— Мы ж ни у кого не берем согласие.
   — Знаю. Не привыкли, но зачем-то это правило существует, не с кондачка, наверное, его приняли или придумали.
   — Сначала я буду уродоваться, уговаривать больного на операцию, а когда он согласится, я ему бумажечку-расписочку подсуну. Ничего себе!
   — Ну и что! Только надо сначала людей предупредить об этом во всех газетах. А то они, конечно, пугаться будут, если с них расписочку перед операцией. Сейчас я разговор этот завела, потому что ты прямо написал на себя донос — «согласие не получил». Ты поступил, во-первых, неправильно по существу. Во-вторых, коль скоро ты все же решился на это, мог бы позвонить главному врачу и написал бы в истории болезни, что главный врач поставлен в известность. Тогда видно, что ты, так сказать, мыслил и страдал, подошел к этому со всей ответственностью. А так видна безответственность, и бесшабашность, и легкомыслие, и наглая всепозволительность. Вы, дорогой Евгений Львович, судя по истории болезни, взяли на себя функции господа бога. «Я считаю, надо — делаю!» Все-таки не все нам позволено.
   — Если больной умирает, я обязан его спасать. Теперь только время.
   — Ну ладно, ты, по-моему, уже зациклился. Говоришь со мной так спокойно и уверенно, как будто больной у тебя уже выжил. Кстати, ты помни, что при разбирательствах в инстанциях преобладает презумпция виновности врача. Например, если больной отказывается от операции — виноват врач, не нашедший с больным контакта. Что-то у тебя с этим больным было не то. Мишкин, думай сам, ты кругом неправ. Неправ не только в делах бумажных. Да и больной-то еще очень тяжел. Если он останется жить — тогда ты король. В противном случае — будешь заслуженно есть дерьмо. В тюрьму тебя, естественно, не посадят, но ты неправ, друг мой. Ты лучше подумай, Женечка, в чем ты не прав. К тому времени, когда тебя будут разбирать за это, если будут, ты должен до чего-то додуматься. Впрочем, сроки ни при чем — додумывайся. Кстати, Женя, нам надо что-то делать с установкой рентгеновского аппарата в операционной, этого, вашего, для сосудов.
   — Ну и устанавливайте.
   — Женя, я хочу, чтобы у нас был аппарат, который ты ездил выклянчивал, а теперь говоришь как молодой хам. Давай думать вместе.
   — А что тут думать! Я понимаю. Аппарат есть, место есть. Устанавливайте.
   — Порой мне кажется, Мишкин, что я тебя люблю. А иногда такое зло берет. Вылезает вдруг что-то бездарно-высокомерное, гнусное, не желающее вникать ни во что реальное…
   — За что, Марина Васильевна, за что вы меня? Действительно не вижу проблемы.
   — Этот аппарат не разрешит ставить в операционной рентгеновская городская служба — операционная не защищена от облучения. А защиту делать — минимум на два месяца ремонт, не оперировать. Город не закроет нас на такой срок.
   — Вздор какой-то. У нас же стоит в операционной передвижной аппарат — он такой же мощности. А на передвижном мы заведомо чаще снимаем, чем будем на ангиографе. Посчитайте!..
   — А я и без тебя все это знаю. Но есть инструкция: стационарный аппарат — защита помещения, передвижной — защита индивидуальная.
   — Но мы не можем ремонт делать. Два месяца!
   — Как же быть, Мишкин?
   — Ерунда. Давайте установим, и все. Эта служба не ходит, но проверяет.
   — Правильно говоришь, но рабочие, которые устанавливают эти аппараты, только у этой службы, стало быть, и знать будут.
   — А, черт! А частно если установить?
   — А деньги где возьмешь?
   — За спирт.
   — Это ж большая работа — нужны деньги.
   — Сколько?
   — Думаю, около трехсот рублей.
   — Может, собьемся?
   — Сколько ж человек! Я, ты да кое-кто из отделения. У тебя есть такие деньги? И даже если ты пойдешь на это, как можно просить у других!
   — А что ж делать нам? — Мишкин задумался, а Марина Васильевна смотрела на него с нежной и немножко иронической усмешкой. — Марина Васильевна! У нас же ставки санитарок свободны. Санитарок все равно нет — давайте выпишем на кого-нибудь якобы работавших, а деньги дадим рабочим.
   — Умница! Если зайца бить, он и спички научится зажигать. Я-то это давно думаю. Но знаешь, что это такое? Это нарушение кодекса.
   — Мы ж не себе.
   — Мишкин, опять ты становишься в позу. Ты помнишь, я тебе рассказывала про одну главную врачессу «Волшебницу», про статью о ней и суд.
   — Ну, помню.
   — Ну так вот. Ты думай, Мишкин, думай. Позвонил телефон.
   — Да. Я слушаю. Да, да. Есть. К сожалению, да (Марина Васильевна прикрыла трубку рукой: «Из горздрава».) Да. А что делать было?.. Конечно… Да, я понимаю, но надо же понять и докторов… Все понятно… Конечно, конечно. (Опять прикрыла трубку: «Уже жалоба. Уже известно им».) Хорошо. Пришлем. Понимаю… Понимаю… Понимаю.
   Вошла сестра и что-то сказала Мишкину.
   — Сейчас поднимусь. Иду.
   Марина Васильевна, опять прикрыв трубку:
   — Подожди.
   — Идите, идите. Я сейчас буду. Марина Васильевна кончила говорить.
   — Ну вот, теперь держать ответ. Надо внимательно проверить всю историю болезни…
   — Конечно. Мы ее сейчас обязательно всю просмотрим. У меня больная есть — тяжелый холангит был. В желчных путях во время операции — сплошной гной, никакой желчи, один гной. Что делать — не знаю. И времени после операции уже много прошло. А какие-то кровотечения. За счет печеночной недостаточности, что ли?
   — Кровотечения! Холемия?
   — Наверно.
   — А печеночные тесты как?
   — Относительно ничего… Надо еще раз их проверить.
   — Вот и проверь. Ты, может, напишешь в истории, что с ним, с больным, трудно было войти в контакт?
   — Да, он профессора ждал, вполне контактно. А печеночные пробы наверняка окажутся плохими. Что делать вот — не знаю.
   — Что делать! Корригировать будешь. А о профессоре вы там пишите осторожно. Родственники-то присутствовали при этом?
   — Надо узнать, что они написали. Когда наконец у нас будет лаборатория настоящая — ей необходимо электролиты исследовать, солевой баланс у нее надо проверить.
   — Ты же знаешь, что на это надеяться нельзя, эту аппаратуру нам сейчас не дадут, сколько бы ты ни стенал. Пошли кровь в городской реанимационный центр. Попроси Христа ради. Они возьмут. Ты же все это знаешь. Первый раз, что ли! А текст жалобы они обещали прислать нам. Это, конечно, очень важно. Историей ты прямо сейчас займись.
   — Будем знать жалобу, тогда и историей займемся. А без точных цифр электролитного баланса мы все делаем на авось. Из общих соображений: у больной много натрия, наверное, и мало калия — льем калий. А что ей на самом деле надо? Все умозрительно. Общие соображения. Точно надо знать.
   — Вот и пошли им. Будет когда-нибудь и у нас. Не все сразу. Это ж не значит, что мы не можем лечить. А вот неприятности с этим больным уже налицо, ты же, я вижу, к этому серьезно не относишься.
   — Вот и лечим «на авось» да за «Христа ради». Как тяжелый больной, так и начинаем прыгать как сумасшедшие.
   — Хватит, Мишкин, у нас неприятности, и надо думать, как свести концы с концами.
   — Тяжелая больная. Как сводить концы, когда я их не знаю. Никаких данных.
   — Ты допрыгаешься до того, что тебе не понадобятся эти концы. Лишат вот тебя когда-нибудь диплома, и никакие твои сверхдеяния не помогут.
   — Какие сверхдеяния! Лежит вот баба передо мной, а я не понимаю, что к чему. Кровь у нее понемногу отовсюду.
   — Иди и работай… И думай. И прежде чем отсылать историю болезни, возьми и проверь. Как следует! И мне покажи.
   — Давайте позвоню сейчас, — может, разрешат.
   — Что звонить?! Они сказали, что пришлют, — значит, пришлют.
   — Разрешат ли кровь прислать. Сейчас позвоню.
   — Иди звони. Подожди. Историю же забыл. Проверить-то надо! На. Возьми.

ЗАПИСЬ ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

   «Ребята!
   Привет!
   Хирургам клинических высот от, так сказать, практического хирургического низа.
   Прошло уже несколько лет, как я ушел и из клиники и из города вашего. Не буду лицемерить — не скажу, что я часто вспоминаю клинику. Мало — ни позитивно, ни негативно. Даже удивляюсь.
   Не скажу, что вычеркнул из жизни и из памяти. Что было, то было. Не скажу, что нравлюсь я себе в те годы и в том месте.
   Вспомнил я о нашем житье и работе сейчас, поговорив с Сашкой, который пришел из школы и рассказал, как учитель подымал на щит меня и мою работу. Был какой-то абстрактный час у них внеклассный, и посвятили его будущим профессиям и делам их. И говорил им учитель о благородстве и гуманизме медицины и сколь велика и благородна цель исцелять людей. Смешно, что цель и исцелять одного корня, а? И я вспомнил нашего шефа, нашу рабочую доктрину в клинике и сел писать вам письмо.
   Сколько мы говорили о цели — спасать человечество, лечить больных от недугов.
   Цель — вылечить.
   Цель — спасать.
   А всего-то надо было, как я сейчас понимаю, — получать удовольствие от каждой операции, удовольствие от своей конкретной работы. И тогда все в порядке — тогда ты хороший профессионал, только тогда и можно помочь, наверное. Получать удовольствие, а?
   Написав все это, я понял, что не воспоминания меня подвигли на письмо. Не только воспоминания.
   Сейчас у меня цель — спасти и вылечить хотя бы себя. Мой псориаз меня совсем замучил. И вроде бы нет ничего, что бы его обостряло, — а продолжает мучить. Временами даже во время операции он начинает отвлекать меня. От удовольствий, так сказать. Иногда сил уже нет совсем. Уже временами и местами просто болит. Как видно, любую гадость легко заработать и не так-то просто освободиться. Простите за трюизм, за банальность.
   Может, у вас в Москве, в ваших корифейских клиниках, корифейских аптеках, есть какое-либо средство магическое? Поспрошайте.
   Однажды я оперировал женщину с тотальным псориазом. Я ей удалил желчный пузырь с камнем — и этого оказалось достаточным. Псориаз вдруг исчез, и вот уже три года, как его нет. Уж я слежу. Но что соперировать себе? А я уже готов на все.
   Ну ладно, если что узнаете — позвоните.
   Если подумать, может, это и было основным поводом для письма. Чтоб не слишком уж хорошо думать о себе. Да и вам обо мне.
   Жду вестей.
   Привет всем, кто помнит и кто хочет получить удовольствие от моих приветов.
   Мишкин»
 

ЗАПИСЬ ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

   — Ну, Евгений Львович! Ну спасите меня! Я ж вам открылась. мне больше некуда идти. А дома меня просто убьют.
   — Ну не могу, Людочка. Ну как я могу! Во-первых, за всю жизнь я это делал, может, раз двадцать всего, да и то еще в районе, в деревне, сколько лет назад.
   — Евгений Львович! Что мне делать! Ну подумайте сами, Евгений Львович! Мне ж семнадцать лет. Я ни к кому не могу пойти.
   — Почему не можешь? Срок и правда чуть великоват. А ты в больницу ходила?
   — До восемнадцати с матерью надо приходить.
   — Ты пойми, Людочка, я ж в тюрьму могу попасть. Да и опасно тебе делать сейчас неспециалисту. Срок великоват.
   Какой уж раз приходила к нему Люда и пыталась уговорить. Мишкин отлично представлял себе и степень риска и степень ответственности. Представлял он себе и обстановку в семье, да еще и школа…
   Он, как всегда, пошел к друзьям.
   Володя. Ты что, одурел? Еще и думаешь! Ты же сам рассказывал, что в двух случаях тебя никто не спасет: если ты перелил не ту кровь и если сделал криминальный аборт. Так? Тебе, конечно, видней, но, по-моему, это чистое пижонство даже обсуждать это.
   Филипп. Женька, девочка сейчас маленькая, сейчас у нее только ужас перед глазами, а потом все перемелется. Надо по-иному ей как-то помочь. Ты подумай как. Ведь это самый легкий путь. Тебя же никто не спасет — сам говоришь. Думай, а не делай. Придумаешь и ей основательнее поможешь.
   Женя. Когда я работал в деревне, ко мне так же пришла девочка, чуть постарше, и говорит: если не сделаете — повешусь. Спокойно так сказала. А я — иди к родителям, повинись. И через полчаса ее нашли повесившейся.
   Филипп. Я и говорю, ищи способ, как помочь. Возраст тяжелый, сам говорил, шизофренический возраст. Давай думать. Может, мы можем как-нибудь, подскажи.
   Володя. А откуда на тебя свалилась эта девочка? Кто она?
   Женя. Нинина дальняя родственница. Или знакомая.
   Филипп. Какой Нины? Этой твоей анестезиологини? Ну, кум, знаешь ли! Но кто тебе эта девочка, чтобы так рисковать! Нина! А пусть она сделает. Она же доктор. Вечно она добро какое-то сочиняет.
   Володя. Да ведь дело сейчас уже не в Нине. Ему девчонку непосредственно жалко.
   Женя. В том и тяжесть. Она десятиклассница. Значит, не доучится. Вся дальнейшая учеба насмарку. Семья дремучая. А девочка не похожа на них. Короче сказать дома она не может. По слухам, да и по моему впечатлению, девочка тонкая, хорошо образованная, талантливая даже, говорят. Нина говорит, что удивительно, откуда в такой семье такой ребенок. А тонкость ее, сами понимаете, особенно опасна в этой ситуации. А сделать Нина и вовсе не может. Она этого вообще никогда в жизни не делала, в деревне не работала.
   Володя. По-моему, вообще это пустой разговор. Ты даже технически не в состоянии все это сделать. Где? А инструменты у тебя разве есть? Нет. О чем болтаешь.
   Женя. Нина предлагает у нее. И инструменты есть у нее, от отца остались.
   Володя. Абсурд какой-то дикий. А Нина живет где-то рядом с тобой?
   Женя. Совсем недалеко. Через несколько домов буквально.
   Володя. И адрес забудь.
   Филипп. Нет, Нина, конечно, лапонька, с какой стати уж так сразу. Но есть же люди, которые всем строят добро, а себе комфорт, но чужими руками. Только я тебе скажу, Женька, ты не приспособлен для преступлений. Ты обсуждаешь, думаешь, совестишься. А сделаешь если вдруг — и вовсе загнешься. Преступления должны делать люди несовестливые. Раз это сейчас нужно — сделаем. И потом их это не заботит. Не кладется, так сказать, этот груз на шею, не гнет и не гнетет. А совестливые люди не приспособлены и попадаются. Ты смотри, сколько ты обсуждаешь. Не для тебя это. Все не для тебя. Тебе что-нибудь попадается слева, тут же это левое дает что-то еще левее и еще, и ты запутался совсем. Не для тебя это.
   Володя. Может, ты еще философское эссе напишешь сейчас. Люди конкретно о деле говорят, думают, как выйти из положения, как всех накормить, а ты развел… А что Нина лапонька — это да. Только из тех, что пьют, гуляют, но лишь запутывают всех, да и сами запутываются.
   Разговор, конечно, ничем не окончился конкретным. Ребята сказали, что он и сам думал. И просили только воздержаться от решительных поступков.
   Да он и сам понимал, что нельзя. И не просто этого не должно делать. Не должно. Плохо это.
   Дома он даже не успел поесть. Позвонила Нина и в императивном порядке попросила срочно зайти к ней. И опять начались уговоры. И о таланте, и об учебе, и о семье, и о долге учителей и врачей, и о будущем члене общества, и о женской доле и девичьей беде, — все поднимала она в атаку на его твердость.
   Сколько он ни кричал «отстань», «прекрати», «отвяжись», волны ее словоблудия накатывали на него и постепенно размывали его непоколебимую уверенность. Пойди-ка ты справься с женщиной. Женя забыл: что позволено женщинам, нам и думать «не моги». Они могут все разрушать, ломать, рисковать, терять с несокрушимой верою в свою могучую созидательную силу. Все-таки они рожают детей. А это, по-видимому, главное в этом мире. Но так Мишкин думал много позже этих дней, вспоминая их. Пришла Люда. Нина тут же выкатилась в другую комнату.
   — Евгений Львович, ничего не скажете мне, а?
   — Люда, прекрати. Этого нельзя делать. Я тебя прошу, давай поедем ко мне в больницу, поговорим с гинекологами.
   — Так они мать требуют.
   — Я попрошу их. А может, мне или тете Нине поговорить с твоими родителями?
   — Нет, нет. Ну что ж, спасибо за слова хотя бы и беседы. До свиданья, Евгений Львович.
   Люда вышла из квартиры. Из-за двери раздалось: «Женя!» Он схватился за голову и побежал на лестницу.
   — Люда! Вернись. И уже в квартире:
   — Нина! Поставь воду с твоими инструментами. Я сейчас приду.
   Дома он поел, переоделся и вернулся. Гале он ничего не сказал. «Хорошо, что она на работе сейчас».
***
   И со сроком Нина его обманула. Срок оказался еще больше, чем он предполагал.
   Люда лежала бледная, покрытая холодным потом. Ни разу не пикнула! Она все стерпела. Мишкин никак не мог понять, откуда у этой девочки хватило сил терпеть адову боль. Она молчала, когда он проткнул стенку и инструмент попал в живот. Если б она хоть вздрогнула, он бы обратил внимание и остановился. Она молчала и когда он потянул за кишку. Он заметил лишь тогда, когда разорванная кишка оказалась у него в руках.
   Пульс слабый. Кровь хлещет, наверняка и в брюшную полость тоже.
   — Нина! Звони немедленно ноль три. Вызови машину. Скажи, массивное кровотечение.
   — Ты сошел с ума!
   — Звони, тебе говорят! Людочка! Поедем в больницу. Надо делать операцию. Я тебе порвал кишку.
   — Расскажут, Евгений Львович. Не могу.
   — Люда! Все! Повезу к себе. Маме что-нибудь навру.
   — «Скорая» выехала.
   Подошел к телефону, набрал номер.
   — Алло. Добрый вечер. Наталья Максимовна? Я тебя очень прошу приехать сейчас в больницу…
   — Алло. Галя, я еду в больницу, задержусь там… Да. Тяжелый больной. Потом расскажу. До свидания.
   В операционной сразу наладили переливание крови. Стало легче — давление поднялось, пульс стал лучше.
   — Евгений Львович, вы сами будете?
   — Не могу. Я помогу тебе.
   — Но вы…
   — Не могу. Не мучь меня. Помогать буду.
   — А что вы написали в истории болезни?
   — Все как было.
   — Вы сошли с ума! Это ж тюрьма.
   — Была бы жива.
   — Может, после операции переделаем историю?
   — Будет видно. Но ведь, может быть, придется матку убирать. Как это объяснить?
   — Но так же нельзя написать.
   — Ты как думаешь! Я хочу в тюрьму, что ли?!
   — Ну ладно. Давайте начинать. Потом подумаем. Господи!
   — Начинай же! Скорей! Что треплешься!
   Пришлось удалить кусок кишки в десять сантиметров, матку удалось зашить.
   Все!
   Господи, сможет ли рожать?
   Мишкин сидел около ее постели. В ногах стояла капельница. Кровь капала медленно, в одном ритме, и ему казалось, что этот ритм самый спокойный в мире, самый хороший, самый спасительный…
   К пяти утра давление стало нормальным, и Мишкин пошел к себе в кабинет, где сидели Нина и Людина мама.
   — Что там, Евгений Львович, что у нее?
   — У нее нагноение кишки, флегмона кишки — маленький кусочек кишки отрезали. Может, обойдется все.
   — Что ж такое, и не жаловалась никогда. Хотя плохая лицом была последнее время. Не опасно, Евгений Львович? Жива будет?
   — Посмотрим. Всякая операция опасна. Хотите, пойдем к ней. А вы идите домой.
   Следующую ночь он тоже провел около Люды, но это уже напрасно, из перестраховки: Люде стало лучше.
   На четвертый день вроде бы и сомнения отпали.
   Люда стала поправляться, но он все еще оставался в отделении и дома с тех пор еще ни разу но был.
   Историю болезни Мишкин не исправлял. Она так и осталась с полной правдой, которую необходимо было скрыть от матери.
 
   Мишкин все рассказал Марине Васильевне.
   — Боже мой! Откуда ты на мою голову! Не то, так другое. Нельзя же мне так мучиться только для того, чтобы у меня была хорошая хирургия. Ведь ты же знаешь… — Сама же себя перебила: — О чем это я! Надо же что-то делать. А как девочка? Ничего?
   — Прямой опасности для жизни нет сейчас.
   — Жива будет, в общем?
   — Скорее всего. Я сижу с ней все время.
   — Родители не знают?
   — Нет.
   — Она не расскажет сама?
   — Нет.
   — Но мне-то как быть, я должна сама пойти на тебя заявить. Ты так все и написал в истории?!
   — Все.
   — А донос, значит, на меня переложил?
   — Я сам напишу.
   — Молчи, дурак. Каждый выполняет свою работу. И не лезь. Марина Васильевна обхватила руками голову. Она так всегда берегла прическу! — всю измяла.
   — Вот я заявление принес. Прошу меня освободить.
   — Освободить! Нет уж, сиди. Хорошо жить хочешь. И донос мне писать. И сам отсюда уйдешь. Конечно, дома-то сидеть, переживать не на людях спокойнее. Нашел выход. Я не могу по закону держать тебя насильно. Подписку о невыезде из больницы не возьмешь. Но если ты уйдешь — это будет непорядочно.
   — Да вам же будет легче, если я уйду!
   — Не тебе судить, Мишкин. Ты думай о своей легкости, а не о чужих облегчениях. Иди работай. С девочки глаз не спускай — выходи. А я поеду подумаю. Галя знает?
   — Нет еще.
   Марина Васильевна поехала к своему близкому знакомому, большому начальнику в медицине.
   — Петр Семенович, выручайте.
   — Что случилось, Маринушка?
   — Доктор у меня есть, хирург. Всеобщий наш любимец в районе, гений…
   — Гений!? Ну и натворил, наверное. Кто таков? К делу давай.
   — Может, и слыхали вы, Петр Семенович, Мишкин Евгений Львович, — знаешь, он один из первых удалил тромб из легочной артерии при эмболии…
   — А, ты что-то мне рассказывала о нем.
   — Ну да. Ну конечно же! А парень какой! Умен — а руки! Высок, статен. Но это все ладно — хирург он от бога.
   — Продаешь ты его, что ли! Несешь, несешь бог знает что. Случилось что, рассказывай. Что?
   — Аборт криминальный, Петр…
   — Ты что! Изыди, сатана! Ты что! Не знаешь положение с абортами? Хотел хорошо жить — пусть расплачивается.
   — Петр Семенович, он не брал денег! Знакомая девочка.
   — Девочка! Тем более. Надо осмотрительней знакомиться. Скажи на милость! Да и не гинеколог к тому же. Пускай своих девочек в больницу посылает. Закон-то есть.
   — Да это знакомая сестры его.
   — Да какая разница! Что ты меня посвящаешь во все. Аборт! Дома! И все. Больше ничего не надо. Не надо делать плохо.
   — Конечно, Петр Семенович, но…
   — Какие «но»! Не морочь голову. Как у тебя дела вообще?
   — Петр Семенович! Парня же упекут! А он ведь от доброты. Ему же в тюрьме сидеть придется. Я вас очень прошу. Просто личная просьба. Да и жалобы-то от родственников нет.
   — Ну а что я могу сделать! Ты сама понимать должна.
   — Я никогда, Петр Семенович, не просила вас так. Сейчас — крайний случай, Петр Семенович. Ну просто максимально униженно прошу. Ну, хотите, на колени стану.
   — Ну, не морочь голову, говорю. Шутка, что ли! Криминальный аборт. А как узнали, раз не было жалобы? Случилось что?
   — В том-то и дело! Перфорация матки, резекция кишки. Сам пришел сказал.
   — Что?! Да-а. Это много лет. Что ж можно сделать! Это да, это много лет. Плохо, очень плохо. Хороший парень?
   — Парень-то…
   — Да-а… Развела ты у себя. Все мы, конечно, не без греха, но такое. Да тебе голову надо оторвать. А девочка-то как? Плохая?
   — Сейчас опасности для жизни нет.
   — Голову тебе оторвать мало.
   — Виновата, Петр Семенович, виновата. Но там видно будет. Сейчас парня от тюрьмы спасать надо.
   — Но ты его выгонишь?
   — Не знаю. Может, и надо будет, если все благополучно обойдется. Но пострадает-то кто от этого? На нем же вся хирургия в районе держится. Ведь у нас же лучшая хирургия в городе.
   Лучше, чем в Москве. Ей-богу, не боюсь это сказать. Сравни отчеты разных больниц в горздраве у вас.
   — Незаменимых людей нет. Ты же знаешь.
   — Есть, Петр Семенович, есть. Просто любого можно сменить.
   — Дала ты мне задачу. А ты к кому-нибудь обращалась?
   — А к кому же с этим обратишься? Только если вы сумеете помочь.
   — А кто знает об этом?
   — Никто пока. Я сама сообщить должна — пока молчу.
   — Подожди еще денек, не сообщай. Запиши мне все обстоятельства дела, а фамилию мне его пока не записывай, от греха. Помни, ни одному человеку пока. Через меня же пойдет. Позвоню сегодня, посоветуюсь, что и как надо делать. А ты мне утром завтра позвони.
   — Да я приеду к вам спозаранку, Петр Семенович.
   — Не надо. Не суетись. А пусть-ка лучше он приедет. Я ему холку намылю.
   — Не поедет сейчас. Ты знаешь, какой он. Пока у него больной тяжелый, он из отделения не выходит. А уж такой-то случай!.. Под угрозой расстрела он девочку не оставит.
   — Договорились, аллах с тобой, завтра жду. Звони.

ЗАПИСЬ ТРИДЦАТАЯ

   «Ребята, дорогие мои, простите это пафосно-сентиментальное начало, но так получается. Я не писал вам, не знал, что писать и как писать, и не понимаю я, что теперь я.
   Я, с одной стороны, вас недавно видел, когда лежал в больнице, но, с другой стороны, в больнице каждый раз было столько народу, что я ни разу не мог с вами поговорить. Лежу в этом лесном санатории — поправляю здоровьечко. Почему!
   Почему черт меня понес в эту бешеную поездку, почему не дождался решения дела — будет ли дело, почему выздоровление девочки так быстро меня успокоило, хотя успокоиться я должен только тогда, когда Люда родит. Почему понесло меня в эту поездку! За что я устраивал себе подарки? Почему, выходя из автобуса, я не думал ни о шоссе, ни о машинах? Почему, думая о прошлом, я не глядел по сторонам на настоящее.
   Наказан ли я за поездку, наказан ли за девочку, или все идет стихийно, неизвестно от какой точки?
   Так бессвязно, «импрессионистически», что ли, я могу писать только вам. Примите и терпите. Я хочу написать, что думаю о случившемся. Не о девочке. Это было плохое дело, не должное.
   Этим мы уже тысячи раз изорвали свои души и свою, вернее, мою совесть. А вот сейчас что! А сейчас…