Козловский Евгений

Водовозовъ & сынъ


   Евгений Козловский
   Водовозовъ & сынъ
   Ангел сказал: не поднимай руки твоей наотрокаи не делай над ним ничего; ибо теперь Я знаю, что боишься ты Богаи не пожалел сынатвоего, единственного твоего, для Меня.
   Бытие, ХХII, 12
   Карету мне, карету!
   У е з ж ае т .
   А. Грибоедов
   1. ВОДОВОЗОВ Ровно в шесть я повернул ключик; заурчал, заработал мотор -увы, не тот, о котором я мечтал вот уже лет десять -- не паровой наугольной пыли, с полным сгоранием, не керамический, который в прошлом, кажется, году начали выпускать японцы, хотя первым придумал его, конечно, я, аобычный карбюраторный, правда, мощный и отлично отлаженный -- заурчал, заработал, готовый плавно снять логово с местаи медленно двинуть его рядом с капитаном Голубчик: онавот-вот должнабылапоявиться в высоких двустворчатых дверях ОВИРа, забранных матовыми, переплетенными в своей толще проволокой стеклами. Третью неделю поджидал я капитананаэтом месте, третью неделю провожал по извилистым, один переходящим в другой переулками до перекрестка, но не дальше: там онавсегдасворачиваланалево, к метро, ая занею следовать не мог: белая стрелавнутри гигантского горящего голубого кругабеспрекословно указывалав противоположную сторону. Оставить же логово и пойти закапитаном пешком не имело смысла: в густой вечерней московской толпе, в самом центре столицы, похищение без помощи автомобиля не удалось бы ни в жизнь.
   И все же каждый вечер дежурил я у инфернальных дверей, то ли надеясь, что наберусь однажды храбрости и попробую взять капитанаеще в переулке, битком набитом топтунами и расходящимися по домам ее коллегами, то ли -- что онасамаобратит, наконец, наменя внимание, возмутится, потребует объяснений, заведет разговор, то ли -- что свернет вдруг направо, в разрешенную для нас с логовом сторону. Во всяком случае, терять мне было нечего, свободного времени -- хоть отбавляй, адело мое с местане трогалось, разве назад, и я не сумел выдумать другого способасебе помочь, кроме как похитить Голубчик, отвезти ее накрившинскую дачу, связать, запугать, потребовать, аесли все же откажет -достать из бардачкаскальпель и аккуратно перерезать ей горло. После этого дело мое передадут кому-то другому и оно, наконец, решится. А труп закопать в клубничную грядку.
   В полторы минуты седьмого капитан Голубчик вышлаиз учреждения, пересеклапереулочек и двинулась по тротуару в сторону роковой стрелы. Человек пять или шесть отказников сопровождали капитана, и наих лицах означенабыламольба: остановись намгновенье! взгляни нанаши измученные жидовские морды! выслушай нас! вы ведь люди, хоть и изменники родины, и в каждом заключен пусть плохонький, пусть гниловатый, пархатый, недостойный Твоего, Капитанского, но космос! Капитан Голубчик, статная, стройная, сильная, белокурая, с высокой грудью, теснящейся под нежным коричневым бархатом югославской дубленки, плыла, помахивая сумочкою, и словно распространялавокруг себя некое силовое поле недосягаемости, перемещающийся меловой круг Хомы Брута, и вся этажидовская нечисть не смелапереступить черту, плелась в хвосте и жалобно, заискивающе гляделавслед капитану, отставая и рассеиваясь во тьме Колпачного переулка.
   Перекресток, ас ним и неизбежность очередного расставания, неумолимо приближались к нам; вот и горящий голубой круг, отмеченный боковым зрением, выплыл из-заизломашестиэтажного здания -- покаеще маленький и не грозный, но обещающий в считанные секунды вырасти до подавляющих размеров -- и тогда, раздраженный бессмысленными этими провожаниями, я решил -- будь что будет! -не глядеть накруг, апросто повернуть навстречу густому потоку машин улицы одностороннего движения -- наши ногию и челюстию быстрыю Почему же, Вожак, дай ответ! -- мы затравленною мчимся навыстрелю и не пробуемю черезю запрет?! -круто заложил руль налево и придавил акселератор.
   Визг тормозов, лязг покудане моего столкновения, ругань, свисткию Ноганепроизвольно дернулась к тормозу, но я не разрешил ей трусливого движения и, не сводя с капитанаГолубчик глаз, продолжал путь. Всем телом я ждал удара, но в мозгу торжествующе вертелось: я из повиновения вышелю зафлажкию жаждажизни сильнейю Капитан остановилась -- остановился и я -- и впервые затри недели посмотреланалогово. Это уже было половиною победы. Нас обступил народ, милиция -- только сзадию я радостно слышалю удивленные крики-и-и-и-и-и-ию людейю -- чьи-то пальцы тянулись к дверным ручкам, грозили кулаки, монтировкамелькаланад лобовым стеклом -- и вдруг по мановению шуйцы Голубчик все стихло и успокоилось. Сквозь расступающуюся толпу капитан обошлалогово (двигатель дал нелогичный, необъяснимый сбой; кто-то услужливо распахнул дверцу) и оказалась насиденьи: я слышал ее дыхание, бархат дубленки цепко касался правого моего рукава. Поехали, сказалажеланная пассажирка. Ты заслужил. Разворачивайся и поехали, -- и я, врубив передачу, тронул с местав вираже так, что только взвизгнули правые колеса, и логово по дороге, расчищенной пробкою, стрелою понесло нас вперед, вдаль, в сторону Разгуляя.
   НаСадовом, у домикапрошлого века, красная вывесканад полуподвальной дверцею которого гласила: Пионерский клуб Факел, я по команде капитаназаглушил двигатель. Голубчик протянуларуку ладошкою кверху и нежно, даже, пожалуй, застенчиво сказала: Настя. А как зовут тебя? Давы ж знаете! не выдержал я. Вы ж тысячу раз читали мои анкеты и характеристики, вы ж трижды принимали меня в своем кабинете! но капитан Голубчик, как бы ничего и не слыша, досконально, как магнитофон, копируя собственную интонацию и не отнимая руки, повторила: Настя. А как зовут тебя?
   Волк, смиренно ответил я. Волк. 2. КРИВШИН Волком Водовозованазвал отец, человек, чью жизнь можно было б определить как фантастическую, если упустить из виду время, накакое онапришлась, время, наделившее не менее фантастическими биографиями добрую долю поколения Дмитрия Трофимовича. Младший совладелец известной русской самокатно-автомобильной фирмы ЫВодовозовъ и Сынъы, инженер, учившийся в России, Германии, Бельгии, апозже прошедший стажировку назаводе ЫRenaultы, боевой офицер русской армии, кавалер двух, одного из них -солдатского -- георгиев, начавший военную карьеру в июле четырнадцатого консультантом по водовозовским броневикам и окончивший ее наДону, в армии АнтонаИвановичаДеникина, эмигрировавший с остатками последней, оказавшийся в Парижею Надо думать, именно относительная жизненная устроенность в эмиграции -- у Renault помещались кой-какие капиталы водовозовской фирмы, даи инженером Дмитрий Трофимович был действительно дельным, так что работал не из милости и имел неплохие деньги -- высвободилавремя и душевные силы начтение Карамзина, Ключевского и Соловьева, наразмышления о судьбах России и ее (его, Водовозова) народаи, главное, натоску по ностальгическим березкам -- роскошь, какую многие водовозовские однополчане, выбивающиеся из сил ради кускахлеба, озлобленные, позволить себе не могли. Водовозоваже березки, вопреки многочисленным свидетельствам и предостережениям, привели в конце концов к дверям советского посольства -- как раз разворачивалась широкая кампания завозвращение -- и сквозь дубовые эти двери замаячилаРодина.
   Россияю Не моглаона -- верилось Дмитрию Трофимовичу -- долго ходить под жидами, торгующими ею, не мог русский могучий дух не сбросить с себя чужеродное иго, не окрепнуть в испытаниях, не отмести с дороги ленивую шваль, голытьбу, шпану, которая так нагло и бездарно хозяйничалав восемнадцатом наводовозовском заводе. Не своего заводабыло Дмитрию Трофимовичу жалко, то есть, не было жалко как именно своего -- грусть, боль и пустотаотчаяния появлялись в душе от этой вот бездарности и бестолковщины -- боль врожденная, возникающая рефлекторно при виде того, как люди разрушают более или менее совершенные создания мысли и рук -- хоть бы даже заводную какую-нибудь куклу или бессмысленную хрустальную вазу. И гибель отцав чекистском подвале, и голодную смерть матери, и собственные мытарства -- все прощал Водовозов Родине: сами, сами виноваты они были перед народом задолгую его тьму, нищету и невежество, заподспудно копящуюся злобу, -- и тем, может, более виноваты, что совсем недавно изо тьмы этой и нищеты выбились: всего лишь Дмитрия Трофимовичадед, которого внук хорошо помнил, больше полужизни пробыл в крепостном состоянии и только загод до шестьдесят первого выкупился наволю; апосле, когдаставил велосипедное свое дело, не иначе, как очень крепко народ этот прижимал -- по-другому и не поставилось бы оно в столь короткий срок, вообще, может, не поставилось бы, -- словом, все прощал инженер Водовозов, все оправдывал и, главное -- верил в свою Россию, несколько даже экзальтированно верил: воспоминания о распаде армии в семнадцатом, об ужасах трех лет людоедской гражданской -- воспоминания эти требовали, чтобы перебить, заглушить себя, довольно значительной экзальтации -- верил и ехал отдать опыт, силы, талант наукрепление могуществараскрепощенного народа, наразвитие отечественной промышленности, о бешеных темпах которого писали не одни советские газеты. В Нижний -- в Горький, как нелепо они его переназвали, но и это переназвание Водовозов готов был им простить -- собирался Дмитрий Трофимович, нагигантский автозавод-новостройку, и оставлял в Париже жену и шестилетнюю дочь Сюзанну, настоящую француженку, по-русски не говорящую, всю в мать.
   Однако, вместо Горького, в первую же неделю по возвращении Водовозов, не успевший наслушаться вдоволь русской речи наулицах, в трамваях и недавно открытом метро и едвауспевший пройтись по ностальгической набережной, обсаженной березками, оказался в ГПУ и, проваландавшись в тюрьме четыре с хвостиком месяца, был бессрочно сослан в одну из отдаленных деревень Сибири, в Ново-Троицкое, верстах в трехстах насеверо-восток от Красноярска, в деревню, где не то что завода -- никаких даже мастерских не было, однакузня, как у деда, да -- снова -- редкие березки в прогалах тайги -- и где жил поначалу буквально подаянием, ибо работы найти не мог. Впрочем, в значительной мере освобожденный от парижских иллюзий, Дмитрий Трофимович, хоть и поражался нелепости, невыгодности для государстватакого распоряжения судьбою квалифицированного инженера, сознавал, что ему еще крупно повезло, что вполне мог бы он стать к стенке или загреметь в лагерь, куда-нибудь под Магадан, где в первый же год и издохнуть от алиментарной дистрофии; повезло тем более, что со временем все так или иначе устроилось: неподалеку от Ново-Троицкого организовалась МТС, кудаВодовозоваи взяли чернорабочим, апотом и слесарем, даеще и возникло любовное знакомство с молоденькой сиротою, дояркой Лушею, и завершилось браком, ибо сорокашестилетнему мужчине в столь тяжелой, непривычной обстановке выжить в одиночку, пожалуй, не удалось бы.
   Когданачалась война, Водовозов стал рваться нафронт, пусть хоть в штрафбат и рядовым, но ему отказали, апо нехватке специалистов и просто мужчин назначили механиком и, фактически, директором МТС. Итак, защищать Россию с оружием в руках Водовозову не доверили, но любить ее наперекор всему запретить покане смогли, и, получив казенные полдомика, переехав тудас беременной женою и, наконец, дождавшись рождения сына, Дмитрий Трофимович назвал его не в честь отцасвоего, скажем, или деда, аодним из древнейших русских имен, красивым и несправедливо навзгляд Дмитрия Трофимовичазабытым, гораздо более русским и красивым, чем, например, расхожее Лев. Назвал вопреки робкому ужасу собственной жены и натуральной угрозе, звучавшей в голосе предсельсоветаПопова, когдапоследний прямо-таки отказывался записать подозрительное имя в регистрационную книгу, апотом, все же записав, нажаловался уполномоченному НКВД старшему лейтенанту Хромыху, и тот вызывал Дмитрия Трофимовичаи запугивал.
   Подозрительное имя, кроме славянофильской отрыжки эмиграции, и впрямь содержало и некий эмоциональный заряд, некий смысл, посыл, который, словно досмертный талисман, хотел передать отец Волку: установку нажестокость, нажесткость, насобственные силы -- словом, навыживание -- и Волк это чувствовал и с самого младенчестваотказывался отзываться и наматеринские, опасливо обходящие не христианское, дьявольское имя ласковые прозвища, и, тем более, наразных вовочек, волечек и володь, с которыми непрошено пыталась прийти напомощь незлая самапо себе учительницаЗинаидаНиколаевна, прийти напомощь, ибо нетрудно представить, до чего семилетние коли и вити могут довести мальчикаВолка, придравшись к тому одному, что он Волк; если даже сбросить со счетов положение еврика, фашистикаи вражонканарода, в котором автоматически, по рождению, оказался младший Водовозов -- положение тяжелое до того, что один из волковых одноклассников (по простому имени Василий), племянник известного некогда, позже расстрелянного сталинского наркома, так был затравлен в школе, что не оправился и до сих дней и, попав несколько лет назад задиссидентство в Лефортово, раскололся и заложил всех товарищей, адевочкаВаля, двумя годами старшая Волка, в пятом классе, буквально затри недели до пресловутого мартапятьдесят третьего, покончиласобою, повесилась или, по ново-троицки, завесилась; впрочем, может, просто такие они были люди. 3. ВОДОВОЗОВ Покая запирал логово, Настя терпеливо ждала, потом взялапод руку, крепко прижалась, так что сквозь куртку и ее дубленку почувствовал я резиновую упругость грудей, и, сведя меня натротуар, набраланесколько кнопочек накодовой панельке. Щелкнул соленоид задверью, и та, подпружиненная, медленно распахнулась, приглашая войти. Небольшой вестибюль: стенгазета, доскаприказов, гипсовый бюст нафанерно-сатиновой тумбе, гардероб со швейцаром. Приветик, дядя Вася! Девочек еще никого нету? спросилаНастя. А ты не видишь? поведя глазом по пустым вешалкам, ответил с ласково-фамильярной грубоватостью дядя Вася, герой-инвалид: грудь в медалях, деревяшкавместо ноги. Младенчикадоставили? Не волнуйся, Настенька, всё как в аптеке. Ну-капоказывай, показывай, кого привезласегодня! и уставился наменя.
   Настя расстегнулакнопочки намоей куртке, потянуламолнию -- тут только я разобрался в странности обыденной напервый взгляд обстановки: шабаш! Название стенгазеты -- с профилем, как положено, с положенною же цитатою -- было ЫШабашы! И еще: рядом с санбюллетенем ЫПрофилактикавенерических заболеванийы, накотором разные бледные спирохеты под микроскопом и все прочее, виселадоскапочета: тоже напервый взгляд самая обычная: ЫМы придем к победе коммунистического трудаы или что-то похожее, но большие цветные фото представляли исключительно женщин и выглядели куданепристойнее, чем снимки разных герлз наяпонских и шведских календарях: туалеты всех этих дам, номенклатурных, начальствующих, о чем свидетельствовали, кроме выражения лиц, депутатские значки, красные муаровые ленты через плечо, ромбики, колодки правительственных наград, -- туалеты были изъянны, незавершены, расстегнуты, распахнуты, расхристанны, оголяя где совсем, где кусочком срамные места. Капитанский китель Насти, например, надет был (нафото) внакидку прямо натело, аиз-под кустистой, волосатой мышки выглядывал Ымакаровы в кобуре; у ЗАГСовой поздравляльщицы муаровая ленташламежду тоже обнаженными, обвислыми грудями, к одной из которых, прямо к коже, пришпиленамедалькаЫЗадоблестный труды -- и далее в том же роде. Меня аж передернуло от пакостности, но ничего, решил я. Раз уж такая цена -- придется платить не торгуясь, все равно дешевле, чем скальпель, даи вернее, кажется, ав вестибюль уже прибывали дамы с фотографий, и каждая, отдав дяде Васе шубу и охорошившись у зеркала, подходилако мне, аНастя знай представляла: Волк. Вера. Волк. Леночка. Волк. ГалинаСтаниславнаю и были среди них и молоденькие комсомолочки, и партийки в самом соку, вроде Насти Голубчик, и недурно сохранившиеся под пятьдесят, и даже однасовсем юная девочка, лет двенадцати или тринадцати, председатель советадружины, но попадались и совершенные старухи: седые, полулысые: фиалки, соратницы Ильича, персональные пенсионерки союзного значения, и хоть набралось последних сравнительно немного, от них прямо-таки воротило с души. Дядя Вася, ачто сегодня закино? спросилауже представившаяся поздравляльщица, и дядя Вася ответил: Молодая гвардия. О-о-о-о-о! понеслось восторженное из укрытых покудагрудей, словно шайбу забили настадионе, и мне стало гаже прежнего, потому что я никогдане мог переносить единодушия масс, пусть даже таких небольших, как скопилась в вестибюльчике.
   Дядя Вася выполз из-загардеробной стойки и, стучакопытом, распахнул широкие двери, и кинозал -- в подушках, сшитых вместе и разрозненных, в коврах, в диванчиках, в софах, тахтах, широких креслах, уставленный подносами с питьем и закусью, мягко освещенный -- кинозал принял нас в свое чрево. Недолго думая, я прилег наподушки и стал посасывать ломтик салями с ближайшего подноса, асвет принялся лениво гаснуть, и экран замерцал титрами той самой картины, которую я не раз и не двавидел в Ново-Троицком, в детстве, с отцом еще и с мамою, и в юности, в Горьком -- и дамы зашевелились, зашуршали одеждами, и чьи-то жирные пальцы потянулись ко мне, лаская, расстегивая пуговицы, молнии -- я держался изо всех сил, понимая, что вынужден быть послушным -- держался, стараясь сосредоточить внимание наэкране: там все шло, как и должно идти, и наменя даже накатилаэдакая ностальгическая волна, но тут неожиданная панорамас серьезных лиц клянущихся молодогвардейцев открылаголые их -- ниже пояса -- тела, блудящие, похотливые руки -- все это под торжественные звуки торжественных слов -- апотом губы, произносящие слова, сноваоказались в кадре, но уже опустившись в него сами, и тянулись к волосящимся пахам, и пропускали между собою язычки, и те, жадные, начинали облизывать, обрабатывать набрякшие гениталии того и другого пола, и клятва, и прежде мало-помалу терявшая стройность, пошлавразброд, вовсе сошлананет, сменилась тяжелым, прерывистым, эротическим дыханиемю Я много пересмотрел в свое время французских порноленточек и слишком хорошо знал, что действуют они только первые минут десять, апотом однообразие происходящего начинает навевать необоримую скуку, но тут и первые десять минут наменя не подействовали, разве обратным порядком -- и я с тоскою подумал, что не сумею, пожалуй, расплатиться заправо выехать, окажусь некредитоспособен, аглаза, привыкшие к полутьме, разглядывали в мелькающих отсветах экранастаринный, закованой решеткою, погасший камин в углу; намраморной его полке бюстики основоположников, по семь каждого, один меньше другого, словно слоники; ужасного видащипцы и, наконец, метлы, целую рощу метел, прислоненных к каминному зеву: ручки никелированные, с разными лампочками и кнопками; попутно глазазамечали и дам, которые, потягивая датское пиво и фанту, посасывая сервелат, разоблачались в разных углах, переползали, перекатывались по полу, образовывая текучие, меняющиеся группки, перешептывались о какой-то ерунде, чуши: Мария, где трусики-то брала? А, Мария? В пятьдесят четвертом. В каком -- в каком? В пятьдесят четвертомю 4. КРИВШИН В пятьдесят четвертом ссылкаотменилась, и Дмитрий Трофимович, как ни уговаривали его остаться в МТС (что, может, и было бы в каком-то смысле правильно для него и хорошо) забрал с собою сына, не забрал -- до времени, покаустроится -- жену и переехал в Горький, где, наконец, с опозданием надобрые пятнадцать лет, и поступил наГАЗ, в техбюро, надевятьсот пятьдесят рублей оклада. Жилья раньше чем через три-четыре годане обещали -- пришлось покудаснимать комнату в деревянном окраинном переулке, в полдоме, что принадлежал речнику-капитану, умирающему от ракалегких, и жене его, Зое Степановне, пятидесятилетней, курящей папиросы Беломорканал и выпивающей, некогда, надо полагать, весьмахорошенькой. Другие полдомазанимали евреи, мать с сыном, Фанечкаи Аб'гамчик, как с утрированным акцентом и, возможно, несогласно с паспортными данными звалаих Зоя Степановна. О Фанечке и Аб'гамчике, то есть, об их национальных особенностях, нарусской половине время от времени происходили не вполне понятные Волку разговоры, в результате которых соседи окутались некой таинственной дымкою, и, когдаВолк видел их в саду, отделенном от садаЗои Степановны негустым, невысоким, однако, глухим, без прохода, без калиточки забором, любопытство хорошенько разглядеть боролось с почти награни суеверного ужасастеснением. Сад у Зои Степановны был большой, росли там яблони, паравишен, кусты юрги, малины, крыжовника, черной смородины, и много цвело цветов, но двух только, крайне парадных, громоздких разновидностей: гладиолусы и георгины. Ближе к осени, когдаполуживой, высохший капитан впитывал нежаркое солнце и строил планы набудущее лето, когдапоправится, Зоя Степановнасобиралаягоды и яблоки -- Волк помогал ей с большой неохотою, по приказу отца -- аиз цветов составлялагигантские, уродливые, похожие набашни нижегородского кремля букеты и носилапродавать наугол Кузнечной улицы. Еще в саду было несколько огородных грядок, глубокий погреб со льдом, помойная яма, компостная кучаи водопровод.
   Зимою, когдакапитан, наконец, умер, Волк с абсолютной ясностью понял то, что, в общем-то, смутно чувствовал и прежде: отец никогдане выпишет мать -- и дело вовсе не в Зое Степановне, вернее, как раз в Зое Степановне, но место ее моглазанять любая другая зоя степановна -- просто этаоказалась под рукою, как пятнадцать лет назад под рукою оказалась мать. Впрочем, Волк отнесся к тому, что понял, едване равнодушно, отмечая только, что Зоя Степановнавкусно готовит наэлектроплитке яичницу-глазунью: тонким слоем растекающийся, прорезаемый по мере приготовления белок успевал прожариться, ажелтки оставались практически холодными.
   В эмиграции -- трезвенник, в Ново-Троицком, приблизительно с рождения сына, Дмитрий Трофимович начал пить и чем дальше, тем пил больше и чернее, и речи его становились все злобней и несвязнее. Теперь ежевечерней компаньонкою сталаему Зоя Степановна -- Волк забирался в такие часы в отцовский сарайчик и мастерил. Через пару лет отец вышел напенсию, Зоя Степановна, доверху нагрузив тележку навелосипедном ходу икебанами, отправлялаего наугол Кузнечной, и Волк, возвращаясь из школы, шел дальними переулками, чтобы, не дай Бог, не наткнуться наДмитрия Трофимовича: оборванного, небритого, торгующего цветами. Последние месяцы перед смертью отец уже, как говорится, не просыхал, и из-под его трясущихся рук в сарайчике-мастерской выходили механизмы-монстры, механизмы-химеры, механизмы, применения которым не нашел бы, пожалуй, и самый безумный мозг.
   Умер Дмитрий Трофимович неизвестно от какой болезни: от сердца, от печени ли, от чего-то еще -- от всего, короче -- тем более, что к бесплатной медицине относился с пренебрежением. Зоя Степановнасильно плакала, сильнее чем по муже, и сообщиланаГАЗ, набывшую Дмитрия Трофимовичаработу, и оттудаприехало несколько профсоюзников и с готовностью и профессионализмом, изобличающими призвание к этому и только этому делу, занялись устройством похорон. Дмитрий Трофимович лежал в обитом красным сатином гробу, весь заваленный георгинами и гладиолусами, и Волк не сводил глаз с трупаотца, напряженно разбираясь, как сумели уместиться в одном человеке и то давнее -- почти невероятное, сказочное, петербургское, ростовское, парижское, о котором тот когда-то много рассказывал -- прошлое; и прошлое сравнительно недавнее, деревенское, в котором, когдабыл трезвым, представлялся сыну самым красивым, самым могучим, добрым, умным, умелым человеком насвете; и прошлое совсем, наконец, недавнее, почти что и не прошлое: жалкое, пьяное, полубезумное, вызывающее гадливость, которой Волк теперь стыдился.
   Мать появилась в самый момент выноса -- Волк по настоянию Зои Степановны отбил в Ново-Троицкое телеграмму, хоть не очень и представлял зачем: чтобы поспеть, непременно надо было самолетом, аВолку думалось, что ни зачто в жизни робкая, консервативная мать насамолет не сядет. Онаоказалась тихой, богомольной старушкою -- Волк помнил ее молодою, знал, что ей не так много лет и теперь: тридцать пять не то тридцать шесть. Онаогорчилась, что отцане отпели (Зоя Степановна, партийная, набросилась намать), и надругой после похорон день отстоялапанихиду. Волк не пошел, потому что к церкви относился с брезгливостью, отчасти распространившейся и намать. ТазвалаВолкас собою в Ново-Троицкое, он сказал, что не может никак, что ему набудущую осень в институт, что он все равно собирается работать и переходить в вечернюю, чтобы не потерять год из-задурацкой хрущевской одиннадцатилетки, и что-то там еще. Мать слушала, склонив голову к плечу, покусывая кончик черной косынки, и лицо ее было скорбным и тоскливым, как четыре годаназад, когдаотец сообщил ей, что они с Волком уезжают, вернее, сообщил при ней Волку. Навокзале Волк в основном занят был тем, что готовился перенести со стойкостью прощальный материнский поцелуй (когдамать поцеловалаВолкапри встрече, прикосновение маленьких морщинистых холодных ее губ оказалось ему неприятно), но мать принялась совать завязанные в платок сторублевки, Волк отказывался, онауговаривала, упрашивала, он вынужденно нанее прикрикнул, как прикрикивал в свое время отец, онасразу же сникла, спряталаденьги и поцеловать сынанапрощанье не решилась. Вот и славаБогу, подумал Волк, пронесло. Он не знал еще, что это последняя их встреча.
   Надругой день Водовозов устроился назавод и перебрался в общежитие и с тех пор к Зое Степановне не зашел ни разу, и только много лет спустя, напятом уже, кажется, курсе, как-то, гуляя с девицею, забрел в те края. Тихий, заросший травою непроезжий тупичок, объединившись с соседними, превратился в асфальтированную улицу, застроенную пятиэтажными панельными корпусами, и один такой корпус расположился натом как раз месте, где прежде стоял деревянный домик, росли юрга, малина, гладиолусы, где жили Зоя Степановнаи евреи Фаня с Аб'гамчиком. Отцовскую же могилу Волк навещал (не чаще, впрочем, разав год, пару лет и пропустив вовсе) и стоял подолгу, глядя нанекогдазеленую, проржавевшую насквозь пирамидку заводского памятника, наприваренную к ней пятиконечную звездочку данадве березки, растущие рядом. 5. ВОДОВОЗОВ Полыхалабиржатруда, СережкаТюленин, прицепив знамя к кирпичной трубе, мочился -- крупным планом -- прямо наэто знамя, голая ЛюбкаШевцоватанцевалаперед голыми же онанирующими немцами, недострелянные молодогвардейцы занимались в могиле -- в предсмертных судорогах, мешая их с судорогами любви -- любовью, ая чувствовал, понимал, я уже знал точно, что мои дамы совершенно, абсолютно, стопроцентно фригидны, что раздевались они со скукою, по привычке, по чужому чьему-нибудь заведению, авозбуждения от этого испытывали не больше, чем в бане, что им еще безусловнее, чем мне, до феньки занудная идеологическая порнушка, и что, если и способны они покончать, причем, так покончать, что домик прошлого века, пионерский клуб ЫФакелы, содрогнется и уйдет под асфальт Садового, оставив по себе одну струйку легкого голубоватого дыма -- то уж совсем от другого, и вот это-то категорическое несоответствие интересов присутствующих происходящему с ними -- словно партсобрание нудит! раздражало меня до крайности, и я сноване выдержал, вскочил, заорал: хватит! Погасите х..ню! Давайте уж к делу! Ну?! Чего вы от меня потребуете запропуск из поганого вашего государства?! и, что интересно, экран тут же потух, и свет загорелся, и голые дамы -- совершенно невыносим был вид фиалок, соратниц Ильича, с их висящими пустыми оболочками высохших грудей, с реденькими кустиками седых лобковых волос -- голые дамы уставились наменя эдакими удивленно-ироническими взглядами: ишь, мол, какой шустрый выискался! -взглядами, подобными которым немало перещупали меня в разных начальственных кабинетах. Чего мы от тебя потребуем? презрительно выпелаодна, хорошенькая комсомолочкас налитыми грудями -- но и она, я знал точно, былатак же фригидна, как остальные, вид только делала. Чего мы от тебя потребуем, того ты нам все равно дать не сможешь! -- и, перекатившись по ковру, тряхнула, подбросиланаладошке мои совершенно тряпичные гениталии -- дамы издевались надо мною, хотели унизить мужское достоинство -- но мне и достоинство до феньки было, особенно перед ними; я отлично знал про себя, что, когданадо, все у меня окажется в порядке, и Настя это почувствовалаи ударилапобольнее.