишешь? «Неизвестный попал под лошадь...» Ничем не гнушаешься!
Лиза писала! Открылась выставка, закрылся на ремонт Дом культуры, открылась прачечная, и жители района теперь смогут сдавать свое грязное белье, закрылась прачечная, и жители района вынуждены сами стирать свое грязное белье...
Появление в газете своих материалов Лиза восприняла совершенно спокойно, ее состояние не имело ничего общего с эйфорией первых месяцев работы в редакции, когда она так успешно обживала окружающий мир.
– Что ты чувствуешь, когда смотришь на свои... – Ольга замялась, не зная, как назвать: статьи или заметки. – Ну... в общем... на свои строчки?
– Ничего не чувствую, нормально... – пожала плечами Ли-за. – Работа...
Времени на эйфорию не было, ведь впрямую задания не предлагали. Надо было добывать, толкаться, просить: «Дайте мне задание!»
– Я отпихивать локтями других не буду! – заметила Маша. – Закончу университет, тогда и стану писать, как все нормальные люди.
«А я буду отпихивать локтями!» – подумала Лиза.
Она очень старалась. Приходила в отдел информации каждый день, слонялась по двум небольшим комнатам от стола к столу, тихо стояла, ждала, пока ее заметят, спрашивала сама, нет ли для нее любого, хоть самого маленького и скучного задания, смотрела с готовностью в глаза, предъявляла свое желание немедленно отправиться в далекую и непривлекательную даль по самому незначительному информационному поводу. Ее называли «поди туда, не знаю куда».
– Дайте мне задание! Нинель Алексеевна вас просила, помните? – не стеснялась она немного пошантажировать сотрудников именем властной и мстительной Мадам.
Писала Лиза четко, ничего не путая, приносила задания минута в минуту, и вскоре никто уже не помнил, что она протеже Мадам. В отделе информации она со всеми дружила, опять бегала за пивом и пила сама.
Лиза с детства так болезненно много думала, как к ней относятся, что умела сразу же, при первом контакте, выхватить из внешней вежливости неодобрение или расположение к себе, умудряясь использовать всех, в ком находила хоть каплю доброжелательности. Она и получала задания в ущерб остальным.
Все газеты с Лизиными информашками хранились у Мони. Вечерами он надевал очки и перечитывал короткие сообщения внучки: «Открылась прачечная...», «Закрылась булочная...».
Маша сдала сессию на тройки, а Лиза на «отлично», но о переходе на дневной не было и речи.
– Зачем тебе это нужно? – сказала Мадам. – Пока детки будут в аудиториях сидеть, ты уже журналистом станешь!
Никто не умел смотреть на Мадам так трепетно, как Лиза. Нинель Алексеевна снисходительно улыбалась, когда хвалили безотказность и исполнительность ее протеже, а хвалящие с удивлением обнаруживали в Мадам нехарактерные трогательные, почти материнские реакции. Сама Мадам с иронией называла себя доктором Хиггинсом, пытающимся превратить цветочницу в герцогиню, но ей действительно стала мила эта ничем не примечательная девочка с рабочих окраин, такая преданная, так головокружительно ее обожающая.
Весной Мадам то ли спросила, то ли велела Лизе:
– Тебе пора переходить к более крупной форме, попробуй написать репортаж или очерк.
– На материал покрупнее очень много желающих, мне не протолкнуться, – ответила Лиза. «Как дальновидно поступила Мадам, отправив меня в отдел информации. В любом другом отделе о репортаже не было бы и речи», – подумала она, радостно подобравшись.
Кого-то Мадам вызвала к себе, к кому-то зашла сама, и Лизу впервые послали на событие с большим заданием. «Мне дали сделать репортаж!» – пузырилась в ней радость, приправленная уверенностью, что все получится.
Отправляясь «на событие», Лиза даже предположить не могла, какой удачей обернется для нее открытие большого Дома культуры. Взяв интервью у директора и руководителей творческих студий, Лиза уже собиралась уходить, как вдруг поймала направленный на директора неприязненный взгляд такой силы, что, как притянутая магнитом, пробралась сквозь толпу к хозяину взгляда и на всякий случай подробно выспросила о причинах такого грустного вида при определенно радостном событии.
Лиза написала репортаж, как и положено было, для последней полосы, вот тут-то и случилась Лизина большая журналистская удача. Ничего другого, как оказалось, в этот день не произошло, и скромное Лизино событие вдруг было назначено начальством событием дня, а ее непритязательный материал под шепот: «Вот повезло, ей просто ужасно повезло» – вынесли на первую полосу.
– Это произошло вне зависимости от качества материала, тебе действительно очень повезло! Но... – Мадам значительно подняла палец, – везение никогда не бывает случайным! Ты хорошо поработала.
Необыкновенное Лизино везение продолжалось! Ее репортаж вывесили на «Доску лучших материалов». Оказалось, что в репортаже высветилась проблема: Лиза отметила, что в общей радости по поводу Дома культуры имеются некоторые нюансы – здание мешает жителям дома напротив, с обратной стороны окна детской студии выходят на больничный морг...
Это вам не «Ужасный шрам на прекрасной шее», это настоящая журналистская работа, торжествовала Лиза. Здесь требуется приехать быстро, проскользнуть ловко, оттолкнуть других локтем, поймать чей-то взгляд, найти и уговорить нужного человека, понять, как он к тебе относится... Все понятно, и все ей по силам. Успеть первой, узнать побольше, чем другие, на это Лиза была мастерица!
Работа в редакции стала не просто работой, а формой жизни, в том числе и формой светской жизни, что было особенно важно для Лизы. Пропуск в Дом журналистов, театральные премьеры по протекции замглавного, вечера с Машей в Доме писателей... Впервые в Дом писателей Лиза попала, когда Мадам пригласила ее на свой творческий вечер.
Ошеломленно-счастливая Лиза, в джинсах с заплаткой и одолженными у Маши блестящими клипсами-сердечками, оказалась за одним столом с писателями и артистами, которых раньше видела по телевизору, они и жили в ее сознании только на экране или на обложках книг.
Прислушавшись к шепоту соседей, Лиза различила слова:
– А что за девчонка с голодным лицом, в ужасных сердечках? Выглядит, как будто ее только что случайно на остановке подобрали и она еще не пришла в себя от счастья...
– Из нашей редакции. Так, никто, какая-то дворняжка, очередная протеже Мадам...
– А как ты думаешь, – актер, знакомый Лизе по многим спектаклям, наклонился к собеседнику, – нет ли тут сам знаешь чего?.. Что-то она больно девочек любит...
Машину сережку сердечком Лиза потеряла... Маша не рассердилась, ей эти сердечки не очень нравились, она подозревала, что они безвкусные.
Прошло два года. Маша сидела в машбюро, бегать по мелким информационным поводам типа открытия-закрытия считала ниже своего достоинства, но неторопливо раскачивалась, написала пару заметочек о кино. Друг Толстой теперь почти жил с ней, Тонкую почти бросил ее любовник... Кроме этих «почти», все шло своим чередом: Толстая и Тонкая растили детей, красавец Стругацкий спился до срока, предсказанного Мадам, а третьекурсницу Лизу Мадам взяла на полставки корреспондентом к себе в отдел культуры. Для любой студентки это была редкая удача, замечательная карьера, феерическое везение, исполнение желаний...
«Лезет изо всех сил, как любая бездарность!», «Процарапывает себе публикации!»... Это были самые мягкие отзывы о Лизиных успехах. Все остальные сочетались со словом «жопа»: лижет, лезет без мыла...
Прозвище у нее было Сиротка Хася. Однажды кто-то очень метко назвал бледную, невыразительную, с настороженно-голодным лицом Лизу: «Писи Сиротки Хаси». Выражение оказалось удачным, точно отражавшим ее неприкаянную готовность немедленно узнать все, что пока еще не было ей известно. За глаза ее теперь называли не иначе, как Сиротка Хася или просто Хася. Как-то, когда Лиза сопровождала Мадам на премьеру в Дом кино, поздороваться с Нинель Алексеевной подошел знакомый журналист. Лиза скромным адъютантом стояла чуть поодаль.
– Здравствуйте, Хасенька! Я о вас много слышал, – вежливо поклонившись Лизе, без всякой задней мысли произнес журналист.
Лиза удивленно на него посмотрела, а Мадам хихикнула:
– Неловко получилось. Она не Хася, а Лиза. Бедная Лиза.
Дежурить по номеру должны были все корреспонденты по очереди. Эта рутинная обязанность требовала неприятной повышенной сосредоточенности сил, как школьная контрольная по математике для будущего фокусника – написать, что требуется, и, сунув учительнице листок, быстро убежать по своим делам.
Свое первое дежурство по номеру Лиза запомнила навсегда. Весь день она нервничала и донервничалась до спазматических болей в желудке.
– Лиза, поешь что-нибудь, – сказала Маша, взглянула с жалостью и подвинула к ней винегрет.
– Да-да, – ответила Лиза и, положив немного винегрета в чашку, принялась меланхолически размешивать кофе.
– Первый раз всем очень страшно. Не боись, все справлялись, это тебе не книгу написать, интеллекта не требуется! – пожалел ее Стругацкий.
Вечером Лиза осталась в отделе одна. Сидя за поцарапанным столом, она ждала, когда ей принесут полосы, и рассматривала фотографии толстой дочки завотделом: вот она на катке в смешной полосатой шапке, а вот в белом переднике с огромным бантом... Обмотанная двумя шарфами Лиза, поджав под себя ноги в унизительных шерстяных рейтузах, растирала замерзшие руки. Минус двадцать пять, а в редакции топили так, чтобы люди могли вяло двигать пальцами как основным рабочим инструментом, не больше.
Ей принесли гранки. «Смешно, – вспомнила Лиза, – когда-то я не знала даже, что гранки – это всего лишь набранный текст». Гранки надо было вычитать, выправить ошибки и сверить все факты с отделом проверки. Лиза сосредоточилась.
«Так я и знала!» – поморщилась она. На первой полосе висел «хвост». «Хвост» означал, что материал занимает больше места, чем нужно, и его необходимо сократить на шесть-семь строк, а в чужом тексте это непросто. У Лизы задрожали руки.
Принесли вторую полосу. «Так... Не хватает трех заголовков! Может быть, меня подставили, а может, и просто поленились», – вяло подумала Лиза. У нее ничего не получится, сейчас она встанет, отдаст все материалы, положит аккуратненько в папочку «текущий номер», выйдет из редакции навсегда и пойдет в метро. Где это видано, чтобы человек первый раз дежурил по номеру, а ему подсунули такое – и «хвост», и три заголовка придумать!
В следующем материале она обнаружила «воздух» – не хватало текста, его надо как-то растянуть. У нескольких фотографий не было подписи. «Дописать статью, придумать подписи к фотографиям, находясь в панике, невозможно, нечего и пробовать...» Лиза уронила голову на стол и зарыдала. Все еще всхлипывая и не поднимая головы, она тупо уставилась на фотографию многодетной матери на фоне детей и березок. «Как же назвать? – лихорадочно соображала Лиза. – „Материнство“?.. Избито. „Материнская любовь“... сердце, руки, ноги, нос... Что?.. А, вот! „Материнские руки“. Сойдет!» Глядя на руки женщины, обнимавшей детей за плечи, Лиза явственно разглядела на стволе березки известное слово из трех букв. Размашисто перечеркнув фотографию красным карандашом, она внезапно успокоилась, перестала дрожать и принялась строчить. Сейчас она здесь урежет, там добавит, придумает все подписи...
Лизе не повезло – сегодня выпускающий редактор сам замглавного. Хорошо бы просто заслать ему полосы... Нет, лучше она пойдет к нему сама и сразу подпишет текущий номер в печать.
Старого замглавного, Чайку, добродушного глуховатого артиллериста, недавно проводили на пенсию, и на его место пришел Игорь Владимирович Сухоруков, бывший проректор одного из ленинградских вузов. Редакционная деятельность была для него новой, он нервничал, скандалил на планерках, гонял редакторов с малейшей неточностью в отдел проверки, сотрудников из отдела проверки вызывал к себе и ругал за пропущенные ошибки. Как любой начальник, он был окружен слухами. Говорили, что он обещал разогнать половину редакции, что у него такой высокопоставленный родственник в Москве, что даже его фамилию нельзя называть, что, конечно же, Сухоруков связан с органами.
Мадам называла его Тартюфом, Лиза уже знала, что это герой Мольера – лицемер и интриган. Она вообще спрашивала теперь все реже и реже, многое уже почерпнула из университетских курсов, часто перечитывала свои блокноты-энциклопедии с цитатами Мадам, которых за эти годы у нее набралось на целую полку.
По Лизиному ощущению Сухорукову было лет пятьдесят – шестьдесят, она так и не научилась точно определять возраст. Может быть, Мадам была права, лицемерно-постным лицом замглавного действительно напоминал мольеровского героя, но Лизе казалось, что этот человек с изогнутой фигурой и всегдашним взглядом в сторону вылитый маньяк. Узкий овал лица с заостренным подбородком, тонкие горестные губы, неприятный липкий взгляд. Впрочем, каждый видел в замглавного какой-то свой образ.
– Он похож на некрупного хищного зверя... Легко представить, как он поедает свою жертву с благостным лицом, смахивая слезу... О, поняла, он похож на воспитанного шакала! – Это Маша.
– Нет, если не знать, что он начальник, можно было бы решить, что он маньяк... – настаивала Лиза. – Представляешь, такого в темном месте встретить! Он с тобой разговаривает, а глаза так и бегают в разные стороны, как маятник. А если вдруг взгляд на тебе остановит, у него сразу начинают желваки ходить. Как его только на свободе держат! Типичный маньяк...
Пока замглавного читал принесенную Лизой полосу, она переминалась в сторонке, сесть ей не предложили. Замглавного полагалось прочитать насквозь весь номер. Лиза ждала и неотрывно, как загипнотизированный кролик, смотрела на его руки с маленькими сухими пальчиками, перемазанными жирной черной краской. Полосы пачкали, у нее самой руки были такими же черными.
– Почему эту фотографию перечеркнула? – Сухоруков поднял голову от полосы.
– Тут... там слово неприличное на березке написано... – слабеньким голосом отрапортовала Лиза, стоя перед ним в странной позе – навытяжку и одновременно кроликом.
Разглядев слово, Сухоруков хмыкнул, сдвинул одну половину рта в улыбке, похожей на нервическое подергивание, и впервые внимательно посмотрел на Лизу. Некрасивая, худенькая, очень старается сделать вид, что ей не страшно. А самой очень страшно! Молодец, девчонка, если бы проглядели слово «х...» на странице большой городской газеты, могли быть изрядные неприятности!
Замглавного вышел из-за стола, молча прошествовал к двери, запер ее на ключ, достал из кармана тщательно сложенный белый носовой платок и так же, не проронив ни слова, неслышно ступая, медленно двинулся к Лизе. Лиза замерла. Если она шевельнется, случится что-то ужасное, например, разорвется мир.
В том, что происходило в кабинете дальше, Лизы не было. Сначала, на секунду застеснявшись своих шерстяных рейтуз, некрасивого белья и не готового к любви тела, она мстительно-отстраненно думала: «Так ему и надо! Пусть голубые теплые штанишки, рейтузы, синие, страшные, дырявые! Пусть прошел целый день с тех пор, как утром принимала душ, пусть!» Стоя спиной к замглавного с открытыми глазами, она настолько отсутствовала, что постаралась не шелохнуться, даже почувствовав боль, только вцепилась пальцами в стол.
Пока он возился, устраиваясь поудобнее в ее теле, Лиза размышляла. Две мысли крутились в ее голове, сменяя друг друга. Первая была, как всегда: «Это мне за Аню, сестру», а вторая – странно для такой ситуации раздумчивой. Почему она это делает, почему не попыталась сопротивляться, когда он к ней подошел, ничем не помогла ему, но и не шевельнулась? Из-за работы? Боится ему отказать, потому что в отместку он ее выгонит? Лиза прислушалась к себе. Нет, точно нет, честное слово, это не так. Если бы ее кто-нибудь спросил: «Выбирай, спишь с Сухоруковым или завтра же уходишь с работы?» – она, без сомнения, выбрала бы уход с работы, ни за что не стала бы... с этим Тартюфом, маньяком, шакалом! Испугалась его, как маньяка в темной подворотне? Нет, наверное, он все-таки не маньяк, не настоящий маньяк, он – профессор, доктор наук, заместитель главного редактора газеты. Может быть, испугалась, что он рассердится, он такой важный человек, а она никто, девчонка-печенка... Постеснялась, да, скорее именно так...
Замглавного что-то аккуратно произвел со своим носовым платком. Оставшаяся чистой Лиза натянула свои голубые штанишки и рейтузы и осталась стоять в той же позе, опершись руками на стол. Из-за спины она услышала: «Не ожидал, что ты еще девица».
Она повернула голову и увидела, как неприятно улыбнулся он одними губами, как будто сгримасничал.
Дома Лиза долго рассматривала свое новое тело, все в полосах жирной черной краски, и вдруг засмеялась:
– Я настоящая журналистка, потеряла девственность на газетной полосе.
Утром Моня почему-то встал раньше, чем всегда, обычно в это время по дому шуршала-прихорашивалась только одна Лиза.
– Внученька, скажи мне, а у тебя есть кто-нибудь?.. Ты ведь уже большая девочка... – сморщившись всеми складками полного лица, нерешительно спросил он, для верности придерживая Лизу за рукав.
– Дед, еще раз скажешь мне «внученька», убью! – машинально пригрозила Лиза.
«Это не дед, а колдун какой-то! Почему он именно сегодня поинтересовался?!»
– Лизанька, есть у тебя кто? Скажи дедушке на ушко... – умоляюще настаивал Моня, придвигая к Лизе ухо.
– Не приставай ко мне! Опять ты выполз из комнаты в каких-то лохмотьях! Когда я тебя научу одеваться прилично! – возмутилась Лиза и убежала, на пороге показав Моне язык. Из всех людей на свете только она и Моня умели ловко складывать язык в трубочку, с Лизиного детства это оставалось их любимой шуткой, знаком общности.
В метро, ловко втиснувшись между двумя толстыми тетками на сиденье, Лиза прикрыла глаза и задумалась. А существует ли, собственно говоря, секс в ее собственной семье? Родители всегда представлялись ей бестелесной парочкой приятелей. Много лет, до первого курса, она спала с ними в одной комнате, ни разу не задумавшись, не мешает ли им... Между ними не мелькала даже тень неподотчетного интереса друг к другу. А вот Моня... Он очень любил рассказать анекдот с сексуальным намеком, игриво хлопнуть Маню по заду. Но он же дед, он старый! Лиза вдруг вскинулась и, открыв глаза, недоуменно уставилась куда-то в пространство. Моне... сколько лет?.. Он восемнадцатого года, значит, ему шестьдесят семь. А Сухорукову, говорили, около пятидесяти. Следовательно, вчера ее лишил девственности почти что ровесник ее отца, да и деда!.. «Это мне за Аню», – по-утреннему вяло подумала Лиза и встрепенулась – ей выходить.
* * *
– Сегодня обозреватель номера сам Сухоруков! – сообщила Маша.
Лиза пожала плечами. Обозреватель разбирал полностью весь номер и, как правило, уходил с летучки, окруженный облаком негативных эмоций, колеблющихся от легкого недовольства до ненависти, в зависимости от придирчивости и профессиональной честности, от дружеских и любовных связей, от стремления свести личные счеты. Обозревателями номера бывали все по очереди, и после «разбора полетов» все дружно ненавидели сегодняшнего обозревателя, а после следующей летучки уже другого. Обиды не накапливались, а волной бродили по редакции, образуя в целом нормальный творческий процесс. Лизу обычно сильно не ругали, так, вяло поругивали за шаблонность мышления и школьную прямолинейность изложения.
– Возьмем материал Бедной, – поигрывая желваками, произнес Сухоруков. Лиза испуганно вскинулась. – Написано неинтересно, мыслей нет, одни клише! Это городская газета, а не конкурс школьных сочинений! Учитесь писать, Бедная! Или уходите из редакции.
– Хочу заметить, что Бедная сдает все вовремя, не то что некоторые таланты, которые месяцами тянут с материалом, – вступилась за Лизу Мадам с натуральными красными пятнами гнева, перемежающимися с искусственно наведенным истерическим румянцем.
После летучки Лиза принесла Мадам в кабинет кофе. Мадам она не стеснялась и сейчас собиралась как следует поплакать при ней.
– У меня действительно проблемы с формой... Что делать?
– Выражайся яснее, моя дорогая! Ты имеешь в виду форму своего тела? – выплюнула струйку яда распаренная конфликтом Мадам.
– Нинель Алексеевна, я говорю о форме моих материалов, стараюсь писать пооригинальней, а все равно выходит, как замглавного сказал, клише...
– Ты плохо пишешь, Лиза... – зевнула она. – У тебя действительно клишированный текст, и, очевидно, это следствие твоих клишированных мыслей. Вот и пишешь невкусно, стандартно, обкатанными глупыми официальными фразами. – Мадам неважно себя чувствовала и изливала желчь на Лизу. – Деточка, существует элитарная и элементарная журналистика. Так вот, способности в элементарной журналистике означают способность не что именно написать, а как. С «как» у тебя проблемы. Заметь, я говорю всего лишь об элементарной журналистике. Критиком, например, тебе не быть никогда, для этого надо собственные мысли иметь.
Мадам была права. Лиза писала плохо, мучилась над каждым мало-мальски творческим заданием. Сначала строчила легко, не задумываясь, а потом часами исправляла каждую фразу, выдавливала из себя слова, как фарш из мясорубки, только вот ручка вертелась очень медленно, застревая или проворачиваясь впустую. У Лизы напрочь отсутствовало чувство стиля, она не умела начать, не знала, как закончить, часами искала интересный ход. Зато четко брала информацию. Мадам в основном и держала ее на информациях, а к крупным формам допускала лишь изредка.
Несмотря на явное отсутствие творческих способностей, Лиза была в редакции на хорошем счету. Оказалось, что она обладает неким удобным вспомогательным журналистским свойством, скорее технического и концептуального плана. Откуда-то она знала, как выцепить главное из готового чужого материала, что обратит на себя внимание, будет иметь успех. Лиза мгновенно делала «вынос», забойную фразу из материала, начало материала, «врез», «боксик» – маленькую фразу в рамочке на подложке. Как-то незаметно она перестала быть Сироткой Хасей. За скорой технической помощью к ней ходили из всех отделов, и умением своим Лиза не жадничала, помогала охотно. И еще была очень ценной «свежей головой».
– Подумаешь, «свежая голова»! Всего-то и нужно прийти накануне непьяным и прочитать полосы насквозь! – говорила Маша.
– Да, а когда я, между прочим единственная из всех, обнаружила, что во всех колонтитулах проставлено не то число? – возражала Лиза. – А случай с обезьяной?!
На первой и четвертой полосах абсолютно симметрично были расположены фотографии генерального секретаря и обезьяны. Лидер Советского Союза и орангутанг Василий из Ленинградского зоопарка, застыв в идентичных позах, с интересом рассматривали друг друга. Лиза заметила, никто другой! Надо было не полениться полосы развернуть и все тщательно проверить. Это уже настоящий профессионализм! Все-все-все тогда говорили, что она спасла газету!
Лиза давно уже жила автономно, пользуясь правом приходить как сложится, не предупреждая, но последнюю неделю она исправно звонила домой каждый вечер. Маня лежала в больнице с сердцем. Болезнь была несерьезная, скорее просто недомогание, но Костя с Веточкой каждый день после работы сидели у нее часов до девяти, и к десяти они уже обычно были дома с подробным отчетом. Если Лиза не звонила, Моня надувался и осуждающе шуршал по квартире, а если звонила, то пытался в деталях обсудить все больничные новости.
– Позвоню домой, а то родители спать лягут, – сказала Ли-за. – Только бы на деда не нарваться.
«Почему они так любят придавать значение всякой ерунде? Что Маня сегодня съела, что сказал врач... У Мани не инфаркт, ничего страшного, отдохнет немного и выйдет как новая... От скуки, наверное, больше-то ничего в жизни не случается...»
Сегодня вечером им с Машей неожиданно достались контрамарки на премьеру в Мариинку. Oпepa! От полного засыпания с позорным похрапыванием спасло только то, что сидели в ложе прямо над оркестровой ямой. Первый акт Лиза провела, наблюдая за арфисткой. Арфистка читала «Литературную газету» и ни разу не прикоснулась к инструменту, а во втором акте вообще исчезла, отправилась, наверное, домой.
– Зачем приходила?.. Сидела бы себе лучше дома в тепле и уюте, – зашептала Лиза Маше в шею. – Ей, похоже, дали контрамарку, как нам.
– Сосредоточься и не свались в оркестровую яму, меломанка! – Маша ущипнула Лизу, не отрывая взгляда от сцены.
Заледеневшими пальцами Лиза крутила замерзший телефонный диск.
– Лиза, быстро иди домой! – услышала она голос Веточки.
– Почему это?! – возмутилась она и задним числом уловила напряженность в материнском голосе.
– Иди домой, Лиза, Маня умерла. – Веточка положила трубку.
– Я не понимаю... – Лиза обернулась к Маше, вопросительно-жалко улыбаясь и все еще держа трубку под шапкой, около уха.
«Нет, все-таки есть какие-то высшие силы. Я вчера не собиралась к ней в больницу, а зачем-то пошла... получилось, что попрощалась...» Лиза сидела в метро с закрытыми глазами, гоняя вялую мысль по кругу. Забежала, правда, она на минутку, не раздеваясь... Маня гордо повела взглядом по палате: «Смотрите все, какая у меня внучка! Приходит, навещает!» Лиза положила пачку печенья на тумбочку, нервно подергивая ногой, постояла у кровати, ждущим Маниным глазам скороговоркой пробормотала: «Дела нормально», поцеловала Маню и убежала. А теперь оказывается, что это было самое что ни на есть прощание навсегда! Разве так бывает? Спасибо... Кому, чему? Предчувствию или этим... высшим силам, что привели ее, можно сказать, за руку притянули с Маней попрощаться?
В детских Лизиных воспоминаниях почему-то отсутствовала мама, зато всегда была Маня. Большая, как целый мир. Главной, по Лизе, была Маня. Лиза с Аней на даче шалаш построили, а он набок завалился, Лиза плакала. Утром встали, а шалаш как новенький: пока все спали, Маня больших еловых веток принесла, а в шалаше чудо – печенье и лимонад! Грибы, толстые боровики, срезала и Лизе подсовывала, как будто это Лиза нашла... Манина широкая улыбка... Белочку вместе кормили, Маня так радовалась, что белочка приходит к ним есть, больше Лизы, сама, как ребенок, всему удивлялась... Лиза начала подвывать, как воспитанный щенок, тихонечко, с оглядкой на соседей.
– Никто не будет нас с тобой так любить, как Маня! – плакал Моня.
Лиза подносила к его рту рюмку с валокордином, Манину любимую, вытирала ему слезы рукавом своего свитера и тупо думала: «Никто... никто не будет его так любить... бедный Моня... И меня никто, неужели правда?»
Через неделю после похорон Моня попросил Лизу и забежавшую к ним Ольгу вместе разобрать Манины документы.
– Дед, почему я и при чем здесь Ольга? Пусть папа!
Но Моня скривился такими жалостными складочками, что Лиза махнула рукой.
– Там все тебе, – значительно пошамкал губами Моня и вытянул из глубины Маниного шкафа черную потертую кожаную сумку с металлическим замком-бантиком. – Она здесь все самое важное хранила... А сначала это была ее сумочка, Манечка с ней долго ходила... – Он всхлипнул, как потерявшийся ребенок, тихо и безнадежно.
Со дна шкафа Моня извлек картонную коробку. Сверху лежала стопка Лизиных фотографий, с тех самых пор, когда Маня торжественно водила ее каждый год в мастерскую к Науму. На последнем по времени снимке Лиза с пионерским галстуком, дурацкой полуулыбкой и как будто подмигивающим глазом. Лиза эту фотографию ненавидела, как и себя в том времени. Под фотографиями жила стопка открыток, а под ними почему-то банка сгущенки десятилетней давности и выцветшая коробка геркулеса пятидесятого года выпуска.
– Положила сюда и забыла, – с нежностью произнес Моня. Сколько Лиза помнила себя, столько лет Маня приходила с работы с большой продуктовой сумкой, отстояв после суток все встреченные по дороге очереди...
– Сгущенка сама сварилась от времени... – заметила Ольга.
Маня была женщиной без тайны, без внутренних глубин. Ни писем от любовников, ни каких-нибудь посмертных секретов, ни дневника и ничего ценного, даже на память взять нечего. Из недр старомодного ридикюля были извлечены Манино обручальное кольцо, она давно уже не могла натянуть его на распухшие пальцы, несколько пожелтевших газетных вырезок, кажется, из Костиной институтской газеты, три пары старых женских наручных часов, одни вообще совершенно доисторического вида, пара Мониных запонок с темно-зелеными камнями, несколько книжечек в красных и синих переплетах... «Ударник коммунистического труда»... А вот открыточка с пальмами и Лизиными каракулями... Две Монины медали «За отвагу» аккуратно завернуты в кальку... Крошечная Лизина плюшевая собачка, локон чьих-то волос, похоже, Дининых... Все.
«Какая бедная жизнь...» – стараясь не плакать от острой жалости к своим старичкам, думала Лиза.
– А что это такое? – Лиза взяла в руки красные глиняные бусики. – И что за пуговицы, почему они здесь?
«Вот манера хранить всякие пустяки!»
– Мама всегда любила Немку больше... Она поэтому Манечку и не полюбила как следует. – Моня уплыл глазами.
– Дядя Моня, расскажите... – попросила Ольга и значительно прошептала Лизе: – Пусть рассказывает, отвлечется, ему легче будет.
...Улица Троицкая отходит от Невского проспекта короткой толстенькой кошачьей лапой. Так всегда думала Маня, быстро-быстро перебирая ногами по тротуару. До середины лапы добежала, вот уже до когтей, до самых кончиков, сейчас когти Маню зацапают. Вот она уже во дворе, красивом, в центре двора липы, над подъездом чуть колышутся от ветра фонари. В 1911 году Толстовский дом, где Маня жила с мужем и его семьей, получил вторую премию на Парижской выставке. К 1940 году бывший доходный дом почти полностью сохранил всю свою изящную красоту, даже стекла с фасетами удивительным образом пережили трудное время.
Маня двумя руками держала на весу огромную сумку, страшась поставить ее на заплеванный пол. Сегодня ей удалось достать селедочку, две штуки, потом еще картошка, немного, всего килограммов пять, огромный рыхлый кочан капусты... Вот и набралось. Ключи не достать, руки заняты, ну не носом же жать в звонок! Хотя можно попробовать... Сведя глаза в точку, она приблизила лицо к двери и прикоснулась носом к синей кнопке звонка. Дверь открыл Наум. Недовольно взглянув на Маню, брезгливо поджал губы на ее сумку, не сказав ни слова, повернулся и торопливо засеменил по коридору к себе.
– Нема, я картошечку с селедочкой принесла! Придете? – крикнула она ему вслед.
Наум, не оборачиваясь, важно кивнул:
– Придем.
Как вопрос, так и ответ был совершенно формальным. Не прийти было невозможно, поскольку Наум жил в одной комнате с матерью, Марией Иосифовной, ежевечерне собирающей вокруг себя всех своих детей.
Квартира темная, мрачная, с закопченными потолками, а двери – высокие, тяжелые, дышащие другой жизнью, – ручки, шпингалеты, петли, все сохранились с начала века.
Когда-то здесь была анфилада, теперь, в коммуналке, все двери между комнатами забили. Дверь осталась только между двумя комнатами, которые занимала семья Гольдманов. Большая, метров сорок, комната с двумя окнами и эркером была перегорожена на три части. Получились гостиная и два пенала по двенадцать метров. В одном из пеналов жил Наум с женой Мурой и двухлетней дочкой Диной. Там стояла двуспальная кровать красного дерева с резной спинкой, купленная Наумом в комиссионке, и детская кроватка. Пеналы отгородили друг от друга шкафом, повернутым дверцами в сторону Наума. Раньше шкаф был повернут в сторону родителей, а после того, как умер отец и Наум женился, шкаф торжественно развернули лицом к Науму. Моня с Маней и младенцем Костей занимали смежную с «гостиной» девятиметровую комнату через дверь.
В эту соседнюю комнату можно было войти из коридора, а можно через анфиладную дверь из «гостиной». В комнате стоит Манино приданое: кровать с никелированными набалдашниками и подзорами, белое кружевное покрывало связала Манина мама в деревне. На маленьком столике белая кружевная салфетка, чтобы салфетка зря не пачкалась, на ней лежит сверху пожелтевшая газета с заголовком: «Все на борьбу с мухой!»
Центральная часть комнаты без окна – «гостиная»: круглый стол, стулья с гнутыми спинками и больше ничего. Каждый вечер приходят дочери и Моня с семьей, тогда к столу прямо на диване выдвигают из пенала Марию Иосифовну. Этот ужин – кульминация ее дня, как же тут не прийти?
Вокруг круглого, покрытого клеенкой стола собирались девять человек. Мать, Мария Иосифовна, старший Наум с женой Мурой, младший Моисей, по-семейному Моня, с женой Маней и девочки-сестры – Циля и Лиля.
Сестры жили в крошечной комнатке на Маклина, но каждый вечер пешком приходили сюда, в огромную мрачную квартиру, к матери и братьям. Годовалый, прозрачно-светленький Костя, сын Мони и Мани, переходил с рук на руки по кругу, а двухлетнюю Дину, угрюмую и некрасивую как обезьянка, Наум не доверял никому. Он держал дочку на коленях, а Мура пыталась разжать плотно закрытый ротик и затолкнуть в девочку хоть что-то. Семейство Наума присутствовало за общим столом, но было целиком поглощено друг другом: Наум не сводил тяжелого, трепетного взгляда с Дины, а Мура перебегала глазами с дочери на мужа, небрежно, как мебель, минуя всех остальных. Над столом витала их любовь и равнодушие ко всему, что не касалось их хлопотливо-любовного круга.
– Ты селедочку пробовала? – нежно спрашивал Муру Наум и, отталкивая локтем Цилю, тянулся за селедкой через стол, даже не замечая обиженной гримасы сестры.
Мария Иосифовна уже не могла сидеть. На время ужина стол придвигали к ее дивану. Из-под лысоватого красного пледа выглядывало только ее лицо. Все, что осталось от маленького сухонького тела, было укутано в плед и скрыто от глаз детей. Она слабела с каждым днем, но уходило только ее тело, а дух не только оставался с родными, а, казалось, укреплялся в этой комнате все сильнее, цепляясь за родные лица, фотографии на стенах, затертую клеенку и щербатые разномастные тарелки. Взгляд ее останавливался на лицах сыновей и дочерей, минуя личики внуков. Внуки были ей сейчас совсем чужими. Она любила всех своих детей: и Моню, и Лилю с Цилей, но ее нежный взгляд скользил по их лицам, легко отрываясь, и застревал, вцеплялся в лицо Наума. Оторвать взгляд от Наума было трудно, труднее, чем от младшего или девочек, невозможно было не смотреть на него с такой любовью, да и до стеснения ли теперь, ведь ей осталось совсем немного смотреть на дорогое лицо...
Семья Гольдман перебралась в Питер в 1932 году из Конотопа, местечка на границе России и Украины. Глава семейства, Давид Гольдман, – из-за постигшего те края голода, к тому же он испортил отношения с фининспектором и опасался, что его посадят. Из этих соображений он поменял отчества двум своим дочерям и младшему Моне. Старшему сыну Науму, несмотря на свои опасения, оставил. Младший, Моня, глубоко затаил обиду на его опасливую предусмотрительность, справедливо полагая, что отец, отобрав у него отчее имя, в душе считает Немку главным сыном, а его, Моню, второстепенным, таким же незначительным для продолжения рода и сохранения имени, как девочек – Лилю и Цилю.
Таким образом, в Ленинграде обосновались родные братья и сестры Наум Давидович, Моисей Данилович, Цецилия Семеновна и Лилия Львовна. Отец выбрал Лиле такое звучное отчество, надеясь, что оно отвлечет от ее некрасивости.
Давид умер вскоре после переезда в Питер, так и не успев как следует обустроить семью. Деятельность его в Питере была неудачной, все привезенные из Конотопа деньги пошли на жилищное устройство. Циле и Лиле досталась маленькая комнатка на Маклина, отец считал, что им будет легче устроить свою жизнь, проживая отдельно.
Мура – невестка из богатой семьи, ее отец-ювелир перебрался в Питер из Конотопа вслед за Гольдманами. Мура необыкновенно хорошенькая, просто чудо какая нежно-румяная, хрупкая, бархатные черные глаза, вьющиеся волосы заплетены в косу, одна прядь все время выбивается из косы.
Мурочка почти всегда молчала, думала о чем-то своем, с окружающими не делилась, смотрела серьезно и застенчиво, говорила тихо... Незаметно пройти по улице, как всем, было ей невозможно, всегда находился кто-нибудь, кто свистел вслед и громко окликал: «Эй, красавица!» Она смущалась, краснела и тут же сутулилась от стеснения. Особенно Мура стеснялась своего «богатства»: каракулевой шубы, которую ей было неловко носить, колец и серег, которые всегда лежали дома, – их спрятал Наум, а Мура даже не знала куда. Да что там кольца, даже где лежат ее документы, она не знала. Мура не работала и не вела хозяйство, дома готовила мама, потом свекровь, а когда Мария Иосифовна слегла, как могла, старалась-кашеварила Маня. Мурочка же подробно и нежно занималась дочкой Диной.
Кривоножка Дина вся состояла из маленьких острых уголков: острые коленки, острый взгляд Наума из-под насупленных мохнатых бровок. Дина часто болела, да и здоровая всегда была немного простужена. Наум обожал обеих своих девочек. Страстное обожание Муры и Дины полностью заслонило для него даже простой интерес к окружающему миру. Страшно сказать, но с тех пор как он женился, у него, кажется, осталась только одна настоящая родственница – жена! Так раздраженно говорила сестра Циля, и сестра Лиля была полностью с ней согласна.
Моня сутулился. «Моня, выпрямись!» – привычно покрикивали мать и сестры. Он был худощав, даже излишне, но конституция его тела обещала появление такого же животика дынькой, как у Наума. Моня с детства отличался храбростью, зачастую даже бессмысленной. Все обрывы, откосы, крыши, с которых можно было прыгнуть, все ямы, в которые можно было забраться, все самые высокие и опасные ветки деревьев, с которых прыгали конотопские мальчишки, – все были его. Если честно, то Моня не меньше осторожного Наума боялся высоты, глубины и неизвестных пространств, но уж очень хотелось ему сделать то, что было слабо старшему брату. Правда, соревновался Моня с самим собой, потому что Науму и в голову не приходило прыгать куда-либо без крайней на то нужды. Но Моня все равно прыгал с риском сломать шею, уж очень хотелось полюбоваться беспокойством в маминых глазах, пусть они оторвутся от всех остальных и хоть на секунду остановятся только на нем. Еще Моня серьезно рассчитывал на отцовское одобрение, пусть отец поймет, что хоть Моня и младший, но зато самый смелый. Мария гладила сына по голове, а Давид говорил шутливо: «Монька, ты у нас глупый, зато смелый!»
Было бы несправедливым сказать, что Моне в детстве досталось меньше ласки, чем положено от любящих родителей четверых детей. Очевидно, ему просто нужно было родиться единственным ребенком, нужно было ласки больше, чем определила судьба.
– Мама больше любила Нему, – совсем уж обиженно повторял Моня, и Ольга с Лизой гладили его по руке. – Манечка из городка Тихвин с тринадцати лет жила в Ленинграде в няньках в семье инженера... – продолжал он.
...Семья инженера хорошо относилась к безотказной ответственной Мане. Она мечтала выучиться на медсестру, и семнадцатилетнюю девочку с косами «корзиночкой» определили нянечкой в Мариинскую больницу, чтобы осмотрелась и начинала учиться. Из «корзиночки» падала прядь на лицо, правда, не красиво, как у Муры, а небрежно, неряшливо даже.
Выйдя замуж, Маня сохранила свою фамилию, осталась Бедная. «Мне все в больнице сказали, что брать фамилию мужа – буржуазная привычка! – доказывала она. – Все так говорили!» К мнению «людей» Маня была очень чувствительна. А как же еще сориентироваться в городской жизни, когда все поначалу чужое? Люди и подскажут. Она скучала по георгинам в палисаднике, по коринке в саду, на чердаке сундук с книгами, что остались от деда, Маня помнила пыльный сухой запах, хотя книг этих и не открывала никогда. Но от деревни отстала, была уже городской.
Откровенно показывать свою любовь к Моне казалось Мане неприличным, но взгляд ее выдавал: так она своим Моней любовалась, что его сестрам-девушкам даже становилось неловко, будто что-то интимное подсмотрели... Перед Марией Иосифовной и Наумом она робела, а с Мурой стремилась дружить по-свойски, называла ее «Мурка», подмигивала. Мура же дружить и не отказывалась, и не соглашалась, просто не умела.
Моня посмеивался над женой, но осторожно, нежно даже, Маня очень была обидчивая. Если что-то не так, вспыхивала, поджимала губы, резко поворачивалась, так, что обдавало струей воздуха. «Ах так!» – говорила и бросалась рыдать. Маня не очень хотела сразу рожать ребенка, но ей показалось, что Моне завидно, что у Наума есть Дина, а к тому же ей «все сказали», что так уж положено в еврейских семьях, сразу рожать.
Манина мать жила в маленьком деревянном домике с палисадником на заросшей березами и шиповником деревенской улице. Мария Иосифовна тихо не одобрила женитьбу на гойке, считала Маню второсортной невесткой, вот и Наум тайком называл ее «беднейшее крестьянство». Деревенским же родственникам было не до того, чтобы блюсти чистоту крови, скорее всего они вообще не поняли, что зять Моня – еврей.
Зато сестры, Лиля и Циля, Маню сразу приняли, любили ее больше, чем другую невестку, Мурочку-неженку-красавицу. Маленькая унылоносая Лиля всегда наряжалась во что-то невнятное, бесформенное, так умудрялась одеться, чтобы никто не заподозрил, что под всеми ее шалями и балахонами скрывается женщина. Тихая Лиля вся была насмешка над придуманным своим отчеством Львовна, данным ей Давидом в наивном желании переломить ее судьбу. Лиля была старше Мони, следующая за Наумом и Цилей, но еще ни разу не проявила интереса к мужскому полу, пугливо отворачивалась даже от голенького Кости в пеленках. В свои двадцать пять лет она была уже вполне сложившейся старой девой, всегда готовой услужить всем родственникам: пока Маня работала, сидела с Костей, когда разрешали, нянчила Дину. Правда, Дину Наум и Мура позволяли понянчить редко, всегда давали множество строгих указаний. Наум все проверял, сколько съела, во что переодели, и всегда оставался недоволен. Циля пока тоже была одна. Был, правда, один неудачный роман... В семье о нем не говорили, как-то уже высветилось, что сестры суждены друг другу.
– У мамы была брошка очень красивая, цветок с розовым камнем... – Моня улыбнулся. – Она ее иногда прикалывала, по праздникам...
...Мария Иосифовна умерла и незадолго до смерти вложила в руку Науму брошку – замысловато изогнутый золотой цветок с аметистом посередине. Больше у нее ничего и не было. «Тебе всегда доставалось от родителей все самое лучшее», – холодно сказал Моня старшему брату. Моне было так горько, как будто он прыгнул с самого высокого дерева у них в городке, а мама не заметила... И отец тоже не похвалил... Моня припоминал: Немку не наказали, Немке дали, а ему нет... Мать любила Немку больше, теперь это совершенно ясно! Простить брату такую несправедливость было невозможно!.. Только если он сам поймет... И что?..
– Немка опять меня обманул, – сказал он Мане и отвернулся.
Он не знал, почему «опять» и почему «обманул», но это было правдой. Так продолжалось всю жизнь, это точно!
– Брошка... – зашипела Маня, как будто плюнули на утюг. – Наследство!..
Брошку Наум завернул в газету и положил в картонную обувную коробку.
Теперь, встречаясь с кастрюльками в руках в коридоре, братья, не глядя друг на друга, старались посторониться. Лица были разными: в Науме читалась важная уверенность в правильности своего поведения, у Мони – искательность и упрямство одновременно.
Мура носилась по коридору, ласково-небрежно обегая родственников, как велосипед или таз. Ее не тронула эта ссора, поглощенная своей жизнью, она ее почти не заметила.
– Да отдай ты Моне эту брошку, зачем она нам? И Манечка ее станет носить, а я все равно не буду... – как будто думая о своем, легко говорила она Науму и тут же забыла, отвлеклась на Дину: – Диночка! Солнышко, мусенька родная!
Двери между комнатами братьев забили досками и заставили мебелью, вернее, Наум заставил. У него появились бархатный диван «жакоб», красивый резной буфет, у бывшей двери качалась в кресле-качалке маленькая Дина.
Маня объявила родственникам войну. Встречаясь с ними в коридоре или на кухне, сжимала зубы, сводила глаза в одну точку, ни за что не отворачиваясь, яростно полыхала взглядом. Бедная Маня мучилась зря, от мнимого плохого отношения к себе страдала, но, находясь с родственниками в страстной ссоре, даже не представляла, насколько она безразлична Муре... да и Науму...
Брошка была нужна Мане меньше всего на свете, ненависть ее к родственникам проистекала из безоговорочной, какой-то первобытной преданности мужу, его обиженных глаз было достаточно, чтобы страстно возненавидеть кого угодно. Но было еще кое-что. Моню обошли с наследством, это так, но, сказать по правде, с жилплощадью тоже вышло несправедливо! Наум занимал теперь сорокаметровую комнату, а они остались в двенадцати метрах. Теперь при словах «жилплощадь» и «метры» Маня заходилась от злобы и подбиралась, как голодный волк, только что зубами не щелкала. Важно было, что скажут люди. Поэтому она жаловалась соседям, шептала многозначительно «эти евреи», в жаркой злобе запамятовав, что ее муж тоже еврей. Побрызгивая слюной и убегая глазами наверх и вбок, она повторяла на кухне, что их-то с Моней всего лишили, они не умеют за себя постоять, а вот Немка с Муркой шикуют! Соседи, охотно объединившись с ней, вершили свой русский суд между двумя еврейскими братьями, поддерживали ее, кивали согласно: «Евреи-то эти всегда нас, русских, обманут». Когда у Мани с Наумом доходило дело до открытых перепалок, она убежденно доказывала ему: «Все говорят, что вы с Муркой...» – и так далее.
– Манечка, может быть, уже помириться? – робко спрашивал Моня.
– Ты что, с ума сошел? Уступить?! Не-ет уж! Не на такую напали!
Однажды скандал разыгрался грандиозный, соседи радовались, будто в цирк всей квартирой сходили. Мура надела свою каракулевую шубу, сомневалась, может, не стоит, ей и в пальто очень хорошо, а шубы не у всех людей есть...
– Надо шубу проветрить, – велел Наум. – Авось беднейшее крестьянство не заметит.
Но беднейшее крестьянство заметило. Маня на кухне, ловко набирая воду из чашки в рот и прыская, гладила белье. Услышав голоса родственников, она, все еще с чашкой в руке, метнулась в коридор, увидела Муру в каракулевой шубе до полу, подбоченилась и зашипела злобно про то, что люди-то все в шубах не ходят... Наум кричал, требовал оставить их в покое, Мурочка слабо охала, а Маня набрала полный рот воды и со злобой прыснула ей прямо в лицо. А потом еще раз!
Ну и понеслось. Маня ссорилась с Мурой как умела: на коврике перед ее комнатой оставляла свои грязные с улицы боты, вбила в закутке прямо у их двери гвоздь и вешала на него одежду, еще любила занять Мурину конфорку на кухне. Когда Мура бывала на кухне, Маня всегда выходила тоже и стояла посередине, громко рассуждая в воздух. В конце концов Мура стала готовить в комнате. А однажды Маня украдкой брызнула томатным соусом на белую Динину рубашечку, сохнущую на кухне над Муриным столом. Мурочка ничего не говорила Науму, а Мане так ужасно хотелось, чтобы сказала, чтобы заплясал хороший, большой, с ором и оскорблениями скандал – скандал, в котором она как следует подтвердила бы свою любовь и преданность мужу.
Первый же праздник без Марии Иосифовны, Первое мая, братья праздновали раздельно. У Мони с Маней гости: Манина сестра из Тихвина, девочки – нянечки и медсестры с мужьями, и Монин сослуживец, приглашенный для Цили или Лили, как получится. На Манином столе огромная тарелка с холодцом, плотным и упругим, пирог с капустой, соленые грузди и огурчики. Маня постаралась, навела уют, примус сиял начищенный, блестящий, как зеркало, на окошке цвела герань, еще появились бумажные открытки с цветами и портретами артистов и артисток, а забитая между братьями дверь была занавешена старыми календарями.
У Наума тоже гости. За торжественно накрытым Наумом столом, кроме него самого, Муры и Диночки, сидела Мурина школьная подруга. Наум поглядывал на нее со скрытым неудовольствием и сухо улыбался. На столе ничего приготовленного Мурочкой, только деликатесы из коммерческого магазина – прозрачная ветчина, балык и осетрина.
Лиля с Цилей весь вечер через коридор ходили от младшего брата к старшему, от пирога к балыку. Раньше было удобнее, но теперь дверь была забита.
Через два месяца старший и младший – Наум и Моня – ушли на фронт, не помирившись и не попрощавшись. Только двадцатидвухлетний Моня, в последний раз проходя мимо комнаты брата, вдруг остановился и тихо, беспомощно в закрытую дверь простонал-подумал: «Мама...»
Моня оживился, рассказывая, даже дрожащий голос окреп:
– Лиза, Оленька, вот послушайте, что Маня рассказывала... У Муры была знаменитая на весь дом сумочка, небольшой такой черный ридикюль, с которым она не расставалась ни днем, ни ночью. С этой сумочкой она спускалась в бомбоубежище, Дину держала на руках, а сумочку прижимала к себе, между собой и ребенком. Сумочка была плотно набита шоколадом. Мура думала, что эта сумочка их спасет, спасет от голода, от смерти, если придется просидеть в убежище долго... У Мани такого запаса не было, откуда же? А через месяц после начала блокады Мура заболела. Болезнь называлась пузырчатка, не знаете? Это такие язвы внутри человека, во рту, в гортани, когда он не может проглотить ничего, просто ни глотка не может сделать, понимаете? Я думаю, что она заболела оттого, что слишком опасалась проглотить лишний кусочек, боялась, вдруг Дине не хватит. Не выдержала одна с ребенком, под бомбами... Я лично считаю, ее нервы погубили... Она была такая нежная, Мура... – Моня задумчиво кивал, сам себя подтверждая. – А еще через три месяца, в ноябре, Мура умерла в больнице, и Маня забрала трехлетнюю Дину к себе и годовалому Косте. Без карточек, потому что карточки куда-то пропали вместе с Муриной сумочкой... И прожила с Диной и Костей всю блокаду и эвакуацию.
Лиза погладила Моню по голове, как маленького, а Ольга спросила:
– А почему именно она взяла Дину? У них же были еще родственники, а Маня же ненавидела Муру и Наума?
– Мура была такая неприспособленная, ничего не умела делать! – с неостывшим за полвека осуждением скривился Моня. – И вечно все говорили: «Мура – то, Мура – се»! Хотя она такая была... особенная...
– Но ваша Маня просто героиня! А почему все-таки Маня взяла эту девочку, Дину?
– А как же ты хочешь? – удивился Моня, сделав значительное лицо. – Лилька с Цилькой ведь не взяли... Пришли, поохали...
– Взять такого маленького ребенка! Они сами голодали, наверное, да еще без карточек... – неуверенно припоминает Ольга все пройденное в школе про блокаду. – И вообще с маленькими детьми ужасно много суеты, у моей сестры дочке четыре года, так она весь день мечтает, когда та заснет!
– Собираясь в эвакуацию, Маня навязала одиннадцать тюков, на каждом из которых аккуратным детским почерком написала «Дина». «Мало ли что случится, – сказала она, – в случае чего пусть люди знают, что это твое!» В тюках были Мурины шубы, одеяла, шерстяные отрезы. На теплоход они опоздали, потому что по дороге Дина два раза просилась писать, а одежды на ней было намотано много. Маня разматывала ее и орала: «Потерпишь!» – а та орала в ответ: «Ой, Маня, ой, не потерплю, ой, описаюсь!» Опоздали. С Костей, Диной и ее одиннадцатью тюками Маня погрузилась в лодку, которая шла вслед за уплывшим теплоходом. Если бы они не опоздали, если бы Дина не захотела писать, именно два раза нужно было писать... В общем, пароход разбомбили прямо у них на глазах...
– Представь, Лиза, тебя бы не было... – прошептала Ольга, а Лиза представила и заплакала.
– А потом, в эвакуации... Это уже что, ерунда. По сравнению с блокадой-то все ерунда. Меняла из Дининых вещей на рынке, старалась, конечно, сохранить, но и кормиться надо было! А Лилька-то с Цилькой потом Науму пели, я знаю что! Что Маня, дескать, на Мурины вещи блокаду прожила и эвакуацию тоже! – Моня печально покачал головой и укоризненно погрозил девочкам пальцем, как будто это они наговаривали Науму на Маню.
– Да что ты, никогда тетки такого не думали даже, – торопливо ответила Лиза.
– В эвакуации Дина чуть не погибла, почти совсем уже, можно сказать, погибла. В комнате были только дети – пятилетняя Дина и трехлетний Костя. Дина прислонилась к печке погреться, стояла-стояла и вдруг... раз и вспыхнула! Выбежала в коридор. Маня открыла входную дверь... Сколько случайностей на свете, могла ведь прийти на пять минут, на три минуты позже... Видит, по коридору несется маленький факел. Маня решительная была, никаких тебе обмороков, ничего такого. Вбежала в комнату, схватила одеяло, пригасила факел, а там внутри – Дина... Бросилась искать Костю, а тот под столом сидит и ни за что вылезать не хочет... А вот, смотри. – Моня вытащил из кармашка сумки марлечку, а из марлечки черный камешек, похожий на обмылок.
– Дед, ты что? – Лиза испуганно взглянула на него и следом на Ольгу.
– Думала, дед с ума сошел? Это... знаешь что? Неужели Маня никогда не показывала? Это кусочек сахара, по дороге в эвакуацию кто-то Дину угостил, а Дина большая уже девочка была, четыре года или пять, она и принесла Мане, угостила... Маня после ссоры с Диной хотела выбросить, я не дал, ведь столько лет хранила... Да... – гордо продолжал Моня. – Маня-то для них на все шла... У них случай был в эвакуации, в деревне. Маня курицу украла. Да, вот так взяла и украла. За это знаете что было? Расстрел! – пугал Моня. – Маня тогда заперла дверь, закрыла ставни, и Дина с Костей, сидя взаперти, в темноте съели курицу... Девчонки, а вы знаете, что в деревне-то все удивлялись, что у Мани, русской, двое еврейских детей. Они никогда не видели евреев, думали, это прямо чудовища какие-то, все ходили на них смотреть и удивлялись, где же у Кости и Дины рога и копыта! – улыбнулся Моня.
...Первым с войны вернулся Наум. Моня ушел на два дня раньше, а пришел на два года позже, служил в оккупационных войсках. Ушел на войну из Толстовского дома на Троицкой Моисей Давидович Гольдман, а вернулся Михаил Данилович Бедный. В 1943 году Моня потерял документы, а в новых записался русским, заодно и Манину фамилию взял, стал Бедным. Переписываясь с еврея на русского, он думал о возможном плене, о смерти, но совсем чуть-чуть, а по-настоящему он думал о жизни, о жизни с Манечкой и Костей, в которой ему лучше будет Бедным. Между прочим, Монин отец сам показал ему дорогу отречения от предков, примерив на него отчество Данилович.
Прослужив в оккупационных войсках два года, Моня привез домой две медали «За отвагу», красные глиняные бусики и еще большие золоченые пуговицы от пальто.
– Ну, Монька, ты и дурак! – сказал сосед. – Люди-то столько тянут... и сервизы, и отрезы... Хоть бы Мане кофту какую привез!
– Мне не надо, – вмешалась Маня, зверем поглядывая на соседа, – мне как раз пуговицы очень нужны. У нас таких не делали... Какие красивые!
– Вот они, пуговицы, смотрите, девчонки!
Ольга дотронулась до пуговиц пальцем так осторожно, как будто они могли рассыпаться на глазах...
...Примирение братьев произошло буднично, само собой. Наум, покачивая головой, внимательно рассмотрел медали.
– Две медали «За отвагу» – это... – Он долго уважительно цокал языком. – Монька у нас глупый, но смелый! – Наум наконец повторил слова, что когда-то давно произнес отец.
– Да... – очнулся Моня. – Манечки-то моей больше нет... А ведь ты, Лиза, похожа на Маню!
Ольга припомнила крупную значительную Маню с ее широкой простодушной улыбкой и готовыми к обиде глазами и с сомнением посмотрела на Лизу. «Маня была... как монумент Родина-мать, только лицо не такое суровое, а Лиза похожа на приукрашенного мышонка-отличника», – любовно подумала она.
– Похожа, похожа, – утверждал дед. – Если чего хочешь, так будешь изо всех сил трепыхаться, пока не получишь. Вылитая Маня!
– Лиза, у меня просто нет слов...
Девочки уложили Моню на его оттоманку и на цыпочках вышли из комнаты. Ольга вытирала слезы.
– Слушай, а где эти ваши родственники, Дина, Наум?.. Их на похоронах не было. Они все умерли?
– Поссорились, – неохотно ответила Лиза. – Из-за какой-то ерунды... комнаты и еще... столового серебра. Поссорились навсегда.
– Да-а... прямо «Сага о Форсайтах». Там тоже две семьи ссорятся из-за собственности, – протянула Ольга. – А у нас в семье все так просто, никаких тайн и страстей... Слушай, а ты действительно на Маню похожа! Ты и похороны организовала сама, и поминки. Собралась, молодец!
Лиза действительно на время стала главной в семье, растерявшейся от внезапной смерти своего рулевого.
– Для меня они всегда были просто бабушка и дедушка, Маня с Моней, а оказывается, у них была... жизнь. Какой же он все-таки бедный, Моня! Я буду с ним каждый вечер сидеть, никуда ходить не буду, вот увидишь! – обещала Лиза. – Ой, я же завтра дежурю по номеру!.. Тогда послезавтра обязательно буду дома!
Они прожили сейчас вместе целую Манину жизнь, и Лиза почувствовала, что ей необходимо вернуться и засмеяться, иначе горечь затопит ее с головой.
– Знаешь, что у нас один парень на экзамене сказал? Его спросили, какой он знает образец древнерусской литературы, а он на голубом глазу отвечает: «Переписка Ивана Грозного с Крупской» вместо «Переписка Ивана Грозного с Курбским», представляешь? По всему курсу ходит как анекдот!
– Да, конечно, с Крупской Иван Грозный никак не мог переписываться! – вдумчиво ответила Ольга. – А кто он, этот Курбский?
– О-о, это очень интересно! – Лиза принялась рассказывать.
– Везет тебе, столько всего знаешь, что нам, бедным технарям, и не снилось! А я зато знаю принцип неопределенности Гейзенберга. – Ольге надоело слушать. – Если ты знаешь, где находится предмет, то не уверен, что это именно этот предмет, а если уверен, что это именно он, тогда не имеешь понятия, где он находится!
– Это что, всего касается? – подозрительно спросила Лиза. – Ужас какой!
Сначала Лиза старалась приезжать домой пораньше, потом жизнь закрутилась по-прежнему, дома она уже не сидела, но каждый вечер, пока Моня не укладывался спать, звонила.
– Дед, это ты? – виноватым голосом спрашивала она.
– Еще да, – отвечал Моня жалобно, но с достоинством.
Он был доволен внучкой. Звонит, интересуется... Конечно, у нее своя жизнь, а так она хорошая девочка и дедушку любит.
Трагический случай произошел не впрямую по вине Мадам. Специалист по советской живописи, член Союза писателей, редактор отдела культуры, Нинель Алексеевна писала обо всем понемногу. Ее рецензия на последний фильм одного не самого великого, но все же известного режиссера была не очень злобной, а режиссер, немолодой уже человек, прочитал рецензию маститой Мадам и умер... Возможно, это было всего лишь трагическим совпадением, но для нагнетания обстановки считалось, что умер он с газетой в руке: увидел язвительные, несправедливые слова Мадам... и все, умер. «Доигралась!» – таково было общее мнение.
Дверь ее кабинета, как всегда, была приоткрыта, но Мадам никого не зазывала, ждала, пока кто-нибудь зайдет сам. Все, кому положено было, заходили, но Нинель кожей ощущала шушуканье за своей спиной. Впервые за многие годы она сама подсела в буфете к девочкам из своего отдела. Девочки отводили глаза. С праведным негодованием набросились на всесильную Мадам те, кого она когда-либо обижала, а остальные, с жестоким удовольствием поддавшись желанию куснуть сильного, обсуждали и осуждали. Мадам, ощущая себя детсадовкой, с которой перестали играть в песочнице, смотрела просительно, нервически перебирала руками. Ловить обидно ускользающие взгляды вместо привычных восхищенных было невыносимо. Формально Мадам не потеряла влияния, но в своих собственных глазах она упала бесповоротно и трагически. Ей требовалась поддержка, необходимы были Лизины влюбленные глаза, но у Лизы как-то вдруг образовалось много дел, и ей было не до Мадам.
Она не справилась, легла в больницу с чем-то придуманным, несерьезным, как говорили, симулировала от стыда. Оказалось, вовремя – требовалась серьезная операция. В больнице ее навещали коллеги из редакции, а после операции, дома, когда Нинель Алексеевна перестала быть «Мадам», навещать забыли, и Лиза забыла вместе со всеми. Сколько же можно, в конце концов, ходить при ней в девочках, она уже взрослая!
Замглавного, Сухоруков, оказался ровесником Мадам – всего сорок пять, совсем еще не старый человек. Лиза иногда бывала у него в кабинете, нечасто, и тогда все происходило в точности как в первый раз: она тихо стояла, а он несколько минут манипулировал за ее спиной рукой с зажатым в ней носовым платком. Лиза недоумевала, использует ли он носовой платок только для этого? Или еще и сморкается?