Он лежал на раскладушке и читал. Сын сидел на матраце с ножками, называемом тахтой, и был отгорожен от мира спинками стульев, связанных между собой. Перед мальчиком лежала груда всякой домашней всячины: игрушки, клубок ниток, будильник, ложка, ботинок, детские книжки, шапки, и детские и отцовские. Мальчик брал поочередно в руки какую-нибудь ближайшую вещь и кидал ее на пол. Пол вокруг был усеян всей этой утварью.
   — Евгений Львович! Он же часы сломает. Мишкин засмеялся:
   — Что вы. В «Записных книжках» Ильфа есть такое место: «Часы „Ингерсолл“. Их кидали, били, опускали в кипяток — идут, проклятые». Так и эти. Он пока все не перекидает, будет молчать, а я могу почитать. А потом начнет шуметь, я снова все соберу — и новый цикл существования. Это и называется мирное сосуществование двух систем в нашей семье. Мы довольны.
   Так началась их совместная жизнь.
   Она вспомнила, как ушла от мужа, встретившись с этим сосуществованием двух систем, и как стала третьей системой в их существовании.
   Она вспомнила, как партийно-профсоюзная организация больницы клеймила ее аморальностью, поскольку она, замужняя женщина, мешала доктору Мишкину найти жену и мать своему ребенку. Ему-то что! Ему всегда было плевать — он уходил на операции, а ее продолжали клеймить и тогда, когда она ушла от мужа и переселилась к Мишкину. И даже после того, как они вступили «в закон», время от времени возникали всплески былой борьбы за нравственность.
   А потом появилась опасность, что сердобольные борцы «за высокую мораль» могут рассказать Сашке, что Галя не его родная мать, и начались их мытарства по новым местам и квартирам.
   Галя вспомнила, как тяжело ей было с ним хотя бы только оттого, что никогда не могла она понять, кого он больше любит, ее или хирургию. Хирургия была четвертой системой их существования, вполне полноправным человеком. Она ревновала, она мучилась, не отдавая себе отчета в том, что они все — полноправны, полны всех прав в полном смысле этих понятий.
   В конце концов она поняла — для нее важнее, как любит она. И сейчас Галя была защищена от жизни, от него, от Мишкина, своей любовью к нему.
   А я сторонний наблюдатель, я люблю их обоих…
 
   Потом она принесла туфли.
   Он говорил, что никогда не наденет их, что он предупреждал ее, и еще много всякой ерунды. Потом примерил, прошелся, и мир снова был восстановлен.
   — А я тебе позвонила сказать, что все в порядке, но мне кто-то ответил незнакомый, голос незнакомый, и началось: а кто его спрашивает, а зачем он вам. Я не знала кто, а потому не стала отвечать, представляться — представляешь, сказала бы: «Супруга» — брр. Я сказала: «Какая разница кто? Если не можете позвать — позвоню позднее» — и повесила трубку. Кто это у вас? Наверное, лень было просто идти искать.
   — Ну и зря начала права качать. Сказала бы — «из дома». Или фамилию бы назвала. Сама обиделась, плохое настроение свое еще ухудшила. Кому-то настроение испортила — ему теперь неудобно передо мной. Сказала бы, и все. Все так и норовят друг другу настроение испортить.
   — Господи, все ты понимаешь за других. Там ты никому не портишь настроение. А дома-то!
   — Ну ладно, ладно. Я тоже хорош. Виноват, молод, исправлюсь.
   — Первое — это точно. Второе — врешь. А вот третье… — вряд ли. Да и не знаю, надо ли. Ох и трудно с тобой, Женька. Как крест.

ЗАПИСЬ ПЯТНАДЦАТАЯ

   На субботник собирались не так аккуратно, как на работу. В отделении часто появлялись и раньше начала, так сказать, партикулярных занятий. Сегодня же кто пришел вовремя, а кто и с опозданием.
   Мишкин опоздал ненамного. Мужиков было четыре человека. Марина Васильевна направила их носить оборудование в новый корпус. Строительство в основном закончили, и сегодняшний субботник хотели, хотя бы частично, посвятить размещению оборудования. Оборудование пока лежит всюду — в подвалах, сараях, во дворе под навесом и во дворе без навеса, просто так, под открытым небом, тоже, к сожалению, лежит. Все это надо внести в корпус. Конечно, это не одной субботы работа, но сегодня этим субботником проводили, так сказать, разведку боем, первая прикидочка.
   Марина Васильевна уж думала, нельзя ли под каким-нибудь предлогом прекратить временно работу хирургического отделения и весь персонал отделения направить на подготовку корпуса и оборудования. Конечно, строители должны им сдать весь корпус уже готовым, с расставленным полностью оборудованием, но тогда придется очень долго ждать, а между тем семиэтажный хирургический корпус уже стоит готовый. Как быть дальше, решили думать после сегодняшнего субботника.
   С большим трудом районные организации разрешили Марине Васильевне провести субботник прямо в больнице, назвав это субботником по уборке территории. Вообще этого нельзя, ей объяснили, вернее, объясняли, что, поскольку медики не создают материальных ценностей, матценностей, говорили ей, и поскольку в народную копилку после субботника в больнице они ничего не положат, то им, работникам здравоохранения, надлежит этот день провести где-нибудь на производстве в районе или на плодоовощной базе. Врачи больницы предлагали отдать в наркопилку один рабочий день — это около пяти рублей — или дежурство одно — это больше десяти рублей. Но районные организации с этим не могли согласиться, сказали, что это совсем не то. После больших дебатов, просьб, уговоров разрешили части персонала остаться в больнице и заняться новым корпусом и территорией больницы, а часть сотрудников уже вчера была на плодоовощной базе. Перебирали и грузили картошку. Заработали в среднем на одного работающего сорок семь копеек. Руки после этой работы остались относительно сносными — оперировать можно было.
   Сейчас была проблема найти варежки — перетаскивать оборудование в ящиках голыми руками опасно: можно испортить руки.
   В конце концов все наладилось, все нашли, все устроилось.
   Начали.
   Вчетвером нести один операционный стол очень тяжело.
   Мишкин. Не стони, не стони — неси. Здоровый мужик, — это он Онисову. — Что тебе станется.
   Евгений Львович несет впереди и распахивает дверь собою. Рядом около дверей стоит строительный рабочий. Стол пронесли. Старшая сестра издали наблюдает. И издали же кричит рабочему:
   — Ну что стоишь без толку! Не можешь двери закрыть. Холод напускаешь. Холодно ж на улице.
   — Кто открыл, тот пусть и закрывает.
   Врачи со столом поравнялись с рабочим. Агейкин уже совсем было рот раскрыл, наверное решил тоже включиться в воспитание рабочего, но Мишкин успел раньше:
   — Будьте добры, закройте дверь, пожалуйста, за нами. Закрыл.
   Поднесли стол к лифту. Оказывается, лифт еще не пустили. Надо ждать.
   — Чего зря ждать! — ажитированно воскликнул Агейкин. — Пойдем, следующий пока подтащим.
   — Подождите, — сказал строитель, закрыв дверь и подойдя к ним. — Передохните. Уже пошли. Скоро включат.
   — Мы за это время еще один подтащим, — как бы извиняясь, улыбнулся Мишкин. — А вы скажите, пожалуйста, лифтеру, если он придет за это время, что мы сейчас еще один принесем.
   Строитель пожал плечами, сел на стул рядом с лифтом, закурил.
   Они вышли на улицу, подошли к очередному столу. Мишкин переломился где-то посередине и взялся за нижний край ящика со столом.
   — Ну, беритесь.
   Из-за спины его голос Натальи Максимовны:
   — «Рвать цветы легко и просто детям маленького роста, но тому, кто так высок, нелегко сорвать цветок».
   — Чувствуется, что еще в дошкольном мире. Родители растут с детьми. А я уже… Нет, лучше все-таки: «Я играю на гармошке у прохожих на виду…»
   — Евгений Львович, вы разломайте упаковку здесь, а мы доски пока отнесем и свалим в кучу.
   — И женщины иногда совет отменный дать могут.
   — У-у, Евгений Львович, на вас и непохоже. — Наталья Максимовна смеется. — «К сожаленью, день рожденья только раз в году».
   — А что! Верно говорит. И нам легче будет нести. И сверху не надо доски волочить. — Агейкин все говорит возбужденно и громко. Странно — как будто повседневная работа у него не физическая. Наверное, просто потому, что необычная.
   Подошли две женщины средних лет.
   Это две дочери одного семидесятилетнего больного, которому Мишкин удалил желудок по поводу рака. Старик очень тяжело перенес операцию. Тысячи осложнений. Порой они совсем теряли всякую надежду. Дочери не отходили от него ни днем ни ночью. Уже два месяца это продолжается. Измучились вконец. Их сейчас не узнать по сравнению с предоперационным периодом, если так можно сказать; но зато его выздоровление — их заслуга.
   — Евгений Львович, ну что скажете нам? Надежда-то есть сейчас?
   — Лучше, конечно, не планировать, но я думаю — выкарабкается. Тяжел еще очень.
   — Папа просит дачу снять. Так если надежда есть…
   — Задаток большой давать надо, — это вторая дочь. — Чтоб не зря, если жив будет.
   Агейкин. Подождите так. О чем вы говорите! Как можно говорить, что будет. Ну, рискните деньгами. От дверей им кричит строитель:
   — Доктора! Лифт включили. Я с лифтером затащу стол. На какой этаж?
   — На седьмой!
   — Ну, спасибо вам, Евгений Львович. Мы тогда снимем дачу. Мишкин. Ну давай, ребята. Подхватывай.
   — Сейчас сигарету выкину.
   Онисов. С ним хорошо, и он хорошо. Конечно. Уникум ты.
   Мишкин. Давай, давай, берись, философ. Чего бормочешь? Три, четыре — поднимай! Пошли.
   Агейкин. Вон. В окнах. Больные. Смотрят. Таскаем мы.
   Мишкин. Неси. Дыхание сбиваешь.
   Поставили около лифта и этот стол.
   Мишкин. Ты, Онисов, чудак. С ним хорошо — он хорошо. Смотрят. Окна. Больные. Живи себе и неси время от времени, если думаешь, что всегда ты не несешь.
   Работа шла хорошо. Но успели они… Если они будут носить и дальше так кустарно — понадобится несколько месяцев.
   Марина Васильевна пришла — приезжало начальство на субботник. Велено мусор этот, упаковку, тару — ликвидировать, чтоб территория была приглажена. Иначе зачем субботник.
   — А как ликвидировать? Куда деть?
   — Сжечь.
   — Доски какие! Жалко. Какие стеллажи сделать можно.
   — Пожалуйста. Уноси домой, но сейчас.
   — Мне сначала квартира нужна.
   — К тому времени еще не один субботник будет. Вечно ты, Мишкин, создаешь проблемы из ничего. Сказано жечь — жги.
   — Жгу. Я разве против. Мне только жалко.
   — С оборудованием, в общем, хватит на сегодня. А территорию мы убрать должны. Так что начинайте. Я пошла на свой участок.
   Марина Васильевна побежала, будто не главный врач, будто молодая совсем.
   — Здравствуйте, Евгений Львович.
   — О-о! Привет, Нина. Ты как здесь оказалась?
   — Мимо проезжала. Вон машина моя. К тому же у меня для вас кое-какие лекарства есть. Решила посмотреть — может, и передам заодно, подумала я. А вы здесь все сегодня, оказывается.
   — Вот спасибо. Сейчас я кого-нибудь пошлю за ними.
   — Я сама отнесу в отделение. Дежурной девочке-анестезистке отдам. А у вас субботник?
   — Как видите.
   — Хорошо как…
   — Чего хорошего.
   — И я с вами поработаю. Вы носилки сейчас таскаете? Я к вам в пару, Евгений Львович. Можно?
   — Не очень ловко, наверное, коллега.
   — Пустяки. Ладно. Сейчас прибегу. А у меня в машине прекрасный джин и вермут. После субботника. Это великолепно.
   Побежала. Подошел Онисов:
   — Ну, ты уникум. Старый уже совсем, а все тебя любят.
   — Пошел вон, Хазбулат.
   — А что! Такие большие фигуры всегда привлекательны.
   — Помолчал бы лучше. Вот когда больным после операции отдаешь большой камень из желчного пузыря — они приходят в ужас, ахают и страшно гордятся своей тяжелой патологией, но мы-то, хирурги, знаем, что мелкие камни вреднее, опаснее, и гордиться больным лучше этой мелочью. Так вот, не будь ты этой мелочью в пузырях и протоках. Лучше помолчи. Понял, Хазбулат?
   — Ты сейчас говоришь, как большой Пахан в малине своим уркам. Ты все-таки уникум, Мишкин, даже в таком разговоре. И образы твои дикие: камни, кровь, желчь. Ты же ущербен, весь ушел в ту жизнь. Полные носилки уже, хватит, понесем. Не верю я в искренность этих образов у тебя.
   Подняли носилки с мусором и пошли.
   — А почему? Я живу ведь в этом мире только. Это ты по кино ходишь каждый день. А потом делаешь глубокомысленные сексуальные умозаключения.
   — И что! Эта сфера жизни естественна. Да, кстати, эта артистка, о которой я вчера рассказывал, — у нее болезнь какая-то по части секса. А на вид несчастная такая, трогательная, светлая.
   — Бедная женщина! Конечно, несчастная. Высыпай. Ну, опускай. Сразу и назад. А тебе не все ли равно, какая женщина актриса. Тебе б, Хазбулат, была б красивая.
   — А на экране все равно не поймешь — какая она. А если поймешь — какая же она артистка. Ставь здесь. Давай накладывать. Осторожней! Длинные палки эти не бери.
   — А ты пойми. Проанализируй.
   — Ну, Мишкин. Я ж по складу мышления художник, художественный тип мышления. Это Марина Васильевна пусть анализирует. Она критик, она мыслитель разумный, ученый. Я вижу и говорю образами женских тел на экране.
   — Господи! Ну загнул! Художник. Говно ты, а не художник — «образы женских тел на экране». Я и не пойму даже, что это.
   — Вот и анализируй. Ведь и по физиологии так же: художественный тип мышления, художник — не может проанализировать, он видит, видит больше, чем другие, и выдает образы. А ученый, критик — тот анализирует, толкует, объясняет то, что художнику увидеть удалось.
   — Зануда ты, Онисов. Вот ты и есть уникум. Какой ты художник — разве что «женских тел на экране». Наложи анастомоз на кишку красивый, тогда и образы создавай.
   — Вон бежит уже твое женское тело без экрана. Пойду той кучей займусь, пока ты разберешься с ней. И наложи носилки пока полностью.
   — Евгений Львович! Гень, я отдала. Понесли.
   — Неудобно, Нина. Почему вдруг. Что говорить-то будут! Неловко. И не переодеваясь.
   — Ты тоже, я вижу, не только не переоделся, но даже наоборот. В галстуке, в светлой рубашке я тебя впервые вижу, и вижу на субботнике.
   — Это я играюсь, и оделся так принципиально. Но никто и внимания не обратил.
   — Неужели ты такое значение придаешь одежде, что с ней может быть связана хоть какая-нибудь принципиальность? Так ведь ты будешь делать вид, что тебе лень переодеваться на официальный прием. Э-э, друг мой. Вот где слабинка-то.
   — Короче, иди и посиди у меня в кабинете. Я скоро освобожусь.
   — Смотри, какой костер, Геня! Доски какие. Жалко.
   — А куда их деть?
   — И все побросали работу. Смотри, Эугений, как потянуло народ на тепло.
   — А почти всё уже снесли. Сейчас кончать будем. Иди, я тебе говорю, ко мне в кабинет и жди там.
   — Слушаюсь, Гений. Если никого нет, это тебе будет удобно? — Нина побежала к корпусу, а Мишкин подошел к своим, которые стояли около костра.
   — Чем отличается человек от животного? — спросил Илющенко.
   — Многим, — мрачно буркнул Мишкин, а потом добавил: — Всем.
   — Человек смеяться может, плакать, и к огню его тянет. Животное не смеется, не плачет, а огня боится. Правда?
   — Правда, правда, — тихо сказала Марина Васильевна. — Давайте кончать на сегодня. Сейчас догорит, и расходитесь. Время уже. Будем по традиции пить в конце субботника?
   Агейкин. Я всегда «за».
   Онисов. Я нет.
   Наталья Максимовна. Мне домой надо.
   Илющенко. Как прикажете.
   Марина Васильевна. Скучные вы, ребята. Ну ладно. Зарплату получите.
   Наталья Максимовна. А разве сегодня будут давать? Суббота же.
   — Субботник же. И бухгалтерия работает, и банк. Субботник всюду. Начальство всюду. Смотрят, проверяют. У завода даже траву для начальства зеленым покрасили. Так что и деньги привезли. Да вон и очередь уже — все знают. — Марина Васильевна показала на флигелек, где располагалась хозчасть больницы и находился кассир.
   Наталья Максимовна. Ох, хорошо! Побегу возьму.
   Агейкин (кричит вслед). Наташа! Мне тоже очередь займи.
   Мишкин. Это как траву покрасили? Испортится!
   Марина Васильевна. Зато видят — убрано, хорошо, чисто, красиво, за угол не завернут, не посмотрят, что там.
   Мишкин. Ну дела! Нет уж, я лучше десятку одолжу до понедельника у кого-нибудь. Не люблю очереди. Не буду стоять.
   Марина Васильевна. Пойдем со мной. Тебе дадут без очереди. Ты у нас человек уважаемый.
   Мишкин. Нет, нет. Не пойду. Неудобно и не хочу. Равенство так равенство. Очередь для всех. Одалживаться! Лучше мне десятку до понедельника вы одолжите. Одалживаться можно лишь денежно. Сами говорили. Помните?
   Марина Васильевна. Как хочешь, Евгений. Когда ты перестанешь выпендриваться и начнешь нормально жить? Дам я тебе десятку. Одалживайся у меня. Как с тобой Галя управляется?! Все равно сейчас помощи нахлебаешься.
   Мишкин пошел к себе в кабинет.
   — Сейчас, Нина. Помою руки и пойдем.
   — Пойдем к Володе, выпьем у него мои богатства.
   — Давай. У меня десятка есть. Частично она мне для дома нужна, а частично можем купить какую-нибудь заедку.
   В дверь постучали.
   — Евгений Львович, можно к вам?
   — Конечно, Валентина Степановна, всегда. Что случилось? Это доктор, анестезиолог, помогает нам иногда. А Валентина Степановна наш вождь, заведующий райздравом.
   — Ваш вождь! Но, как всегда, мне ваша помощь и совет нужны.
   — Всегда готов. Заболели?
   — Не я. У дочери живот болит. Я привезла ее. — Открыла дверь. — Катюша, зайди. — Вошла девочка лет пятнадцати. — Расскажи Евгению Львовичу, что болит у тебя. Днем вчера заболело у нее. Ну, рассказывай. Ночь, правда, спала хорошо. Но сегодня болит по-прежнему.
   — Пусть она сначала сама расскажет.
   — Конечно. Ну что же ты, Катя.
   Девочка стала рассказывать, когда она заболела, где болит, что она чувствует при этом, как развиваются ее ощущения. Мать иногда вступала с уточнениями.
   Потом девочка легла на диван, и Мишкин стал ее осматривать, ощупывать, задавать еще вопросы…
   — Что вам сказать, Валентина Степановна. Живот мягкий, болезненность умеренная. Аппендицит есть, но чтоб считать его горящим… Сомнительно. А кровь вы ей сделали?
   — Лейкоцитоз восемь тысяч.
   — Ну вот и аппендицит такой. Аппендицит есть, конечно. Но с ходу делать не стоит. Не гнойный. Тут деструкции нет. Давайте посмотрим до завтра. Положим ее в отделение. А если что — меня вызовут. К тому же сразу после субботника не стоит. Руки наши… Без особой нужды, без экстренности, лучше не лезть в живот.
   — Ну хорошо, Евгений Львович. Договорились. Я ее укладываю, а потом мы созвонимся, решим, что и как.
   — Договорились. Вы на машине, Валентина Степановна?
   — Я ее отпустила.
   — Тогда разрешите, мы вас подвезем. У коллеги машина своя.
   — Спасибо, спасибо. Сейчас Катю отдам и вернусь.
   — Ну вот и опять договорились. Вышла.
   — Ну вот и заканчивается, Нина, день свободного труда. Сейчас поедем.
 
   — Лев Павлович, нельзя так с ходу оперировать. Ведь это же аппендицит. Вы должны понимать, что срочность при этом заболевании чисто легендарная. На самом деле такой срочности нет. Несколько часов, конечно, может обождать, и до утра вполне. Перитонита ведь не было.
   — У нее боли сильные были, Евгений Львович.
   — В крайнем случае мне бы позвонили. Если заведующий райздравом привозит свою дочку, а я говорю, что пока ничего нет, надо ждать до утра, то просто обычная деликатность требует, чтобы без меня вы не оперировали. Я же был дома. Говорил с вами по телефону. Нехорошо. Да и аппендицит не гнойный оказался. Я же прав был.
   — Были сильные боли, и я не считал себя вправе, понимаете… Конечно, Евгений Львович, если вы считаете, что я поступил неправильно, — можете меня наказывать. Я готов.
   — Да за что наказывать! Сделали вы все как надо. Диагностика и тактика — не дважды два. Но я говорю о деликатности. Какого черта вы меня ставите в дурацкое положение, в дерьмо запихиваете!
   — Бейте, Евгений Львович, вот шея.
   — Да, Лев Павлович, признать себя виноватым, истинно и искренне признать виноватым труднее, чем подставить другую щеку. Я не хочу вас бить, я хочу, чтобы вы думали о других во всех подобных ситуациях. И меня бы не подводили, и себя…
   — А обо мне когда-нибудь думали?! Я не про вас лично, Евгений Львович. Вот я знаю, меня ругают все, и сейчас думают, что я хотел хорошо выглядеть перед начальством, что спас дочь начальства, понимаете. Ну и правильно, ну и считайте. Впереди вас идут много русских бар. Вам-то уж столетия как хорошо. А впереди меня тысячи русских мужиков, тысячи поколений работяг. И всей тысяче русских мужиков, моим предкам, самим приходилось работать, понимаете.
   — Ты не поднимай все на принципиальную высоту. Мы оба хирурги. И нечего считать, сколько русских мужиков было перед нами. Кстати, Лев Павлович, не тысячами русских мужиков, а всего сорока русскими предками, сорока поколениями вы можете похвалиться. В лучшем случае за тысячу лет. Так что не занимайтесь демагогией, а ведите себя интеллигентно, как и подобает русскому врачу, если уж на то пошло, вышедшему из любой среды, из любой сферы России.
   — Вам ведь легко это говорить, Евгений Львович. А мне ведь все своим горбом пришлось пробивать. И выучиться и выжить, Евгений Львович. Когда я родился, в деревне жрать было нечего, понимаете. Сами знаете, какой голод был в начале тридцатых годов. А тут отец ушел в армию, да так и не вернулся. Получил паспорт, остался где-то работать, написал, что вызовет, деньги пришлет, да так и пропал. Хорошо, я один у матери был. А он уже с паспортом был — чего ему возвращаться. Мы с матерью опухли от голода. И никто не помогал нам. Деликатности не учили, — колосок подобрал на земле — выжил. Потом война. В оккупации был. А сколько мне стоила эта оккупация потом, в институте, Евгений Львович, знаете! И вспомнить страшно. Потом мать снова вышла замуж, за вернувшегося с фронта. Стал тот председателем колхоза. Мать еще одного родила, понимаете ли. А после войны, как забрали у нас все зерно, опять жрать нечего было. А отчим подсчитал и решил раздать из семенного фонда, чтоб не сдохли. И посеяли, Евгений Львович, и выжили. А отчиму и за саботаж, и за укрытие зерна, и за разбазаривание семенного фонда, и за все сразу как впаяли. И загремел мужик в тюрягу. И никакой деликатности, Евгений Львович. Опять сам. Тут я школу кончил, и меня в армию. Слава богу, папанин пример был, научил меня старик, уж не знаю, жив он, нет, но за науку спасибо. Остался в городе и поступил в институт. В медицинском в нашем городе конкурса не было — попал. И опять никто не помогал. А стипендию получал двести двадцать, двадцать два, значит, по-сегодняшнему. И без вашей деликатности в иные дни лежал в общаге на кровати, чтоб сил не тратить, Евгений Львович, жрать нечего было. После третьего курса стал фельдшером на «скорой» работать. Легче стало, так и то чуть в тюрьму не угодил. На нашей станции пьяный залез в машину и стал гудеть. Шофер подошел, а пьяный ему палкой предплечье сломал. Мы с нашим доктором вышли, вытащили пьяного, вломили ему малость, так нас под суд. Кто-нибудь помог?! Сначала шесть лет дали, и оккупацию припомнили. Потом пересуд был, исправительно-трудовые дали. Оставили на работе и в институте. Парень инвалидом стал. Так ведь хулиган, понимаете. А если не мы за себя — кто за нас, Евгений Львович? Нам нечего терять. И без всякой вашей деликатности говорят: «Зачем били? Вытащили, связали, а бить до инвалидности нельзя». Это деликатно? Как будто когда они или вы бьете — считаете, сколько ударить можно, а сколько нельзя, понимаете.
   — И правильно сказали. Что ж звереть-то так. До инвалидности бить. Можно бить до первой крови, так сказать, а можно бить до последней капли крови, с озверением, так сказать.
   — Вот именно, Евгений Львович, что озверели. Здоровый малый, сильный, да еще руку сломал нашему шоферу, с нами дрался. Ну пару раз лишнего поэтому дали. Да ему инвалидность, наверное, через полгода сняли, после суда. А у меня на всю жизнь клеймо. Правда, судимость сняли, вы и не знаете поэтому. Ну, может, и лишнего дали парню. Но ведь и у нас характер свой есть. Вы уж простите, Евгений Львович, за неделикатность, но вы можете себе позволить быть бесхарактерным, мягким, не ругаться, повернуться и гордо сделать за другого его работу, понимаете. А нам, Евгений Львович, выжить надо.
   — А вы считаете, что, если не ругаешь и не бьешь, значит, бесхарактерный? А по-моему, для мягкости нужно больше характера, чем для удара. Ударить — это же так легко. Ни мысли, ни гордости, ни характера. Весь характер в мыслях о престиже — и больше ничего, пустота.
   — Так что, как говорится, извиняемся, барин, но нам институт кончать надо, денежки зарабатывать и кормить себя, а то и мать, и жену, и детей. Вся жизнь впереди. И кончил все-таки, барин, институт. В район, в деревню работать уехал, уже с женой, вместе учились. Сын родился. Работаем. И тут мне предлагают в районе путевку в ординатуру на два года в Москву. Я поехал, а в деревне, где сын с женой, — опять жрать нечего. Еще у колхозников будет, а доктор — хоть подыхай. Получала она семьсот двадцать, ну полторы ставки набегало, около ста, по-нынешнему, имела. Проживи-ка, Евгений Львович!
   — Да что вы мне это говорите, Лев Павлович? Я-то что, не так жил? И тоже в районе, а не в городе.
   — Да за вас ваши предки отъелись. А мне ловчить надо было. Сын годовалый. В магазинах мало чего было, а на рынке деньги большие нужны. На деликатность много не купишь, Евгений Львович. Из Москвы каждый месяц домой на три дня ездил. Чемодан целый с продуктами вез. Хорошо хоть, начальство по деликатности, мной выпрошенной, не обращало внимания, что я по понедельникам иногда на работу не выходил. Знали, что в деревню уезжал к своим. Не успевал я к понедельнику иногда.