Естественно возникает вопрос о том, как же относятся эти самые «мы» к «черносотенцам» и их предшественникам, которые никогда не сомневались в величии России и постоянно сопротивлялись ее «умерщвлению»? Федотов в одном из позднейших своих сочинений дал недвусмысленный ответ. Увы, объявил он, «Гоголь и Достоевский были апологетами самодержавия… Пушкин примирился с монархией Николая… В сущности, только Герцен из всей плеяды XIX века может учить свободе».32 А о «черносотенстве» XX века сказано здесь же так: «В нем собрано было самое дикое и некультурное в старой России… с ним было связано большинство епископата. Его благословлял Иоанн Кронштадский». И, более того, оказывается, "его («черносотенства» — В. К.) идеи победили в ходе русской революции…"!!!33
   Каково? Тот факт, что большинство «черносотенных» деятелей, не уехавших из России, было без следствия и суда расстреляно еще в 1918-1919 годах, Федотова никак не смущает. Остается заключить, что настоящими «черносотенцами» (которые победили) были, по мнению Федотова, Ленин и Свердлов, Троцкий и Зиновьев, Каменев и Бухарин…
   Невольно вспоминается, что хорошо знавшая Федотова Зинаида Гиппиус едко, но метко прозвала его «подколодным теленком». Я отнюдь не намерен отрицать даровитости и публицистического блеска сочинений Федотова, но как идеолог он в определенном смысле «вреднее» откровенных русофобов…
   В русской культуре XIX века Федотов, как мы видели, указал единственного своего сотоварища — Герцена. И, кстати сказать, не вполне обоснованно, ибо в свои зрелые годы, после долгого искуса эмиграцией, Герцен многое понял иначе. Вроде бы это должно было произойти за четверть века эмигрантской жизни и с вовсе не глупым Федотовым. А поскольку не произошло, приходится сделать вывод, что Федотов, несмотря на свои гимны «Великой России», постоянно вонзал жало в действительную, реальную великую Россию с ее могучей государственностью, за служение которой он, как мы видели, готов был отринуть убеждения Пушкина, Гоголя и Достоевского, — не говоря уже об их продолжателях. Сознательно или бессознательно Федотов выполнял заказ тех мировых сил, для которых реальная великая Россия всегда являлась нестерпимым соперником…
   Да и что Федотов противопоставлял этой реальной великой России? Свое очень абстрактное, в сущности, даже бессодержательное понятие «Свобода».
   Настоящим «философом свободы» был, как известно, Бердяев, и его никак нельзя упрекнуть в недооценке этого — не раз конкретно определяемого им — феномена человеческого бытия. И, если Федотов постоянно кричал об отсутствии или хотя бы фатальном дефиците свободы в России, Бердяев писал, например, в 1916 году:
   «Россия — страна безграничной свободы духа…» И эту «органическую, религиозную свободу» русский народ «никогда не уступит ни за какие блага мира», не предпочтет «внутренней несвободе западных народов, их порабощенности внешним. В русском народе поистине есть свобода духа, которая дается лишь тому, кто не слишком поглощен жаждой земной прибыли и земного благоустройства». И далее: «Россия — страна бытовой свободы, неведомой… народам Запада, закрепощенным мещанскими нормами. Только в России нет давящей власти буржуазных условностей… Тип странника так характерен для России и так прекрасен. Странник — самый свободный человек на земле… Россия — страна бесконечной свободы и духовных далей, страна странников, скитальцев и искателей».34
   Таков был вердикт виднейшего «философа свободы»; Федотов же постоянно твердил, что свобода наличествует только на Западе, и России прямо-таки необходимо импортировать ее оттуда и внедрить — чего бы это ни стоило.
   Между прочим, я полагаю, что некоторые приведенные суждения Бердяева не вполне точны. Когда он говорит, например, что характерный для России тип странника «так прекрасен», это можно понять в духе утверждения заведомого «превосходства» России над Западом, где, мол, царит над всем «жажда прибыли». У Запада есть своя безусловная красота, и речь должна идти не о том, что русское «странничество» прекраснее всего, а только о том, что и в России также есть своя красота — и своя свобода! Но в конечном счете Бердяев и говорит именно об этом, видя в России свободу духа и быта, — а не свободу в сфере политики и экономики, которая столь характерна для Запада. Те же, кто требовал объединить в России и то, и другое, по сути дела впадали в «методологию» гоголевской невесты Агафьи Тихоновны, которая мечтала:
   «Если бы… взять сколько-нибудь развязности, которая у Балтазара Балтазаровича, да, пожалуй, прибавить к этому еще дородности Ивана Павловича…» И еще одно. Внимательные читатели Бердяева могут напомнить мне, что в этом же своем сочинении 1916 года он утверждал: «Русский народ создал могущественнейшее в мире государство, величайшую империю… Интересы созидания, поддержания и охранения огромного государства занимают совершенно исключительное и подавляющее место в русской истории… Никакая философия истории… не разгадала еще, почему самый безгосударственный народ создал такую огромную и могущественную государственность… почему свободный духом народ как будто бы не хочет свободной жизни?» (с. 8).
   Вполне возможно, что в отвлеченных философских категориях разгадать это противоречие нелегко, но если перейти на простой язык жизни, оно не столь уж загадочно. На этом языке на свой вопрос достаточно убедительно ответил сам Бердяев, утверждая (см. выше), что русский народ, русские люди не поглощены «земным благоустройством», что они по натуре своей «странники». И если бы не было могучей государственности, эта «странническая» Россия, в сущности, неизбежно и давно бы растворилась и исчезла. Должна же была все-таки безграничная свобода духа и быта русских людей, о которой говорит Бердяев, иметь прочные скрепы? Их и обеспечивала внеположная по отношению к духовной и бытовой свободе ограда могущественного государства…
 
* * *
 
   Экскурс в «федотовскую» идеологию (имевшую и имеющую немало горячих почитателей) выявил, надо думать, некоторые существенные черты «революционного сознания». Возвратимся теперь к проблеме мощного и стремительного развития России в конце XIX — начале XX века. Либеральная, революционная и, позднее, советская пропаганда вбивала в головы людей представление, согласно которому Россия переживала тогда застой и чуть ли не упадок, из которого ее, мол, и вырвала Революция.
   И мало кто задумывался над тем, что великие революции совершаются не от слабости, а от силы, не от недостаточности, а от избытка.
   Английская революция 1640-х годов разразилась вскоре после того, как страна стала «владычицей морей», закрепилась в мире от Индии до Америки; этой революции непосредственно предшествовало славнейшее время Шекспира (как в России — время Достоевского и Толстого). Франция к концу XVIII века была общепризнанным центром всей европейской цивилизации, а победоносное шествие наполеоновской армии ясно свидетельствовало о тогдашней исключительной мощи страны. И в том, и в другом случае перед нами, в сущности, пик, апогей истории этих стран — и именно он породил революции…
   Было бы абсурдно, если бы в России дело обстояло противоположным образом. И если вспомнить хотя бы несколько самых различных, но, без сомнения, подлинно «изобильных» воплощений русского бытия 1890-1910-х годов — таких, как Транссибирская магистраль, свободное хождение золотых монет, столыпинское освоение целины на востоке, всемирный триумф Художественного театра, титаническая деятельность Менделеева, тысячи превосходных зданий в пышном стиле русского модерна, празднование Трехсотлетия Дома Романовых, наивысший расцвет русской живописи в творчестве Нестерова, Врубеля, Кустодиева и других — станет ясно, что говорить о каком-либо «упадке» просто нелепо.
   В трактате французского политика и историософа Алексиса Токвиля «Старый порядок и Революция» — одном из наиболее проницательных размышлений на эту тему — показано, в частности, следующее: «Порядок вещей, уничтожаемый Революцией, почти всегда бывает лучше того, который непосредственно ему предшествовал». Франция 1780-х годов ни в коей мере не находилась — продолжает свою мысль Токвиль — «в упадке; скорее можно было сказать в это время, что нет границ ее преуспеянию… Лет за двадцать пред тем на будущее не возлагали никаких надежд; теперь от будущего ждут всего. Предвкушение этого неслыханного блаженства, ожидаемого в близком будущем, делало людей равнодушными к тем благам, которыми они уже обладали, и увлекало их к неизведанному».35
   (Здесь нельзя не напомнить мифа о «прогрессе», о котором шла речь в первой главе моего сочинения и который выступал в качестве своего рода подмены религии.)
   Преуспевающие российские предприниматели и купцы полагали, что кардинальное изменение социально-политического строя приведет их к совсем уже безграничным достижениям, и бросали миллионы антиправительственным партиям (включая большевиков!). Интеллигенция тем более была убеждена в своем и всеобщем процветании при грядущем новом строе; нынешнее же положение образованного сословия в России представлялось ей ничтожным и ужасающим, и она, скажем, не обращала никакого внимания на тот факт, что в России к 1914 году было 127 тысяч студентов — больше, чем в тогдашних Германии (79,6 тыс.) и Франции (42 тыс.) вместе взятых36(то есть дело обстояло примерно так же, как и в книгоиздании).
   Стоит еще сообщить, что расхожее утверждение о «неграмотной» России, которая после 1917 года вдруг стала быстро превращаться в грамотную — это заведомая дезинформация. Действительно большая доля неграмотных приходилась в 1917 году, во-первых, на старшие возрасты и, во-вторых, на женщин, которые тогда были всецело погружены в семейный быт, где грамотность не была чем-то существенно нужным. Что же касается, например, мужчин, вступавших в жизнь в 1890-1900-х годах, — то есть мужчин, которым к 1917 году было от 20 до 30 лет, — то даже в российской деревне 70 процентов из них были грамотными, а в городах грамотные составляли в этом возрасте 87,4 процента37. Это означало, что в молодой части рабочего класса неграмотных было всего лишь немногим более 10 процентов.
   О рабочих следует сказать особо, ибо многие убеждены, что революционные акции в России совершала некая полунищая пролетарская «голытьба». Как раз напротив, решающую роль играли здесь квалифицированные и вполне прилично оплачиваемые люди, — те, кого называют «рабочей аристократией».
   Чтобы убедиться в этом, достаточно взглянуть на любую фотографию 1900-1910-х годов, запечатлевшую революционных рабочих: по их одежде, прическе, ухоженности усов и бороды, осанке и выражению лиц их легко можно принять за представителей привилегированных сословий. Это были люди, которые, подобно предпринимателям и интеллигенции, стремились не просто к более обеспеченной жизни (она у них вовсе и не была скудной), но хотели получить свою долю власти, высоко поднять свое общественное положение. Вот хотя бы одно весомое свидетельство. Н. С. Хрущев вспоминал впоследствии: «Когда до революции я работал слесарем и зарабатывал свои 40-50 рублей в месяц, то был материально лучше обеспечен, чем когда работал секретарем Московского областного и городского комитетов партии»38(то есть в 1935-1937 гг.; партаппаратные «привилегии» утвердились с 1938 г.). Для правильного понимания хрущевских слов следует знать, что даже в Петербурге (в провинции цены были еще ниже) килограмм хлеба стоил тогда 5 коп., мяса — 30 коп. (стоит сказать и о «деликатесных» продуктах: 100 граммов шоколада — 15 коп., осетрины — 8 коп.); метр сукна — 3 руб., а добротная кожаная обувь — 7 руб. и т.д. Кроме того к 1917 году Хрущеву было лишь 23 года, и он, конечно, не являлся по-настоящему квалифицированным рабочим, который мог получать в 1910-х годах и по 100 руб. в месяц.
   Короче говоря, рабочий класс России к 1917 году вовсе не был тем скопищем полуголодных и полуодетых людей, каковым его пытались представить советские историки. Правда, накануне Февраля в Петербурге уже началась разруха (в частности, впервые за двухвековую историю города в нем образовались очереди за хлебом — их тогда называли «хвосты», а слово «очередь» в данном значении появилось лишь в советское время), но это было только последним толчком, поводом; Революция самым интенсивным образом назревала и готовилась по меньшей мере с начала 1890-х годов. Уже в 1901 году Горький изобразил впечатляющую фигуру рабочего Нила (пьеса «Мещане»), — мощного, независимого, достаточно много зарабатывающего и по-своему образованного человека, безоговорочно претендующего на роль хозяина России.
   Итак, в России были три основных силы — предприниматели, интеллигенты и наиболее развитой слой рабочих, — которые активнейше стремились сокрушить существующий в стране порядок — и стремились вовсе не из-за скудости своего бытия, но скорее напротив — от «избыточности»; их возможности, их энергия и воля, как им представлялось, не умещались в рамках этого порядка…
   Естественно встает вопрос о преобладающей части населения России — крестьянстве. Казалось бы, именно оно должно было решать судьбу страны и, разумеется, судьбу Революции. Однако десятки миллионов крестьян, рассеянные на громадном пространстве России, в разных частях которой сложились существенно различные условия, не представляли собой сколько-нибудь единой, способной к решающему действию силы. Так, в 1905-1906 годах русское крестьянство приняло весьма активное участие в выборах в 1-ю Государственную думу; достаточно сказать, что почти половина ее депутатов (231 человек) были крестьянами. Но, как показано в обстоятельном исследовании историка С. М. Сидельникова «Образование и деятельность Первой государственной думы» (М., 1962), политические «пристрастия» крестьянства тех или иных губерний, уездов и даже волостей резко отличались друг от друга; это ясно выразилось в крестьянском отборе «уполномоченных» (которые, в свою очередь, избирали депутатов Думы): «В одних волостях избирали лишь крестьян… демократически настроенных, в других — … по взглядам своим преимущественно правых и черносотенцев» (с. 138).
   Вообще-то сотни тысяч крестьян в то время всецело поддерживали «черносотенцев», но это не могло привести к весомым результатам, ибо дело Революции решалось в «столицах», в «центре», который — поскольку Россия издавна была принципиально «централизованной» в политическом отношении страной — мог более или менее легко навязать свое решение провинциям.
   И еще один пример. В 1917 году крестьянство в своем большинстве проголосовало на выборах в Учредительное собрание за эсеровских кандидатов, выступавших с программой национализации земли (а это целиком соответствовало заветной крестьянской мысли, согласно которой земля — Божья), и в результате эсеры получили в Собрании преобладающее большинство. Но когда поутру 6 января 1918 года большевики «разогнали» неугодное им Собрание, крестьянство в сущности ничего не сделало для защиты своих избранников (да и как оно могло это сделать — организовать всеобщий крестьянский поход на Петроград?).
   Наконец, нельзя не остановиться на одной связанной с крестьянством проблеме — вернее, целом узле проблем, которые чаще всего толкуются тенденциозно или просто ошибочно. Крестьянство, количественно составлявшее основу населения России, не могло быть самостоятельной, активной и весомой политической (и, в частности, революционной) силой в силу бедности, весьма низкого жизненного уровня его преобладающего большинства. Совершенно ложно представление, согласно которому революции устраивают нищие и голодные: они борются за выживание, у них нет ни сил, ни средств, ни времени готовить революции. Правда, они способны на отчаянные бунты, которые в условиях уже подготовленной другими силами революции могут сыграть огромную разрушительную роль; но именно и только в уже созданной критической ситуации (так, множество крестьянских бунтов происходило в России и в XIX веке, но они не вели ни к каким существенным последствиям).
   Ныне многие авторы склонны всячески идеализировать положение крестьянства до 1917 — или, точнее, 1914 года. Ссылаются, в частности, на то, что Россия тогда «кормила Европу». Однако Европу кормили вовсе не крестьяне, а крупные и технически оснащенные хозяйства сумевших приспособиться к новым условиям помещиков или разбогатевших выходцев из крестьян, использующие массу наемных работников. Когда же после 1917 года эти хозяйства были уничтожены, оказалось, что хлеба на продажу (и не только для внешнего, но и для внутреннего рынка), товарного хлеба в России весьма немного (вопрос этот был исследован виднейшим экономистом В. С. Немчиновым, и его выводы послужили главным и решающим доводом в пользу немедленного создания колхозов и совхозов). Крестьяне же — и до 1917 года и после него — сами потребляли основное количество выращиваемого ими хлеба, — притом, многим из них не хватало этого хлеба до нового урожая…
   Все это, казалось бы, противоречит сказанному выше о бурном росте России. Какой же рост, если составляющие преобладающее большинство населения крестьяне в массе своей бедны? Но, во-первых, и в жизни крестьянства в начале века были несомненные сдвиги. А с другой стороны, самое мощное развитие не могло за краткий срок преобразовать бытие огромного и разбросанного по стране сословия. Средние урожаи хлебов пока еще оставались весьма низкими — от 6,7 центнера с гектара пшеницы до 12,1 — кукурузы…
   И крестьян легко было поднять на бунты, «подкреплявшие» революционные акции в столицах. А кроме того, для главных революционных сил — предпринимателей, интеллигенции и квалифицированных рабочих — бедность большинства крестьян (а также определенной массы «деклассированных элементов» — «босяков», воспетых Горьким и другими) являлась необходимым и безотказно действующим аргументом в их борьбе против строя. Есть все основания полагать, что в конечном счете всестороннее развитие России подняло бы уровень жизни крестьян. Но поборники «прогресса» были уверены, что, изменив политический строй, они могут без всяких помех повести всех к полному благоденствию…
 
* * *
 
   Возвратимся еще раз к трем основным силам, которые «делали» Революцию. Их несло на гребне той могучей волны стремительного роста, который переживала Россия. Выше цитировались справедливые слова из предисловия к изданному в 1914 году отчету французского экономиста Э. Тэри, — слова о «здоровой, богатой стране, стремительно идущей вперед». Но вслед за этой фразой сказано:
   «Революция — не естественный итог предшествующего развития, а несчастье, постигшее Россию». И вот это уже весьма неточное суждение. Нет, именно невиданно бурный и чрезвычайно — в сущности чрезмерно — быстрый рост «естественно» вылился, претворился в Революцию.
   Об этом еще в 1912 году с острейшей тревогой говорил на заседании Русского собрания известный в то время писатель (Лев Толстой сказал в 1909 году, что у него «прекрасный язык, народный») и «черносотенный» деятель И. А. Родионов: "… русская душа с тысячами смутных хотений, с тысячами неосознанных возможностей, подобно безбрежному океану, разливается — через край… Великий народ… создавший мировую державу, не мог не быть обладателем такой воли, которая двигает горами… И народ доспел теперь до революции…
   Я не верю в Россию… не верю в ее будущность, если она немедленно не свернет на другую дорогу с того расточительного и гибельного пути жизни, по которому она с некоторого времени (с 1890-х гг. — В. К.) пошла. Потенциальная сила народа тогда только внушает веру в себя, когда она расходуется в меру… У нас же этот Божеский закон нарушен".39
   Напомню еще раз переданные Розановым слова Суворина о том, что на его глазах "Россия страшно выросла во всем". Ведь не случайно же — хотя и, наверное, неосознанно — сорвался с его губ такой вроде бы неуместный эпитет!
   Часто говорят, что слабость России накануне 1917 года доказывается ее «поражением» в тогдашней мировой войне. Но это, в сущности, беспочвенная клевета. За три года войны немцы не смогли занять ни одного клочка собственно русской земли (они захватили только часть входившей в состав империи территории Польши, а русские войска в то же время заняли не меньшую часть земель, принадлежавших Австро-Венгерской империи). Достаточно сравнить 1914 год с 1941-м, когда немцы, в сущности, всего за три месяца (если не считать их собственных «остановок» для подтягивания тылов) дошли аж до Москвы, чтобы понять: ни о каком «поражении» в 1914 — начале 1917 года говорить не приходится.
   Очень осведомленный и весьма умный Уинстон Черчилль, наслушавшись речей о «поражении России», написал в 1927 году: «Согласно поверхностной моде нашего времени, царский строй принято трактовать как слепую, прогнившую, ни на что не способную тиранию. Но разбор тридцати месяцев войны с Германией и Австрией должен бы исправить эти легковесные представления. Силу Российской империи мы можем измерить по ударам, которые она вытерпела, по бедствиям, которые она пережила, по неисчерпаемым силам, которые она развила, и по восстановлению сил, на которые она оказалась способна… Держа победу уже в руках, она пала на землю заживо… пожираемая червями».40
   Впрочем, Черчилль не усматривает причину гибели Российской империи именно в том, что она, как он утверждает, развила неисчерпаемые силы, развила чрезмерно. Грозную опасность, таящуюся в «страшном» росте России, видели, пожалуй, одни только «черносотенцы». Прогрессистским и либеральным идеологам всех мастей, напротив, мнилось, что Россия развивается-де недостаточно быстро и широко (или даже вообще будто бы стоит на месте), они постоянно стремились сокрушить преграды, мешающие «движению вперед». И это была поистине безнадежная слепота людей, мчащихся в могучем потоке и не замечающих этого. Большинство из них в какой-то момент ужаснулось, но было уже поздно… И тогда они — опять-таки большинство — начали доказывать, что их прекрасная устремленность была чем-то или кем-то искажена, испорчена, превращена в свою противоположность.
   Это был заведомо неверный диагноз; все, что делалось в России с 1890-х годов, и не могло завершиться иначе! Действительно мудрые люди — хотя их и теперь со злобой называют «черносотенцами» — ясно предвидели этот итог задолго до 1917 года. Выше приводилось честное признание одного из кадетских лидеров В. А. Маклакова, согласно которому «правые» в своих предвидениях оказались всецело правыми. И сам факт, что все происшедшее было совершенно точно предвидено (хотя бы в цитированной записке П. Н. Дурново), свидетельствует о неотвратимой закономерности происшедшего, — хотя либералы и тем более революционеры вплоть до 1917 года с полным пренебрежением отвергали «черносотенные» пророчества.
   А после 1917 года многие либералы и революционеры взялись «исправлять» якобы кем-то искаженную историю. Ради этого была начата тяжелейшая гражданская война.
   В течение многих лет официальная пропаганда стремилась доказать, что Белая армия вела войну для восстановления «самодержавия, православия, народности». И в конце концов это было принято на веру чуть ли не всеми. Не буду скрывать, что и сам я в свое время — в 1960-х годах — полагал, что Белая армия имела целью воскрешение той исторической России, перед которой преклонялись Гоголь и Достоевский, Леонтьев и Розанов. Помню, как, пролетая четверть с лишним века назад в самолете над Екатеринодаром (я не называл его Краснодаром), несколько человек торжественно встали, что бы почтить память павшего здесь «Лавра Георгиевича» (Корнилова), как мы благоговейно взирали на возлюбленную «Александра Васильевича» (Колчака) А. В. Тимиреву, которая дожила до 1975 года…
   Сейчас такие жесты стали общей модой, и многие видят во всех генералах и офицерах Белой армии жертвенных (пусть и тщетных) спасителей русской монархии… Однако перед нами глубочайшее заблуждение. Один из виднейших деятелей Белой армии, генерал-лейтенант Я. А. Слащов-Крымский поведал в своих предельно искренних воспоминаниях, что по политическим убеждениям эта армия представала как "мешанина кадетствующих и октябриствующих верхов и меньшевистско-эсерствующих низов… «Боже Царя храни…» провозглашали только отдельные тупицы (то есть люди, не понимавшие основную направленность белых. — В. К.), а масса Добровольческой армии надеялась на «учредилку», избранную по «четыреххвостке», так что, по-видимому, эсеровский элемент преобладал".41
   Впрочем, обратимся к главным вождям Белой армии. Все они — «выдвиженцы» кадетско-эсеровского Временного правительства. Не буду останавливаться на беззастенчиво предавшем своего Государя и занявшем его пост Верховного главнокомандующего М. В. Алексееве, поскольку он не так уж знаменит. Но вот широко популярные Л. Г. Корнилов и А. И. Деникин. К Февралю они были всего только командирами корпусов, то есть стояли в ряду многих десятков тогдашних военачальников. В 1917 году за нелепо краткий срок в несколько месяцев они перепрыгивают через ряд ступенек должностной иерархии. Корнилов становится сначала Главнокомандующим войсками Петроградского военного округа и первым делом — уже 7 марта — лично арестовывает царскую семью… Затем он командует армией, фронтом и, наконец, назначается Верховным главнокомандующим. Деникин в марте же из комкора превращается в начальника штаба Ставки Верховного главнокомандования, а затем получает в руки Западный фронт…