Глянул я в окно - солнца не видно, такая метель. Не помню, побились ли они в конце концов об заклад насчет снега. И я подумал, что в Америке взрослые тоже любят по всякому случаю биться об заклад.
   Может быть, дети и в самом деле не так уж сильно отличаются от взрослых?
   А за окном туча еще больше стала, черная. И мне пришло в голову: "Ребенок словно весна. То солнце выглянет - и тогда ясно и очень весело и красиво. То вдруг гроза - блеснет молния и ударит гром. А взрослые словно всегда в тумане. Тоскливый туман их окружает. Ни больших радостей, ни больших печалей. Все как-то серо и серьезно. Ведь я помню. Наша радость и тоска налетают как ураган, а их - еле плетутся".
   Это сравнение мне понравилось. Да, если бы даже я и мог снова измениться, я предпочел бы еще побыть ребенком.
   И так мне стало хорошо и спокойно, как бывает, когда выйдешь вечером в поле, а ветерок ласково треплет тебя по лицу - словно кто рукой прикоснулся. А на небе звезды. И все спит. И запах поля и леса.
   Быстро пролетел для меня этот час. Если я опять буду учителем, то никогда не стану вызывать ученика, с которым случилась беда. Пусть подумает, успокоится, отдохнет.
   Я даже вздрогнул, когда раздался звонок.
   И тут сразу начали приставать:
   - Ты почему плакал? Что тебе директор сказал?
   Взрослые не велят драться. Они думают, что мы деремся ради удо
   вольствия. Конечно, есть и озорники - мальчишки посильнее, которые за-дирают слабых. Мы их избегаем, обходим. Но они от этого только еще больше наглеют. И когда чаша терпения переполнится, приходится, на-конец, дать им урок. К счастью, таких немного. Они - наше проклятье. И смешно, что из-за них взрослые обвиняют нас всех. Взрослые не знают, что такое задира, а ведь задира и самого тихого может привести в ярость.
   Ну, случилась беда. Каждый сам может догадаться, что мне сказал директор, раз я его чуть не опрокинул. Зачем спрашивать: "Что? Как?"
   И хоть бы один. А то от одного отвязался, другой подходит - и опять все сначала. Видит ведь, что не хочу говорить. Я и не знаком-то с ним,
   почти не разговариваю,- и этот туда же:
   - Это ты налетел на директора? Он, наверное, велел тебе с матерью прийти?
   Нет, не дадут человеку побыть грустным. Будут лезть, пока из грустного не сделаешься злым.
   Первому я отвечаю спокойно. Второму говорю:
   - Отстань. Третьему:
   - Отвяжись!
   Четвертого я отталкиваю.
   Теперь подходит Висьневский, Утром он говорил, что я сумасшедший, а теперь хочет, чтобы я ему все рассказал.
   - Ну что? Почему ты ревел? Здорово он тебя отругал? Надо было сказать, что тебя толкнули.
   - Сам ври, коли хочешь,- говорю я. И сразу же пожалел об этом.
   - Подумаешь, какой правдивый! Глядите, ребята, какой святой нашелся!..
   Я хочу уйти, а он не пускает.
   - Погоди, куда спешишь?
   Идет рядом и нет-нет, да кулаком в бок.
   Я взял да оттолкнул его. А он еще пуще разошелся:
   - Не толкайся, школа не твоя. Думает, раз его учительница похвалила, что одну ошибку сделал, так он уж и воображать может.
   В первую минуту я даже не понял, что он там мелет. Потом только сообразил.
   Я уже подхожу к двери, а он удерживает:
   - Погоди, куда так торопишься? Не отпускает.
   - Деточка,- говорит.- Наплакалась детусенька. Расплакалась девчушечка.
   И грязной лапой меня по лицу.
   Я замахнулся. Он сильный, этот Висьневский. Но я до того разозлился, что мне все равно - будь что будет. Дойди дело до драки, он бы здорово Получил.
   А что сказал бы директор, если бы случайно проходил мимо? Конечно, что виноват я. Один раз уже попался, а теперь снова. Он меня запомнил. Случись что, сразу вся вина на меня. Потому что я озорник. "Я тебя знаю. Это уже не в первый раз".
   Когда я был учителем, я ведь тоже так говорил.
   Но тут входит учительница: проверить, все ли вышли из класса.
   - Выходите, ребята! Идите добегайте. А он, бессовестный, еще жалуется:
   - Госпожа учительница, я хотел выйти, а он меня не пускает. Мне стало до того противно, хоть плюнь.
   - Ну, идите, идите!
   Он прищурил один глаз, скривил рот, широко расставил ноги и так, кривляясь, вышел из класса. Я за ним.
   Во двор я не пошел. Жду, когда кончится перемена. Подходит Манек. Посмотрел на меня и говорит тихонько:
   - Хочешь, пойдем поиграем? Я говорю:
   - Нет.
   Он ещё постоял, посмотрел, не захочу ли я с ним заговорить.
   Этот - другое дело. Я ему говорю: так, мол, и так.
   - Не знаю, простил или нет. Манек подумал.
   - А ты узнай. Это он со злости сказал. Зайди в учительскую, спроси,наверное, забыл уже.
   А потом был урок рисования.
   Учительница сказала, чтобы каждый рисовал что хочет: какой-нибудь листок, или зимний пейзаж, или еще что-нибудь.
   Я беру карандаш. Что бы такое нарисовать?
   А я рисовать никогда не учился. Когда был большим, тоже не очень-то умел. Вообще в мое время нехорошие были школы. Строгие, скучные. Ничего там не позволяли. Такое все было чужое, так было холодно и душно, что, когда мне потом снилась школа, я всегда просыпался в холодном поту. И всегда был счастлив, что это сон, а не правда.
   - Ты еще не начинал? - спрашивает учительница.
   - Думаю, с чего начать.
   А у учительницы светлые волосы и добрая улыбка. Она посмотрела мне в глаза и говорит:
   - Ну, думай, может быть, и придумаешь что-нибудь хорошее. И, сам не знаю почему, я сказал:
   - Я нарисую школу - как раньше было.
   - А ты откуда знаешь, как было раньше?
   - Папа рассказывал. Пришлось мне солгать.
   - Хорошо,- говорит учительница,- это будет очень интересно.
   Я думаю:
   "Выйдет или не выйдет? Ладно, ведь и другие мальчишки не такие уж великие художники".
   Рисую я неважно, ну да ничего. Самое худшее - посмеются. Ну и пусть смеются...
   Есть такие картины, которые из трех картин состоят: одна посредине, а две по бокам. Все они разные, но составляют одно целое. Такая картина называется триптих.
   Я разделил страницу на три части. Посредине нарисовал перемену. Мальчишки гоняются друг за другом, а один что-то натворил,- учитель дерет его за ухо, он вырывается и плачет.
   А учитель его крепко за ухо держит и лупит что есть силы по спине, вроде как бы шпицрутеном. Мальчишка приподнял ногу и словно повис в воздухе. А другие вокруг стоят, головы опустили, ничего не говорят - боятся. Это посредине.
   На картине справа я нарисовал урок,- как учитель бьет ученика линейкой по рукам. Смеется один только подлиза с первой парты, а другим жалко.
   На картине слева - секут настоящими розгами. Мальчик лежит на скамье, сторож держит его за ноги. А учитель каллиграфии с бородкой поднял вверх руку, в руке - розга.
   Такая мрачная картина, точно все это в тюрьме. Я нарочно сделал темный фон.
   Сверху я надписал: "Триптих, старая школа".
   Когда мне было восемь лет, я ходил в эту школу. Это была моя первая начальная школа, называлась она "Приготовительная".
   Помню, одного мальчика высекли. Сек его учитель каллиграфии. Не знаю только, учителя ли звали Кох, а ученика Новицкий или ученика Кох,
   а учителя Новицкий.
   Я был тогда совсем маленький и ходил в ту школу недолго. Но я вижу все это так ясно, словно это было вчера.
   И вот я рисую. Карандаш так и бегает по бумаге. Мне даже странно.
   Головы у учеников получаются маленькие, но я стараюсь, чтобы все они были разные и каждое лицо имело свое выражение. И чтобы все ученики были в разных позах: один облокотился, другой привстал. Себя я тоже нарисовал, но не в первом ряду.
   Рисую, а уши у меня так и горят; жарко, и словно кого-то догоняю.
   Это я рисовал с вдохновением.
   Я ведь был уже один раз взрослым и знаю, что называется вдохновением. У Мицкевича, когда он писал "Импровизацию", было вдохновение.
   Вдохновение - это когда трудная работа становится вдруг легкой. И тогда очень приятно рисовать, писать, вырезать, что-нибудь мастерить. Все тогда удается, а ты даже и сам не знаешь, как ты это делаешь. Слоз-Но все само собой делается, словно кто-то за тебя работает, а ты только смотришь. А когда кончишь, удивляешься - точно это не твоя работа. И устал и доволен, что так хорошо получилось.
   Когда придет вдохновение, то не замечаешь даже, что происходит вокруг.
   По-моему, дети часто работают с вдохновением, только им мешают.
   Например, рассказываешь что-нибудь, или читаешь, или пишешь. Или сразу понял задачу. Даже может выйти какая-нибудь ошибка, но все равно это не ошибка, или очень маленькая. А тут вдруг прервут, заставят исправить, повторить, что-нибудь еще прибавят, объяснят. И сразу все пропало. Ты злишься, тебе уже и продолжать-то не хочется, и ничего не выходит.
   Когда у человека вдохновение, никто не имеет права вмешиватся. Потому что тогда он должен быть один, ничего не видеть, ке слышать.
   Так было и со мной. Учительница стоит у моей парты и смотрит, как я рисую, а я и не замечаю. Знай себе рисую. Тут черточку добавлю, там точечку, и выходит все лучше и лучше.
   Учительница, наверное, долго так стояла, только я этого не знал.
   А я погляжу издали на рисунок и снова что-нибудь подправлю, но всё осторожнее. Потому что, если слишком много поправлять, можно все испортить. Я устал. II вдруг почувствовал, что на меня смотрят. Поднимаю голову, а учительница улыбнулась и погладила меня по щеке.
   Я не люблю, когда меня кто-нибудь гладит или ко мне прикасается. Но рука у учительницы прохладная и мягкая. И я тоже улыбнулся.
   Учительница спрашивает:
   - Откуда ты зшешь, что это триптих?
   - Знаю, я на картине видел, на открытке, в костеле.
   Я сбиваюсь и краснею все больше. Л учительница спрашивает:
   - Можно?
   Я подаю ей тетрадку и говорю:
   - Пожалуйста.
   Учительница смотрит мои старые рисунки и этот, последний. А Вишневский соскочил со своей парты и тоже нос сует, говорит:
   - Триптих.
   Я испугался, что учительница начнет мой рисунок хвалить и всем показывать. Неужели она не понимает, что среди стольких ребят всегда найдется одни завидущий или какой-нибудь шут гороховый, который будет потом приставать да высмеивать? И учительница, видно, поняла это, потому что велела Висьневскому сесть на место, а мне сказала только:
   - Ну, теперь отдохни.
   Закрыла тетрадку и осторожно положила передо мной на парту.
   Осторожно, аккуратно.
   Я сразу же подумал, что если бы я опять стал учителем, то не бросал бы тетрадки на парту, когда неверно написано, не перечеркивал бы жирной чертой, так что чернила брызнут. Я клал бы их так же осторожно, аккуратно, как эта учительница.
   Отдыхал я недолго: урок кончился. Мне тадо идти в учительскую. Не в дверях учительской стоит директор, и я остановился. И учительница рядом стоит. И сторож подходит...
   Я уже два раза начинал: "Пожалуйста, господин директор...", но знаю, что директор не слышит, потому что я говорю тихо. Ужасно неприятно, когда тебе надо что-нибудь сказать, а начать стыдно.
   Они разговаривают о каких-то там своих делах, а я даже ничего не слышу. Вдруг директор обращается ко мне:
   - Иди в шестой класс и посмотри, там ли глобус. Только быстро , бегом.
   И тут только он взглянул на меня и, видно, припомнил, потому что сказал:
   - Да смотри не налети на кого-нибудь по дороге! Прибежал я в шестой класс, а ребята мне кричат:
   - Эй, выметайся, чего прилез?
   - Глобус у вас?
   - Ишь, чего захотел! - И выталкивают. Я спешу, а они еще толкаются. Я вырвался и говорю:
   - Директор спрашивает. А один не расслышал и орет:
   - Ты еще здесь? Убирайся, щенок, пока цел! Я ие знаю, что делать. Опять кричу:
   - Директор!.. - Что - директор?..
   - Спрашивает, глобус у вас?
   - Ничего у нас нет, понятно?
   Стукнул меня по голове и захлопнул дверь перед носом.
   Я возвращаюсь к учительской, а что говорить, не знаю.
   - Они сказали, что нет.
   К счастью, один ученик как раз несет глобус. И сердится, что опять поломают. Объясниться с директором нет никакой возможности, а откладывать не хочется. И я в отчаянии потянул за рукав учительницу. Не потя-нул, а слегка только дотронулся и говорю тихонько: - Госпожа учительница...
   А учительница сразу услыхала. Отошла со мной в сторону, нагнулась: - Ты что?
   И тут я сказал совсем тихо:
   - Попросите, пожалуйста, директора, чтобы он маму не вызывал. Так тихо сказал, словно на ухо. Неудобно быть маленьким. Все время надо задирать голову... Все происходит где-то наверху, над тобой. И чувствуешь себя каким-то затерянным, слабым, ничтожным. Может быть, поэтому мы любим стоять около взрослых, когда они сидят,- так мы видим их глаза.
   - Почему директор вызывает твою маму?
   Мне стыдно сказать. Неприятно рассказывать такую глупость. Я опустил голову, а учительница нагнулась еще ниже.
   - Ведь если я не знаю, я и просить не могу. Ты очень набедокурил? Я говорю:
   - Нет.
   Но я и сам не знаю, так ли это.
   - Ну, расскажи.
   Может быть, мы потому неохотно рассказываем о чем-либо взрослым, что они всегда куда-то торопятся. Всегда кажется, что все это их не касается, что они просто так скажут что-нибудь, лишь бы отделаться, отвязаться поскорее. Да и правда, у них свои дела, а у нас - свои. Вот мы и стараемся всегда рассказать покороче, чтобы не забивать им голову. Будто наше дело не такое уж важное, пусть только скажут: да или нет,
   - Я бежал по коридору. И налетел на директора.
   - И ушиб его?
   - Нет, только рукой уперся ему в пузо.
   - В живот,- поправила учительница. И улыбнулась.
   А через минуту все уже было улажено. Я подумал: "Спасибо",- и пошел в класс. Даже не поклонился. Это, наверное, было невежливо. Да
   ладно, неважно. Только бы уж опять сесть за парту, только бы поскорее все это кончилось.
   А на последнем уроке учитель читал об эскимосах. Зима у них длится полгода, а дома они строят из снега. Такие домики называются "иглоо". Можно и огонь внутри разжигать, но должно быть всегда холодно, а то дом растает.
   Когда я был взрослым, я уже знал: все это об эскимосах и, может быть, даже больше. Но мне как-то было не до них. Я даже ни разу не подумал о том, есть ли они на самом деле. Теперь другое дело. Теперь мне их жалко.
   Хотя глаза у меня открыты и гляжу я на учителя, я вижу бескрайные ледяные поля - только лед да снег. Ни одного кустика, ни одного деревца. Ни сосны, ни травинки. Ничего. Только лед да снег. Потом у них наступает ночь. Ветер, тьма, иногда только северное сияние. И я чувствую этот холод и эту тоску. Бедные эскимосы, холодная у них жизнь! У нас самый бедный, и тот хоть на солнышке может погреться...
   Когда учитель читал, так тихо было. Только один раз сзади кто-то зашептал. Учитель даже и не взглянул на него, но мы сразу оглянулись. Если бы и нашелся дурак, которого бы это не занимало, он не осмелился бы помешать. Пусть бы только попробовал!
   Притихшие ребята так и впились глазами в учителя, даже моргнуть боятся. Наверное, тоже видят перед собой бескрайные ледяные поля.
   Жалко, что география была не перед уроком рисования. Я бы тогда лучше нарисовал. Я нарисовал бы глаза ребят. Правда, когда того ученика наказывали розгами, ребята смотрели по-другому. Сейчас в их глазах мечтательное выражение, а тогда был ужас.
   Я вынимаю тетрадку для рисования, разглядываю свой триптих и перестаю слушать.
   И вдруг в классе поднялся шум. Что такое? Все кричат, спорят. Я не сразу догадался, о чем читал учитель, когда я не слушал. Он, видно, читал про то, как охотятся на моржей и тюленей.
   Все задают вопросы. Один хочет знать одно, другой - другое. Даже с мест повскакали. Учитель говорит, чтобы все сели, что он из-за крика ничего не слышит и, пока все не успокоятся, отвечать не будет. А ребята не могут успокоиться, потому что каждому хочется знать все подробно.
   - А хлеб эскимосы едят? А почему они не поедут туда, где теплее? А нельзя им выстроить кирпичные дома? А кто сильнее, морж или лев? А может эскимос замерзнуть до смерти, если заблудится? А волки там есть? А читать они умеют? А нет ли среди них людоедов? Любят ли они белых? Есть ли у них король? Откуда они берут гвозди для санок?
   Один рассказывает, как его дедушка однажды зимой заблудился в поле. Другой - про волков. Каждый кричит, чтобы остальные сидели тихо, потому что он сам хочет сказать или спросить что-нибудь важное.
   Если человеку до чего-нибудь нет дела, он может и подождать. А до эскимосов ребятам очень даже есть дело. Ведь они сами минуту назад как бы жили на краю земли, на самом полюсе, и теперь хотят знать, как живут их близкие, знакомые, родственники, которые там остались и которым плохо. Жаждут им помочь.
   Когда прежде ссылали в Сибирь политических заключенные и кто-нибудь оттуда возвращался, то матери, сестры и невесты тоже расспраши-вали. какая там жизнь, что они там делают, вернутся ли и когда. Потому что из письма не много можно узнать.
   И из книжки не все узнаешь. Учитель должен еще раз сам рассказать все, что ему известно о моржах, о снеге, об оленях, о северном сиянии. А кое-что и повторить. Потому что ребята от волнения не все слышали.
   Для учителя это четвертый урок, четвертый час работы в школе, а для класса - вести из далекого края от дорогих людей. И учитель устал, и мы только по-разному. И вот нарастает раздражение. С него довольно, а мы хотим еще!
   Учитель почти рассердился. Грозится, что в наказание никогда больше ничего не станет читать.
   Никогда!
   На минуту стало тише, хотя никто не поверил. Если бы он сказал "всю неделю", а то - никогда. А какой-то дурак начинает паясничать!
   - Э, нет, господин учитель не такой злой! Они дураки, что орут, но ребята хорошие!
   Как будто и заступается, но сразу видно, что хочет учителя из себя вывести, чтобы скандал вышел. И учитель раскричался. Всегда один та-кой найдется. Или ему ни до чего дола нет. и он даже не любит, когда урок интересный, потому что тогда в классе должно быть тихо,- ведь все слушают. Или просто назло будет мешать, потому что ему как раз в это время что-то не понравилось.
   Учитель уже смотрит, кого бы выгнать из класса, уже взглянул на часы, потому что хочет, чтобы поскорее все это кончилось. И всем становится неприятно. Даже сам учитель жалеет, что все так получилось, потому что знает, что слушали его хорошо. И он сдерживается, выдавливает из себя улыбку и говорит:
   - Ну, ты там, оратор, повтори, о чем я читал.
   Начинается обычный урок: учитель спрашивает, а класс ни бе ни ме. И учитель думает, что мы ничего не знаем, просто глупые ребятишки.
   Когда я был большим, чем ближе меня что-нибудь касалось, тем легче мне было об этом говорить. А у детей, как видно, иначе. Если тебя что-нибудь очень волнует, то отвечать трудно, хотя бы ты даже и знал. Дети как будто стыдятся, что скажут не так, как чувствуют.
   Урок кончился скучно, и только на переменке мы по-настоящему разговорились об эскимосах. Один запомнил одно, другой - другое. И ребята ссорятся:
   - Так учитель читал.
   - Неправда!
   - Ты, может, проворонил, когда читали?
   - Сам ты проворонил! Призывают свидетелей.
   - Правда, учитель читал, что окна делают изо льда?
   - Правда, ведь тюлень - рыба?
   - Ну ладно, спросим учителя!
   Наверное, каждый, как и я, задумался в каком-нибудь месте и потом
   уже не мог догнать. Поэтому каждый помнит что-нибудь свое. И только весь класс вместе знает все.
   Теперь ребята будут играть в эскимосов где-нибудь на лестнице или во дворе и расскажут о них тем, кто не был на уроке, и еще от себя добавят, чтобы было веселее.
   Домой я возвращался с Манеком.
   Улица мне теперь кажется необычайно интересной. Все интересно: и трамваи, и собака, и проходящий мимо солдат, и магазины, и вывески на магазинах. Все новое, незнакомое, словно только что окрашенное. Не то что незнакомое, потому что я ведь знаю, что это трамвай, но мне еще хочется знать, четный у него номер или нечетный.
   - Давай отгадывать, какой будет первый трамвай - четный или нечетный, и меньше или больше сотни?
   Солдат - значит, надо посмотреть, какие у него нашивки: пехотинец он или артиллерист.
   Мастер возится с телефоном, рабочие чинят канализацию. Ну как не остановиться - может, случится что-нибудь интересное.
   Обо всем приходят в голову новые мысли.
   Мы встретили много собак. А одна облизала нос языком.
   - Собакам не нужно носовых платков, они нос языком облизывают. Я стараюсь дотянуться языком до носа. Манек советует:
   - Ты нос пальцем прижми. Я говорю:
   - Пальцем - это не фокус.
   А он:
   А ты попробуй.
   Мимо проходит женщина и говорит:
   - Вот глупые, языки повысовывали.
   Нам становится стыдно: мы ведь совсем забыли, что мимо люди идут и смотрят.
   Если бы эта женщина знала, о чем мы разговариваем, она бы не удивилась, потому что ведь это была проверка, обязательно ли людям нужны носовые платки, насколько длиннее язык у собаки и каково человеку без носа. Мы хотели все это испробовать, а тому, кто не слышал нашего разговора, кажется, что мы дураки.
   Однажды, когда я был еще взрослым, я спешил на поезд. А тут ветер поднялся и пыль прямо в лицо. Не знаю, чемодан ли держать или шляпу, или лицо заслонять. Я злюсь, спешу, боюсь опоздать, потому что еще билет купить нужно, а перед кассой может быть давка.
   А тут ребята задом наперед бегут - трое их было. Хохочут, рады, что ветер их подталкивает. Тоже, видно, что-то проверяли. А один мне пряма под ноги. Я хотел посторониться, а он за чемодан зацепился. Я на него прикрикнул - с ума, мол, он, что ли, сошел, людям мешает. Но ведь и я ему помешал. Кто их там знает, во что они играли, что выдумали! Может быть, он был воздушным шаром или кораблем, а мой чемодан - подводной скалой. Для меня ветер - неприятность, для него - радость!
   Когда я был маленьким в первый раз, я любил ходить по улице с закрытыми глазами. Скажу себе: "Пройду десять шагов с закрытыми гла
   зами". А если улица пустая, закрою глаза на двадцать шагов и ни за что раньше не раскрою. Сначала иду быстро, большими шагами, а потом
   медленнее, осторожнее. Не всегда это удавалось. Один раз я свалился в канаву. Тогда еще в канавах вода текла; это теперь канализация - каналы и трубы в земле. Так вот, я попал в канаву и подвернул ногу,-целую неделю болела. Дома я ничего не сказал, зачем говорить, если все равно не поймут?! Скажут, что по улице надо ходить с открытыми глазами. Каждый это и так знает, но один-то раз можно попробовать. В другой раз я треснулся лбом о фонарь и набил себе шишку; хоро-шо еще, что в шапке был. Если хоть один шаг пойдет вкривь, то меняется все направление и тогда уж обязательно или на фонарь налетишь, или на прохожего. Когда на кого-нибудь налетишь, то один только отодви
   нется и ничего не скажет или пошутит весело, а другой как зверь набросится:
   - Ослеп, что ли, не видишь?
   И так свирепо посмотрит, словно готов тебя съесть.
   Однажды - я тогда был уже большим мальчиком, лет пятнадцать мне было,иду, а две девчушки догоняют одна другую, боком как-то бегут и прямо на меня. Посторониться было уже поздно, я наклонился, расставил руки,- они так боком ко мне и влетели. Глядят испуганно.
   У одной глаза голубые, у другой - черные, смеющиеся. Я минутку попридержал их, чтобы не потерять равновесие. Одна крикнула: "Ой!", а другая сказала: "Простите". Я говорю: "Пожалуйста". И девчушки выпорхнули. Отбежали, оглянулись и смеются. А одна налетела на какую-то даму. И та ее так толкнула, что девочка пошатнулась. Грубо так. Ведь нужны же на свете дети - такие, как они есть. Я говорю:
   - Манек, давай побежим наперегонки с трамваем, а? Мы стоим как раз около остановки.
   - Ладно. Кто скорей - трамвай или мы. До утла.
   - До угла.
   Сначала это легко, потому что трамвай идет медленно. Но вот мы уже мчимся по мостовой, рядом с тротуаром, где извозчики ездят. Помешала пролетка. Мы проиграли. Он говорит:
   - А я первый!
   - Это не фокус, у тебя пальто расстегнуто.
   - А тебе кто не велел? Ты тоже мог пальто расстегнуть.
   Забыл! Сколько лет не бегал наперегонки с трамваем, утратил навыки.
   - Ну ладно,- говорю,- давай еще раз, я тоже расстегнусь.
   Но он больше не хочет. Говорит, башмаки рвутся. А мне бы только бежать да бежать. Я рад, что не устаю. Ведь запыхался, и сердце как стучало, а остановился на минутку - и уже отдохнул. От детской усталости не устают.
   Говорим о несчастных случаях. Я сказал:
   - В мое время машин не было. Ои взглянул с удивлением.
   - Как это - не было?
   - Ну, не было,- говорю я со злостью: досадно, что у меня так вырвалось.
   Остановились у столба с объявлениями. В кино идет "Муки любви".
   - Ты хотел бы посмотреть? Манек поморщился:
   - Не знаю. Про любовь все картины скучные. Или целуются, или по комнате ходят. Иногда только кто-нибудь выстрелит. Я больше про сыщиков люблю.
   - А ты хотел бы быть сыщиком?
   - Еще бы. Гнаться по крышам, через заборы, с браунингом. Мы читаем цирковую афишу.
   - Больше всего я люблю цирк.
   Стоим так, болтаем, потом идем дальше.
   - А завтра пять уроков.
   - Естествознание.
   - Хоть бы учительница еще что-нибудь рассказала про тюленей и про белых медведей.
   - А ты хотел бы быть белым медведем?
   - Еще как!
   - Да ведь медведи неуклюжие.
   - Ничего не неуклюжие, это только так кажется. Но лучше всего быть орлом. Взлетел бы на самую высокую скалу, выше облаков, и сидел бы там, одинокий и гордый.
   Иметь крылья куда приятнее, чем летать на самолете. Известное дело, мотор может сломаться, ангары нужны, бензин, и не везде можно приземлиться. Надо его чистить, потом разбег брать. А крылья, если не летаешь, свернул, и баста.
   Если бы у людей были крылья, нужна была бы другая одежда. На рубашке сзади делали бы отверстия, и крылья держали бы под пиджаком. А может быть, сверху...