-- Мы ее пугаемся,-- братья Моховы говорят.-- Она бруснику моет.
   Марья Семеновна говорит:
   -- Ягоды надо мыть, чтоб заразу смыть.
   От этих слов ученики еще сильней к Алексей Степанычу жмутся.
   Алексей Степанович говорит:
   -- Что поделаешь, Марья Семеновна, придется мне ребят дальше учить, а вы заводите себе нулевой класс.
   -- Как это так?
   -- А так. Нюра у нас в первом классе, Федюша во втором, братья Моховы в третьем, а в четвертом, как известно, никого нет. Но зато в нулевом классе ученики будут.
   -- И много? -- обрадовалась Марья Семеновна.
   -- Много не много, но один -- вон он, на дороге в луже стоит.
   А прямо посреди деревни, на дороге и вправду стоял в луже один человек. Это был Ванечка Калачев. Он месил глину резиновыми сапогами, воду запруживал. Ему не хотелось, чтоб вся вода из лужи вытекла.
   -- Да он же совсем маленький,-- Марья Семеновна говорит,-- он же еще глину месит.
   -- Ну и пускай месит,-- Алексей Степанович отвечает.-- А вы каких же учеников в нулевой класс желаете? Трактористов, что ли? Они ведь тоже глину месят.
   Тут Марья Семеновна подходит к Ванечке и говорит:
   -- Приходи, Ваня, в школу, в нулевой класс.
   -- Сегодня некогда,-- Ванечка говорит,-- запруду надо делать.
   -- Завтра приходи, утром пораньше.
   -- Вот не знаю,-- Ваня говорит,-- как бы утром запруду не прорвало.
   -- Да не прорвет,-- Алексей Степанович говорит и своим сапогом запруду подправляет.-- А ты поучись немного в нулевом классе, а уж на другой год я тебя в первый класс приму. Марья Семеновна буквы тебе покажет.
   -- Какие буквы? Прописные или печатные?
   -- Печатные.
   -- Ну, это хорошо. Я люблю печатные, потому что они понятные.
   На другой день Марья Семеновна пришла в школу пораньше, разложила на столе печатные буквы, карандаши, бумагу. Ждала, ждала, а Ванечки нет. Тут она почувствовала, что запруду все-таки прорвало, и пошла на дорогу. Ванечка стоял в луже и сапогом запруду делал.
   -- Телега проехала,-- объяснил он.-- Приходится починять.
   -- Ладно,-- сказала Марья Семеновна,-- давай вместе запруду делать, а заодно и буквы учить.
   И тут она своим сапогом нарисовала на глине букву "А" и говорит:
   -- Это, Ваня, буква "А". Рисууй теперь такую же.
   Ване понравилось сапогом рисовать. Он вывел носочком букву "А" и прочитал:
   -- А.
   Марья Семеновна засмеялась и говорит:
   -- Повторение -- мать учения. Рисуй вторую букву "А".
   И Ваня стал рисовать букву за буквой и до того зарисовался, что запруду снова прорвало.
   -- Я букву "А" рисовать больше не буду,-- сказал Ваня,-- потому что плотину прорывает.
   -- Давай тогда другую букву,-- Марья Семеновна говорит.-- Вот буква "Б".
   И она стала рисовать букву "Б".
   А тут председатель колхоза на газике выехал. Он погудел газиком, Марья Семеновна с Ваней расступились, и председатель не только запруду прорвал своими колесами, но и все буквы стер с глины. Не знал он, конечно, что здесь происходит занятие нулевого класса.
   Вода хлынула из лужи, потекла по дороге, все вниз и вниз в другую лужу, а потом в овраг, из оврага в ручей, из ручья в речку, а уж из речки в далекое море.
   -- Эту неудачу трудно ликвидировать,-- сказала Марья Семеновна,-- но можно. У нас остался последний шанс -- буква "В". Смотри, как она рисуется.
   И Марья Семеновна стала собирать разбросанную глину, укладывать ее барьерчиком. И не только сапогами, но даже и руками сложила все-таки на дороге букву "В". Красивая получилась буква, вроде крепости. Но, к сожалению, через сложенную ею букву хлестала и хлестала вода. Сильные дожди прошли у нас в сентябре.
   -- Я, Марья Семеновна, вот что теперь скажу,-- заметил Ваня,-- к вашей букве "В" надо бы добавить что-нибудь покрепче. И повыше. Предлагаю букву "Г", которую давно знаю.
   Марья Семеновна обрадовалась, что Ваня такой образованный, и они вместе слепили не очень даже кривую букву "Г". Вы не поверите, но эти две буквы "В" и "Г" воду из лужи вполне задержали.
   На другое утро мы снова увидели на дороге Ванечку и Марью Семеновну.
   -- Жэ! Зэ! -- кричали они и месили сапогами глину.-- Ка! Эль! И краткое!
   Новая и невиданная книга лежала у них под ногами, и все наши жители осторожно обходили ее, стороной объезжали на телеге, чтоб не помешать занятиям нулевого класса. Даже председатель проехал на своем газике так аккуратно, что не задел ни одной буквы.
   Теплые дни скоро кончились. Задул северный ветер, лужи на дорогах замерзли.
   Однажды под вечер я заметил Ванечку и Марью Семеновну. Они сидели на бревнышке на берегу реки и громко считали:
   -- Пять, шесть, семь, восемь...
   Кажется, они считали улетающих на юг журавлей.
   А журавли и вправду улетали, и темнело небо, накрывающее нулевой класс, в котором все мы, друзья, наверно, еще учимся.
   ---------------------------------------------------------------------------------------------
   От Красных ворот
   С братом Борей, дорогим моим братом Борей, мы плыли на лодке по реке Сестре.
   Я ленился. Сидел на корме, шевелил босою ногой, подталкивал полуживых подлещиков, пойманных на манную кашу. Подлещики полуживые шевелились у моих ног в воде, которая всегда набирается во всякую приличную лодку.
   Я-то ленился, шевелил полуживых подлещиков, а Боря -- мой дорогой брат -- серьезно наваливался на весла.
   Боря спешил, торопился Боря, он боялся опоздать на автобус.
   В том месте, где река Сестра проходит под каналом, то есть в том самом удивительнейшем месте, где пересекаются река и канал, и русло канала в бетонной оболочке проходит над живою рекой,-- в этом самом месте я увидел на берегу реки небольшого роста беленькую собачонку.
   Собачонка бежала по берегу, а мы с Борей плыли по реке.
   Я ленился, Боря спешил, собачонка бежала.
   От нечего делать, просто так, из чистого баловства я поманил собачонку пальцем, а после вытянул губы и издал специальный собачий звук, тот звук, которым всегда подманивают собаку. Звук этот записать буквами доволько трудно, он похож на эдакий всасывающий поцелуй. Если пытаться изобразить этот звук буквами, получится что-то вроде "пцу-пцу".
   И вот я проделал это самое "пцу-пцу" и сидел себе лениво на корме.
   Маленькая беленькая собачонка услыхала этот немыслимый звук, поглядела на меня с берега и вдруг бросилась в воду.
   Ничего подобного ожидать я никак не мог.
   Это ненормальное "пцу-пцу" я произнес нарочно, юмористически. Я подманивал собачонку, прекрасно понимая, что она подойти ко мне никак не может. Это самое "пцу-пцу" подчеркивало разницу наших положений: я -- в лодке, а собака -- на берегу. Нас разделяла бездна, то есть вода. Никакая нормальная собака в воду не полезет, если ее не подтолкнет хозяин.
   Маленькая беленькая собачонка оказалась ненормальной. Она кинулась на первое приглашение, не раздумывая преодолевала бездну. Она плыла ко мне.
   Когда она подплыла к лодке, я схватил ее за шкирку и втащил в судно. Маленькая беленькая собачонка чудовищно отряхнулась среди полуживых подлещиков.
   Брат мой Боря бросил весла. Он должен был что-то сказать. Но он молчал, он не знал, что сказать. Мое беспардонное "пцупцу", реакция собачонки, ее плаванье, втаскиванье за шкирку и чудовищное отряхиванье -- все это произошло мгновенно. Боря не знал, что сказать, а сказать что-то было надо. Старший брат в таких случаях всегда должен что-то сказать.
   Я не знаю, что сказали бы в таком случае другие старшие братья, но мой гениальный брат думал недолго. Строго осмотрев собачонку, он сказал:
   -- Гладкошерстный фокстерьер.
   Брат мой Боря спешил, торопился Боря. Мигом подогнали мы лодку к тому месту, где стоял на берегу ее хозяин. Мигом отдали хозяину трешку, мигом добавили еще рубль, мигом связали удочки и покидали в мешок подлещиков.
   И вот мы уже бежали на автобус. Маленькая беленькая собачонка бежала за нами.
   Автобус мчался по шоссе, мы бежали вдоль дороги. И нам, и автобусу надо было сойтись в одной точке, у которой уже толпился народ. Эта точка называлась "Карманово".
   Автобус все-таки нас опередил. Он уже стоял, а мы еще бежали, но шофер-добряк видел нас, бегущих, и не торопился отъехать.
   Мы добежали, мы ввалились в автобус, мы сбросили рюкзаки, мы уселись на эти особенные автобусные диванчики, мы устроились, и все пассажиры устроились, и мы могли уже ехать. Шофер почему-то медлил. Может быть, он прикуривал?
   Я глянул в открытую дверь автобуса и увидел на улице, на обочине шоссе, маленькую беленькую собачонку, чью породу так верно определил Боря. Она смотрела в автобус. Шофер медлил или прикуривал. Мы уже сбросили рюкзаки и сидели на особенных автобусных диванчиках. Мы отирали мгновенный пот. Боря уже не спешил, он не опоздал. Шофер все прикуривал. Собачонка смотрела в автобус, на меня.
   Просто так, от нечего делать, по-лентяйски я сделал губами тот самый немыслимый и беспардонный звук, то самое "пцу-пцу", о котором я уже рассказывал. Маленькая беленькая собачонка ринулась в автобус, мигом спряталась под тот особенный автобусный диванчик, на котором сидел я, и затаилась у моих ног.
   Пассажиры автобуса заметили это, но сделали вид, что ничего не заметили. Шофер прикурил, двери закрылись, и мы поехали.
   Брат мой Боря должен был что-то сказать. Мое вторичное малопардонное "пцу-пцу", которое привело к известному результату, удивило его. Удивило его и поведение маленькой беленькой собачонки, которая сидела сейчас у моих ног под тем особенным автобусным диванчиком.
   Брат мой Боря, мой единственный братик, сказал:
   -- Гладкошерстные фокстерьеры,-- сказал он,-- встречаются реже, чем жесткошерстные.
   Так и не говорил Боря ничего более, пока мы тряслись в автобусе. Он долго оставался автором этих двух гениальных фраз.
   Но когда мы сели в поезд, в электричку, в городе Дмитрове и когда маленькая беленькая собачонка устроилась у моих ног под той особенной деревянной лавочкой, Боря сказал фразу малогениальную.
   Я вначале ее даже не услыхал, я надеялся, что он не станет ее повторять, я думал, он понимает, что ему никогда в жизни не надо говорить малогениальных фраз.
   Но Боря-чудак все-таки повторил ее.
   -- А что скажет отец? -- повторил он.
   Что скажет отец, знали, конечно, все. Знал я, и знал мой брат Боря. Все жители нашего дома у Красных ворот знали, что скажет отец.
   Отец мой, мой дорогой отец, которого давно уже нет на свете, не любил домашних животных. Он не любил никаких домашних животных, кроме, конечно, лошадей. Он обожал лошадей, и страсть к лошадям погубила в нем возможные страсти к другим домашним животным. Он не любил никаких домашних животных, и особенно свиней.
   Отец мой в юности, далеко-далеко, в той деревенской своей юности, когда он и не знал, что такое город, в той юности отец имел лошадей.
   Сам он их, конечно, не имел, их имел его отец, то есть мой дед. А мой отец пас этих лошадей и гонял их в ночное. На ночь уводил он их из деревни в лес или в поле и пас их, а на рассвете пригонял в деревню. Он не должен был при этом спать, он должен был пасти лошадей. Но он мечтал поспать.
   И он привязывал лошадей за веревку к собственным рукам и спал, а они паслись и таскали моего отца на этой веревке по лугам и полям. А он спал. Ему даже нравилось так спать на траве, когда пасущиеся лошади таскают его на веревке.
   Однажды он проснулся, подергал за веревку и почувствовал, что лошади здесь, только как-то они "туго стоят". Отирая свои глаза, он взялся за веревку и, перебирая ее руками, пошел к лошадям. И он увидел, что веревка привязана к дубу, а лошадей нету. Лошадей не было, их украли цыгане, а веревку привязали к дубу, пока спал отец мой на траве.
   Эта история была решающей и роковой в его жизни.
   Потеряв лошадей, отец мой -- тогда еще очень молодой человек -напугался. Были утрачены две лошади -- кормильцы огромной семьи, и отец не решился явиться под глаз своего отца -- моего деда. Он сбежал и после долгих странствий оказался в Москве, где и встретил мою маму.
   Потом-то отца моего простили, потом-то из Москвы он пытался помочь моему деду, и все-таки эта история была роковой. Никакая московская помощь не может заменить двух лошадей -- кормильцев огромной семьи.
   Итак, отец мой не любил никаких домашних животных и особенно свиней. Он обожал только лошадей, но он не имел права обожать их вблизи, он их обожал издали. Сердце его радовалось, когда по улицам Москвы проезжала конная милиция.
   Отец смеялся от души, когда видел конную милицию. Его удивляло, как же это так -- милиция и вдруг лошади,-- это несовместимо. Но это совмещалось на улицах Москвы, особенно когда играли футбольные команды ЦДКА -- "Динамо". Тогда бывало отчего-то особенно много конной милиции.
   Когда играли "Спартак" -- "Торпедо", никакой конной милиции не бывало вовсе. Отчего это происходило, москвичи не понимали.
   Отец обожал лошадей. Страсть к другим домашним животным совершенно отсутствовала в его душе, и всем ясно было, что скажет отец, когда увидит маленькую беленькую собачонку, которую он пока не видел и которая сидела пока в электричке Дмитров -- Москва у моих ног.
   Отец не сказал ничего.
   Он даже как будто не заметил маленькой беленькой собачонки. Он был потрясен теми потрясающими событиями, которые происходили тогда на белом свете. И еще он был потрясен событиями, которые происходили в нашей семье.
   Потрясенный этими событиямя, отец не заметил никакой маленькой беленькой собачонки. То есть никто не заметил, что он ее заметил, кроме, конечно, меня. Я-то прекрасно понял, что отец собачонку видит, но ему, потрясенному многими потрясающими событиями, просто не пристало ее замечать.
   Все ожидали, что отец начнет говорить насчет собачьего духу, которого чтоб не было, а он подошел ко мне и негромко сказал:
   -- Сам.
   Повернувшись ко мне спиною, он прошел в кабинет.
   Ожидая, что отец скажет насчет духу, которого чтоб не было, никто вначале не понял, что он имел в виду, говоря "сам". Это слово не слишком связывалось с домашними животными.
   Но я все понял. Я понял, что "сам" -- это я сам. Раньше я был не сам, а теперь сделался сам в связи с теми потрясающими событиями, которые происходили тогда на белом свете и в нашей семье.
   Раньше я был младший ребенок, а теперь сделался "сам", и маленькая беленькая собачонка -- первый признак моего нового положения. А раз я сделался "сам", я имею право заводить хоть маленькую беленькую собачонку, хоть жеребца, но все это -- на мне. Сам пою, сам кормлю, сам воспитываю, сам за все отвечаю. Сам.
   Отец сказал "сам", повернулся и прошел в кабинет, а родственники минуты две думали, что означает его фраза, столь короткая и простая. А на третью минуту все отвлеклись от меня, от слова "сам" и от маленькой беленькой собачонки, которая стояла в коридоре, тесно прижавшись к моей ноге.
   На третью минуту мы были забыты. Все в нашей семье были заняты событиями, которые происходили тогда в мире и в нашей семье. В мире происходили тогда события, которые всем известны, а в нашей семье женился Боря. Три дня оставалось до его свадьбы.
   Нас позабыли, нас отправили спать, а сами на кухне долго еще обсуждали то, что должно было произойти через три дня.
   Глубокой ночью Боря вошел в комнату, где я пытался уснуть и где спала, посапывая, у меня под кроватью маленькая беленькая собачонка.
   -- Как ее звать-то? -- спросил Боря.-- Как ты хочешь назвать зту собачонку из группы терьеров?
   -- Знаешь,-- сказал я,-- мне хочется назвать ее Миледи.
   -- Миледи? -- удивился Боря.
   -- Миледи,-- признался я.
   Я тогда очень любил эту книгу, "Три мушкетера", и давно уже решил, если у меня будет собака, назвать ее Миледи.
   -- Миледи,-- сказал Боря.-- Красивое имя. Только извини, братишка, это имя собаке никак не подходит.
   -- Почему же? -- замирая, спросил я.
   -- Потому что это явный Милорд.
   С братом Борей, дорогим моим братом Борей творились чудеса. Боря бледнел на глазах, он бегал по городу и по квартире, он разговаривал по телефону на английском языке. Меня и собачонку он вовсе не замечал, и я понял, что надо потерпеть, надо переждать, пока кончится его гениальная свадьба и Боря придет в себя и вернется ко мне и к маленькой беленькой собачонке.
   Боря бледнел, звонил по-английски, а я присматривался к собачонке, которая внезапно получила наименование Милорд.
   Я всю жизнь терпеть не мог маленьких беленьких собачонок. И в особенности тех, у которых были такие розовые глазки, принакрытые бровками.
   Розовые, розовые, розовые глазки!
   Из-за вас
   в который раз
   хожу на перевязки.
   Я не понимал, как можно ходить на перевязки из-за такой чепухи.
   Беленьких собачонок с розовыми глазками я не считал собаками. Для меня это были бегающие шампиньончики.
   Я питал страсть к гончим псам, к благородным сеттерам -- ирландским и гордонам, я уважал дратхааров, преклонялся перед западносибирской лайкой.
   Впрочем, Милорд не был таким уж маленьким и беленьким. Его нельзя было назвать шампиньончиком.
   Для фокстерьера у него был хороший рост, а белую его рубашку украшали черные и коричневые пятна. Одно ухо -- черное, а вокруг глаза расширялось коричневое очко, симпатично сползающее к носу. И никаких розовых глазок -осмысленные, карие, с золотинкой.
   И все-таки для моих широких собачьих воззрений Милорд был мелковат. Его можно было назвать словом "кобелек", и это меня огорчало. Чего уж там -"кобелек", надо бы -- "кобель".
   Боря, братик мой дорогой, по телефону говорил на английском языке для секретности обстановки. Но мне ясно было, что говорит он со своей воздушной невестой, которая этот язык понимает, а мне надо пока обождать. И я ждал, размышляя, совпадает ли Милорд с широтой моих собачьих воззрений? Не шампиньончик ли он? Все-таки я приходил к выводу, что он хоть и кобелек, но не шампиньончик.
   Странно все-таки это получилось, что у меня объявился Милорд.
   Мое беспардонное "пцу-пцу" почему-то показалось ему столь замечательным, что он, не раздумывая, бросился в воду. Не обещал ли я ему чего-нибудь лишнего, когда исторгал этот немыслимый звук?
   Но что, собственно, обещает собаке человек, когда произносит "пцу-пцу"? Да ровно ничего, кроме сухарика и легкого потрепывания за ухо. И Милорд получил это сразу же, в лодке. На всякий случай он побежал за мной к автобусу, ожидая, не перепадет ли ему еще чего-нибудь.
   И ему перепало второе "пцу-пцу", решающее. И он ринулся в автобус.
   Он выбрал меня, он порвал с прошлым. И я принял его.
   Судьба точным движением свела нас в одной точке.
   Самое же удивительное было то, что отец сказал "сам". Это слово подтверждало точное движение судьбы. Она свела нас в одной точке в тот самый момент, когда Милорду был нужен я, мне -- он и когда отец не мог ничего возразить.
   Судьба точным движением свела нас в одной точке, и точку эту надо было понемногу расширять. Брат мой Боря разговаривал по-английски, а мы расширяли точку. Впрочем, пока не до безумных размеров. Мы гуляли у Красных ворот.
   У Красных ворот стоял наш дом -- серый и шестиэтажный, эпохи модернизма. Но не в серости его и шестиэтажности было дело. Важно было, что он стоял у Красных ворот.
   Я гордился тем, что живу у Красных ворот.
   В детстве у меня была даже такая игра. Я выбегал к метро и спрашивал у прохожих:
   -- Ты где живешь?
   -- На Земляном или на Садовой,-- отвечали прохожие.
   -- А я у Красных ворот.
   Это звучало сильно.
   Обидно было, конечно, что никаких ворот на самом деле не было, не существовало. Они стояли здесь когда-то давно-давно, а теперь на их месте построили станцию метро. Эта станция, построенная в эпоху серого модернизма, могла сойти и за ворота, но то были ворота под землю, а ворота под землю никогда не могут заменить ворот на земле.
   Не было, не было Красных ворот, и все-таки они были. Я не знаю, откуда они брались, но они были на этом месте всегда. Они дажс как будто разрослись и встали над метро и над нашим домом.
   Гениальная свадьба моего брата Бори разыгралась не на шутку.
   Стол был завален невиданным количеством куриных ног и салатов. Всюду сияли фрукты.
   Известный в те годы в Москве гитарист-хулиган Ленечка играл на гитаре "чесом" "Свадебный марш" Мендельсона. У рояля строго безумствовал маэстро Соломон Мироныч.
   Было много гладиолусов.
   Невеста с божественным именем Ляля была воздушна.
   Крик "горько" бушевал как прибой, плавно переходя временами в "Тонкую рябину".
   Боже, кого только не было на этой сногсшибательной свадьбе! Были, конечно, и Голубь, и Литвин. Был величайший человек нашего дома, а впоследствии дипломатического мира, блистательный Сережа Дивильковский. Была Танька Меньшикова, были Мишка Медников и Вовочка Андреев... Нет, постой, Вовочки вроде не было. А кто же тогда играл на аккордеоне-четвертинка?
   А вот Бобы Моргунова не было. Боба должен был бы быть на моей свадьбе, которая впоследствии не состоялась.
   Ну уж а Витька-то был. Как же не быть Витьке-то по прозвищу Старик?! Был Витька, был!
   Со двора в открытые окна врывался свист шпаны. Шпана свистела весь вечер, но это было слишком. Я уже вынес ей три бутылки портвейна, сала и пирогов.
   После полуночи послышались крики:
   -- "Мальчик веселый"! "Мальчик веселый"!
   Это на эстраду вызывали меня. Это означало, что "Темная ночь" и "Бесамемуча" уже отгорели. Требовался "Мальчик веселый", и я вылетел под свет свадебных прожекторов.
   Маэстро Соломон Мироныч ударил вступление, гитарист-хулиган прошелся "чесом", Боря ласково улыбнулся мне.
   Эту песню про веселого мальчика меня заставляли петь всегда. Считалось, что я пою ее изумительно и особенно с того места, где начинается "Ай-я-яй". Эту песню я люто ненавидел и особенно с того места, где начиналось "Ай-я-яй".
   Но вступление было сыграно, Боря улыбнулся, а я никогда в жизни не мог его подвести.
   Лихо надета набок папаха,
   Эхо разносит топот коня,-
   начал я тоненьким голосочком, в котором чувствовался некоторый грядущий топот копыт,-
   Мальчик веселый из Карабаха,
   Так называют люди меня.
   И далее следовало чудовищное по своей безумной и неудобоваримой силе "Ай-я-яй".
   Меня слушали недоверчиво и тупо, как вообще слушают подростков-переростков, но я-то понимал, что на предпоследнем "яй" слушатели лягут. И слушатели это недоверчиво понимали и тупо хотели лечь, только лишь бы я это сделал. И я это сделал, и они легли.
   И они еще лежали, когда я предложил им:
   Пейте, кони мои!
   Пейте, кони мои!
   Лежащих надо было поднимать, надо было их напоить, и им самим хотелось подняться и напиться, только лишь бы я это сделал. И я это сделал, и они поднялись и напились, и каждый второй из них чувствовал себя вороным конем.
   Рухнул аплодисмент, кони кинулись к влаге, мелькнуло несколько гладиолусов, а я уже и сам-то ничего не понимал. Понимал только, что уже утро, рассвет, что, держа в руках бутылку мадеры, меня и Милорда ведет к себе ночевать Ленечка, известный в те годы в Москве гитарист-хулиган.
   Боря, мой единственный брат, уехал от нас навечно. Он уехал к своей воздушной невесте, к которой мы так спешили тогда с подлещиками и с Милордом. А мне этого не сказали, что Боря уехал навечно, я думал, что ненадолго, как будто в военный лагерь, на переподготовку. И я его ждал ежедневно, потому что жить без него я никогда в жизни не мог.
   Иногда Боря вдруг приезжал и ласково смотрел на меня, расспрашивал про Милорда и про те другие важные дела, которые мне предстояли, но родители быстро перехватывали у меня брата и долго разговаривали с ним, и Боря уезжал.
   И все изменилось в жизни, все изменилось, но я еще не понимал, что все изменилось, я толковал себе, что Боря как бы в военном лагере на переподготовке.
   А Боря жил теперь у Ляли. И это было далеко от Красных ворот. Он жил теперь на Смоленском бульваре.
   И если долго-долго, полдня, идти по Садовому кольцу налево -- можно дойти пешком до Смоленского бульвара. А если долго-долго, полдня, идти по Садовому кольцу направо -- тоже можно дойти до Смоленского бульвара.
   В метро и в троллейбус с Милордом меня не пускали, и мы ходили по Садовому -- то налево, то направо -- и всегда добирались до Смоленского бульвара.
   Самое удивительное, что никакого бульвара на Смоленском бульваре не было. Там, на Садовом кольце, стояли только серые и желтые дома. И все-таки он был, был там бульвар. Были и деревья и листья, только не было их видно, как не было видно и наших Красных ворот.
   Боря меня ласково встречал, и Ляля кормила воздушным обедом, а мне уже пора было домой, на обратную дорогу оставалось полдня.
   От Смоленского бульвара я шел по Садовому кольцу к Красным воротам, и мне казалось, что я потерял брата. Тогда я еще не понимал, что брата потерять невозможно.
   Милорд -- вот кто меня веселил.
   Он был умен, а следовательно, интеллигентен. Ни о чем я не просил его дважды, и он меня ни о чем не просил и никуда не просился. Он просто жил рядом со мной, как небольшая тень у правого ботинка.
   Рано утром, вставая с кровати, я опускал на пол босые ноги, и тут же из-под кровати вылезал Милорд и лизал меня в пятку. Он не бегал бешено по комнате, радуясь моему пробуждению, он просто сидел рядом с босою ногой, которая постепенно становилась обутой.
   Далее мы двигались вместе -- я и Милорд у моего ботинка. Раньше я и сам двигался возле ботинка старшего брата, а теперь, когда Боря уехал, у моего ботинка появился Милорд.
   Произошла замена, и я пока не понимал, что лучше: самому двигаться у некоторого ботинка или двигать своим ботинком, у которого некто двигается.
   Я все-таки желал двигаться у Бориного ботинка, и одновременно пускай бы у моего ботинка двигался Милорд.
   Но этого мне не было дано, и спасала только мысль о военной переподготовке.