Она по-прежнему нигде не работала, но деньги у нее не переводились – они сами шли ей в руки, льнули к ним. Из ее рассказов я постепенно узнавал новый, неизвестный мне людской конгломерат, не тот, работающий, нечто производящий, о котором изо дня в день говорили газеты, радио и телевидение, а совсем другой, нигде не работающий, обойденный общественным вниманием и лишь собирающий то, что когда-то было произведено и сработано другими, и само это собирание из приятного на каком-то этапе становилось еще и полезным и хорошо кормило. Помимо Улиткиного приятеля Димы так жили многие в Москве и Ленинграде, в Киеве, Таллинне и других городах, куда время от времени наведывалась Улитка. Снятая ею квартира постепенно превращалась в музей модерна, и только сами экспонаты – люстры, вазы, безделушки, кое-какая мебель – постепенно менялись на более дорогие, как бы улучшая собственную породу. Меня они по-прежнему не трогали, но я с уважением относился к Улиткиной страсти, и когда от меня требовалось разделить ее радость по поводу удачного приобретения, я разделял.
   Вскоре прибавилось еще одно увлечение – йогой. Улитка сразу начала с раджа-йоги, посчитав, что тело ее само прошло путем хатха-йоги и стало совершенным. Кружок любителей был строго законспирирован, и попасть в ученики можно было только по знакомству. Ни телефонов, ни адресов руководителей ученики не знали. Улитка хотела, чтобы я занимался вместе с ней, но я отказался. Я и ее пробовал отговорить: раджа-йога вещь серьезная и результат занятий непредсказуем. И еще я сказал, что это опасно для таланта, для творчества.
   – Ну и что, – отмахнулась Улитка, – если мне станет только лучше, зачем рисовать? Все равно это не женское дело.
   Легкость, с которой она готова была отказаться от того, чем жила, меня удивила, и я подумал, что это просто голос упрямства. Если Улитка что-то задумывала, стоять на ее пути было бесполезно. Теперь она занималась два раза в неделю, и наши встречи сократились. По ее словам, среди учеников не было интересных людей, и она не понимала, что их влечет к йоге. Она продолжала жалеть, что я в стороне. Однажды она принесла свою натальную карту и сбивчиво, новыми для нее словами пыталась мне ее объяснить. У нее было какое-то редчайшее сочетание светил, сулящее редкую судьбу. Среди великих людей такое сочетание выпадало только Гитлеру, и это Улитку забавляло. Когда гуру увидел Улиткин астрал, он сказал, что ей нет смысла ходить на занятия, они ей ничего не дадут, так как у нее уже все есть. Раджа, как и хатха-йога, умещалась в ней целиком и полностью от природы, от рождения. Еще гуру сказал, что в нынешней своей инкарнации, то есть в нынешней жизни на земле, Улитка может ничего не делать, только праздновать и наслаждаться, так как в предыдущих своих жизнях она отдала бесконечно много сил. Гуру предложил ей подумать, стоит ли тратить время и деньги на то, что она уже и так постигла.
   – Я все равно буду заниматься, – сказала Улитка. – Мне это интересно. Вот если бы еще ты...
   И я решился.
   – Вот хорошо! – обрадовалась Улитка, захлопала в ладоши, закружила меня, по-детски приткнулась губами к моим губам. – Я поговорю о тебе. Тебя возьмут. Там такие пни. А тебе полезно. Ты станешь светлее. Я люблю тебя светлого.
   Дней десять после того, как Улитка заявила обо мне, ответа не было. Тайные руководители то ли осторожничали, то ли что-то проверяли. Улитка обмолвилась:
   – Ты знаешь, им все про меня известно. Где была, с кем встречалась. Гуру сказал, что я неправильно одеваюсь... – но, увидев, как у меня перекосилось лицо, засмеялась: – Да брось ты. Они вовсе не давят. Они только дают советы. Я беру то, что мне нужно. Я чувствую, что не мое. И ты будешь так же. Надо же критически относиться к тому, что дают...
   Через две недели ожидания Улитка сказала:
   – Тебе на днях позвонят...
   Но двух недель мне было достаточно, чтобы ощутить слежку и за собой. В моей жизни за мной несколько раз принимались следить, впрочем, скорее по недоразумению, ибо хоть я в студенческие годы и посещал некоторые инакомыслящие квартиры и даже читал кое-что запрещенное, однако оставался в пассиве, одиночкой, и дело бы мое не сулило больших наград тому, кто им бы занялся. Что изумило меня тогда, так это возможности КГБ, позволявшие чуть ли не к каждому третьему гражданину своей страны приставить по стукачу. И вот память о том странном состоянии, когда даже в бессолнечный день за тобой следует твоя тень, память эта вдруг всколыхнулась и ожила... Скорее всего, слежка мне померещилась – что от меня нужно бедным подпольным йогам, но в тот момент я взбесился: обкладывают! И вот раздался телефонный звонок, и звонкий мужской голос, каким в прежние времена оглашали округу коробейники, попросил меня к телефону. Голос этот все и решил. Есть голоса – как постоянная слуховая травма, ну, скажем, голоса руководителей нашего государства. Этот голос был не старше тридцати лет. Бодрый, коренастый, комсомольский, с румянцем во всю щеку, он звучал напористо и деловито. Голос сказал, что ОНИ приветствуют мое решение вступить в их ряды, но что для этого сначала нужно встретиться и поговорить. «Когда вам удобно?» – спросил голос и сразу назначил свое время. Я сказал, что это мне не подходит, и как бы увидел, как голос не без неудовольствия потеснился для меня.
   – Называйте день, час – вторник, среда, четверг? Пожалуйста! – стараясь быть вежливым, подсовывал голос мне под нос свое коробейное тряпье.
   – Вы не поняли, – сказал я. – Мне вообще это не подходит.
   – Как? – растерялся голос. – Но ваша знакомая нам сказала...
   – Я передумал, – сказал я. – Извините, но я передумал.
   – Нет, как это? – заметался голос между уничижением и хамством. – Должны же быть какие-то причины? – его подмывало пригрозить, но он сдерживался.
   – Уверяю вас, – как можно миролюбивее сказал я, испугавшись за Улитку, – никаких причин, кроме сугубо личных. Просто изменились обстоятельства.
   – Непонятно, – как бы сам себе сказал голос, будто до этого им со мной было все понятно.
   – Я очень извиняюсь, – сказал я.
   – Вы все-таки подумайте, – сказал голос напористо и многозначительно.
   – Нет, – сказал я. – Спасибо. Я не смогу.
   – Ну что же! – зазвенел голос, как наглый бубенец. – Тогда прощайте. До следующих инкарнаций! – последняя фраза прозвучала почему-то угрожающе.
   Положив трубку, я долго нервно посмеивался. Кем будет этот щекастый в своей следующей инкарнации? Я передал Улитке наш разговор, рассказал про голос, и она сказала, что такого не знает, что это, видно, из тех, кто над ними, кто возглавляет куст, – их тоже можно понять, они ведь вынуждены конспирироваться.
   – Я боюсь, что теперь они что-нибудь тебе устроят, – сказал я. – Это был очень нехороший голос, какой-то кэгэбэшный. Ты должна объясниться со своим гуру.
   – Не волнуйся. Я уже объяснилась. Я сказала, что мы с тобой поссорились и разошлись. Это ведь почти так. Иначе бы ты тоже занимался. Ты сам не знаешь, чего ты хочешь, Игнат.
   – Я хочу, чтобы ты была со мной.
   Она промолчала.
   Но вскоре размолвка забылась, так как напомнил о себе наш садовый кооператив, сделав первый крупный побор среди своих пайщиков на окультуривание торфяной пустоши. Улитка снова загорелась:
   – Если мне не дадут участок, я куплю половину твоего. Я думаю, два дома уместятся. Или так – один дом, но с глухой стеной посередке. Сначала мы построим твою половину, а потом мою. Пусть отец там пока и живет. Он нам все сделает.
   И часто она возвращалась к этой теме:
   – Ой, как я хочу строить! Когда мы начнем наконец строить? Я уже все обдумала. Знаешь, какие у нас будут потолки? Не плоские, а такие... сталактитовыми натеками, плавные. Это делается гипсом, нужно обязательно гипс достать... – и ее поднятые изумительной красоты кисти принимались лепить ее потолок.
   И еще одна идея снова сблизила нас – съездить во Владимир. «Когда мы поедем во Владимир...» – говорила она. Надо было забрать ее работы, которые хранились у бабушки на чердаке. Они огромные, одной ей не увезти. Раньше она писала только огромные полотна. Это от дилетантства. Сейчас-то она робеет и перед пятачком пустого холста – как его насытить светом и цветом? Вообще теперь ее тянет к такой детальной проработке, что и маленькие холсты кажутся ей огромными. Во Владимире мы походим по церквам, она мне все покажет. Она покажет мне фрески, которые реставрировал ее дядя. Она покажет Николу Угодника, у которого сама расписывала одежды.
   Но живописью она теперь занималась гораздо меньше.
   – У меня нет холстов! – оправдывалась передо мной. – Надо где-то заказать холсты. Лучше прямо с рамками. Ведь рама – она сама подсказывает, организует пространство...
   Тогда я стал покупать ей репродукции картин на тонких холстах. Типографская краска вполне заменяла грунт – поверху можно было писать маслом. Но Улитка продолжала жаловаться то на формат, то на «жлобскую» рамку, то на свое настроение.
   – Надо нам с тобой поискать хорошие рамы, – говорила она. Но даже в антикварных магазинах, ее любимом месте времяпрепровождения, ничего подходящего не было, и замыслы откладывались.
   Я посоветовал сделать копию «Чаепития» на продажу, но и эта работа у нее не пошла. Только голова лошади на подносе смотрела на свой череп с каким-то сверкающим ужасом. Вместо живописи Улитка теперь занялась рисованием уже знакомых мне женских фигурок в интерьере эпохи модерна – она исполняла их пером и подкрашивала цветными карандашами. Их скупал знакомый мне юрист. По его словам, они пользовались спросом у зажиточных стариков. За продажу каждого рисунка он брал положенные десять процентов, но, так как цены устанавливал он же, процент мог быть и гораздо больше.
   – Ну и что, пусть наживается, – отмахнулась Улитка. – Я эти рисунки не ценю.
   Мне казалось, что Улитка остановилась в своем развитии, и это меня смущало.
   – А куда спешить? – говорила она. – Вот объясни, куда мне спешить? Я знаю свой срок. Я все успею. Не подгоняй меня – это только хуже.
   В другой раз она говорила:
   – Живопись сейчас никому не нужна. Давай лучше откроем кооператив по интерьеру. Мы будем ходить по богатым домам, сейчас знаешь сколько богачей развелось, будем ходить и давать консультации. Деньги у них есть, а вкуса никакого. Они же невежественные, они не могут отличить ампир от рококо. А когда мы накопим приличную сумму, можно открыть и мастерскую по интерьеру. Возьмем этого нашего краснодеревщика. Роспись, лепка, реставрация... Вот что мне сейчас близко.
   Или вдруг хватала меня за уши, дышала мне в лицо своим детским дыханием:
   – Ты, серебристость... Пойдешь ко мне директором в салон красоты? Мы вчера с Лилькой решили открыть салон красоты. Прически, макияж, массаж. А ты можешь делать теткам массаж, я тебе разрешаю. Я хочу, чтобы наши тетки были красивыми. Они не умеют ни одеваться, ни краситься, ходят, как утки. А ты такой солидный, они будут на тебя клевать.
   Ее стовосьмидесятипятисантиметровая Лилька не то работала в варьете, не то уже вообще не работала, поскольку богатые ухажеры у нее не переводились, в паузе же между ними она переселялась к Улитке.
   Улитка говорила мне по телефону:
   – Знаешь, она хорошая девчонка. Она у меня все делает: моет, убирает, ходит за продуктами. Мне это удобно. Я ей плачу десять рублей в день. Пусть у меня живет, чем по мужикам болтаться. И вдвоем не страшно... Представляешь, мы вчера устроили банный день, ночью, часа в три... Помылись, ходим себе нагишом, волосы сушим, и Лилька вдруг говорит: «Ой, там мужик!» И я вижу в окне морду какого-то мужика, прилепился к стеклу, глаза вытаращил. Ты же знаешь, там можно к окнам подобраться. Если б не Лилька, я бы тут же рехнулась от страха. Вообще у меня квартира какая-то страшная – когда я одна, я всю ночь свет жгу – всю ночь что-то скрипит, охает, стонет, да еще крыса приходит... Я ее уже месяц гоняю – не могу же я ее убить. Наверно, это кто-то из бывших жильцов... Не хотела бы быть в будущих инкарнациях крысой.
   – Почему ты меня никогда не попросишь помочь?
   – Что ты, Игнат, я уважаю твое время.
   – Я все равно убиваю его без тебя.
   – Ты должен работать. И потом Лилька – она мне не мешает. Что есть она, что нет ее, – сидит или лежит, что-то там почитывает. Я ее и не замечаю. А тебе я должна уделять внимание, я не могу иначе. Ну, если уж ты настаиваешь, помоги мне постирать куртку. Она такая толстая, мне с ней не справиться.
   И я прилетел, счастливый раб. Я купал в ванне зимнюю Улиткину куртку, а Улитка рисовала, играла на пианино, отвечала на телефонные звонки. Дверь я не закрывал, и под плеск воды Улитка разговаривала со мной. Один ее знакомый художник обещал ей холсты на подрамниках, уже загрунтованные. Он делает все сам, очень аккуратно, только она еще не знает, во сколько это ей обойдется. Конечно, если он заломит сумму... Но не должен. Картины его она еще не видела. Мы можем вместе сходить в его мастерскую. Нет, лучше сначала она сходит сама, а то он еще раздумает продавать холсты. Он авангардист и еще ни одной своей работы не продал. Она не знает, сколько ему лет, на вид около тридцати. Он-то и познакомил ее с йогами, он сам там занимается, только в другой группе и на другом уровне. А еще один тип из их группы пытается за ней ухаживать, он кооперативщик, и у него куча денег и «Жигули»-девятка, после занятий он подвозит ее и все ждет, когда она его пригласит зайти, а она не приглашает. Она чувствует, что не картины ему нужны. А так он ей совсем не нравится; если бы не занимался йогой, вообще был бы жлобом.
   Куртка плюхала, как беременная тюлениха, а Улитка набирала номер телефона. Я понял, что она говорит с этим самым художником. Я старался особенно не прислушиваться, но прежний, тяжело раненный, хоть и выживший зверек против моей воли насторожился во мне и наставил ушки. Мне было стыдно подслушивать, и я оглушал себя плеском.
   – Это Игнат, – сказала в трубку Улитка. – Я тебе говорила. Это мой друг. Он мне тут куртку стирает... – и я услышал ее улыбку.
   И еще я услышал:
   – Ой, я просто умираю от любопытства. Когда ты покажешь мне свои картины? Они у тебя на казеине? На осетровом клее? Ого! Ну и что... Тебе же мои не понравились. Понравились? Ты же говорил, что нет. Да, в этом ты прав, но технику можно нажить, а вот остальное... Технику я подгоню, не волнуйся. Когда ты мне позвонишь? Завтра? Ну хорошо, я буду ждать. Только не обманывай, я человек обязательный. Раз договорились... До свидания, – и я услышал, как трубка легла на рычажки.
   Обычный приятельский разговор, рассчитанный на мои уши, на мое понимание Улиткиной свободы. Это был как бы наш собственный с ней разговор о наших правах и наших границах. Это был урок наших отношений, как их понимала Улитка. Урок для меня. И все было бы прекрасно, если бы не ее интонации. Так когда-то говорила она со мной, полная живого, отзывчивого любопытства к моему миру. Я вытащил наконец куртку, которая весила килограммов сто, – вода стремительно вытекала из нее, и куртка стремительно легчала. Улитка помогла ее повесить. Ее благодарность была подчеркнутой, а в глазах читался вопрос – как я принял разговор, не взревновал ли. Все нормально, отвечал я глазами, но чувствовал, что мышцы моего лица чуть зажаты, и улыбался, чтобы расслабить их. Я спокоен, я абсолютно спокоен, мои морщины разгладились, мой лоб, щеки, губы, подбородок – все спокойное и прохладное, мое «я» – в пределах меня самого.
   А когда я позвонил ей на следующий день, тут же почувствовал, что она не одна.
   – Знаешь, мне сейчас трудно с тобой говорить, – сказала она. – Я очень спешу, – но не было в ее голосе ни торопливости, ни спешки. Голос оправдывался. Ведь это я сам ей советовал так отвечать на несвоевременные звонки: что убегаешь, что вернулась с порога...
   – Знаю, как ты спешишь! – вдруг услышал я самого себя. – Желаю успеха, пока! – я бросил трубку, сердце мое колотилось.
   Была Пасха. Так вот почему она отказалась пойти со мной в Никольский собор на Всенощную. Она предпочла этого подклеившегося осетра. Город не спал, в Николе Морском, как всегда, пел хор Мариинского театра, дома на кухне засыхал неосвященный кулич и пирамидка творожной пасхи, которой я обещал угостить Улитку, – в полночь я набрал ее телефон, но, конечно, никто не откликнулся.
   Еще двое суток прошло в телефонном безмолвии, и вот под вечер мой телефон зазвонил и в трубке раздался голос Лильки:
   – Игнат, куда ты пропал? Улитка тут страдает из-за тебя.
   – Не понял, – сказал я. Только что я умирал от тоски и безысходности, но вот уже – бодр и самоуверен. Хорошо, что у меня такой голос. Так ей и надо.
   – Чего «не понял»? Мы тут два дня сидим, никуда не выходим. Улитка ждет, что ты позвонишь, а ты не звонишь. Она тебя боится.
   – Пусть спит спокойно, – улыбнулся я. – Завтра позвоню, – и, счастливый, положил трубку.
   Вот так. Только так. И никак иначе! Нет, если все слишком хорошо, то это плохо. С Улиткой надо играть, постоянно играть. Не соскучишься.
   С Осетром у Улитки вышел конфуз. Осетрина оказалась с душком, и я тихо торжествовал. Потом она мне рассказала:
   – Ой, он такой самовлюбленный, мне это не интересно. А картины у него... Я-то думала, там у него какое-то другое измерение, выход в астрал... а он, по-моему, просто передрал мое «Чаепитие». Он ведь был у меня, вот и передрал. Там такая же женщина у него, только срез лица он покрыл сусальным золотом. По-моему, у меня органичней. А у него все плоско, заданно, как картинка в букваре. Но какие холсты, какие рамы! Он очень себя любит, только себя и любит.
   Ну да Бог с ним, я и так чувствовал, что это несерьезно, что это вообще никак. Так, каприз, «экспромт», попытка забыть своего красавца Бадри, забаррикадировать уход от него. О нем мы больше не говорили, и я склонялся к мысли, что там все кончено, а если еще и нет, то висит на последней ниточке. Одно движение, и... Но вроде они иногда еще встречались. Да и магнитофон его стоял у нее – тот самый, под который он одолжил когда-то деньги. Но деньги он вернул, а магнитофон не забрал. Я мечтал, что приду в один прекрасный день, а магнитофона нет. Иногда я натыкался в пепельнице на окурки «Мальборо» – в ту пору десять рублей пачка на черном рынке. Бросил ли он карты? Наверняка. Потому-то Улитка и успокоилась. Только его беда могла удержать Улитку возле него. Еще какая-то история, спокойно рассказанная Улиткой как доказательство, что их отношения сошли на нет. Как-то он заглянул к ней под вечер, а когда шел обратно (не оставшись на ночь!), на улице его остановили трое, попросили прикурить. Пока один прикуривал, другой зашел сзади, а третий сбоку стоял. А Бадри, недаром спортсмен, баскетболист, реакция отменная, спиной уловил замах сзади и резко нырнул в сторону, так что тот, который был за спиной, угодил по затылку прикуривавшего. Они хотели его раздеть – на нем было дорогое кожаное пальто из лайки, но он тут же двоих уложил, а третий убежал. По его словам, ему, врачу, было больно их бить. Он жалел их, недоумков. Он старался бить так, чтобы не сломать им кости. Я думал потом, зачем она это мне рассказала. Не для устрашения же. Наверно, чтобы оправдаться, чтобы я знал, что он настоящий мужчина и достойный человек, что к недостойному она бы не привязалась...
   Но вскоре я почувствовал, что у нее опять кто-то появился. Телефонные разговоры были странными, и за полночь ее еще не было дома. Я не знал, что и думать. Раза два я устраивал засаду, чтобы выследить, с кем она. Презирал себя, плевал на себя со стороны, но ничего не мог с собой поделать. Алчный зверь, у которого отнимают законную добычу, пробудился во мне и жаждал крови. Я думал, что восхожу. Что, проходя неизвестными прежде путями, я обучаю чувства и голову, но чувства не захотели больше обучаться – они ощетинились, цепляясь за свое, и бедная моя голова боялась к ним приближаться. Мой наблюдательный пункт был в доме напротив Улиткиного, и с подоконника пятого этажа я следил за двором, за входной дверью, с собой у меня была книга, и я принимался читать, чутко прислушиваясь, не хлопнет ли входная дверь. А когда хлопала и во дворе было пусто, это означало, что кто-то вошел, я всматривался, не вспыхнет ли свет у Улитки. В своих сумеречных комнатах она включала свет даже днем. Или же сейчас свет ей был не нужен, и, скатившись на второй этаж, я судорожно вглядывался из окна лестничной площадки в ее слепые окна, чтобы уловить какое-нибудь движение в незакрашенных уголках ее витражей, чтобы увидеть ее кисть, протянувшуюся между рамами, где хранились продукты. Должны же ОНИ выпить чаю с медком... Когда же мне становилось окончательно ясно, что Улитка дома и не одна, я бежал вниз, пересекал двор, неслышно открывал и закрывал за собой входную дверь и, подкравшись, замирал возле заделанной мною дырки в Улиткиной двери. Квартира молчала, но молчание могло быть и живым, и я принимался звонить. Что я намеревался сделать, если она дома? Я не собирался устраивать скандал – с меня было бы достаточно знать, что я обманут. Я бы узнал и ушел. Сразу бы повернулся и ушел, без разговоров, навсегда. Я звонил, звонил, а квартира молчала, и я понимал, что Улитки нет.
   А вечером она вдруг сама возникала в телефонной трубке и жаловалась, что устает после занятий, что ей было плохо и скучно и она ходила в кино на какую-то двухсерийную туфту. «Вообще-то фильм интересный. Там есть один актер, он чем-то на тебя похож, он...», и она принималась рассказывать, творя летучую версию нашего бытия, и я слушал, и мое окаменевшее сердце снова становилось хлипким, послушным комочком, согласно бьющимся в такт ее словам: «Да, да, да».
   Знала бы она, что я тут вытворяю.
   Мой день рождения мы решили отметить у меня, матушка сказала, что мы ей не помешаем, лишь бы только музыка была не слишком громкой, а дверь она со своей стороны завесит одеялом и будет спать. И чтобы я отключил в ее комнате телефон – у нас было два аппарата.
   Вечер удался, и Улитка была королевой бала. Я предлагал ей привести кого-нибудь из своих подруг, но она сказала, что, раз это мой праздник, пусть будут только те, кто мне дорог. Под занавес раздался телефонный звонок, кто-то спьяну взял трубку, и Улитка вдруг быстро испуганно сказала:
   – Меня здесь нет! – и, словно очнувшись, добавила со смешком: – Мало ли кому я понадобилась.
   Она осталась у меня на ночь, и то ли от вина, то ли оттого, что мы давно не были вместе, Улитка была непривычно страстной, отдающейся, шепчущей какие-то свои заклинания.

XX

   На день рождения она подарила мне свою картину, ту самую, с женщиной, за которой тянется толпа чудовищ. Я повесил ее ближе к окну, потому что она оживала только на дневном свету, и часто глядел на нее. Я помнил ее рождение – из ничего, из разводов, оставленных тряпкой; какой же там смысл? Да и есть ли он? Чудовища с мерцающими глазами появлялись из полунощного моря и женщина-троеручица тайком передавала нож вурдалаку, признающемуся ей в любви. Во второй левой руке она держала батистовый платочек и щелкала пальцами опущенной правой руки, как бы досадуя, что неверно рассчитала ходы. Вторая женщина, безликая, смотрела на нее расплывшимися пятнами глаз из-за парусов корабля, а старик у нижнего среза картины настойчиво смотрел на меня, словно хотел что-то подсказать.
   – Найди мне кого-нибудь, – просила Улитка. – Мне надоело Лильку рисовать. Она, конечно, видная девица; когда мы вместе, только на нее и смотрят, но у нее вульгарное лицо. Она мне надоела. Найди мне кого-нибудь с хорошим лицом.
   Лилька и вправду была вульгарной, но это ей подходило; мне нравилось, как она танцует, нравилось, как она открывает рот в танце... она была без тормозов и горой стояла за Улитку, но и ее часто отлучали от Улиткиного дома.
   Поздно вечером в вагоне метро напротив меня села молоденькая девица, я машинально глянул, снова сунулся в книгу, а это был не кто-нибудь, а Владимир Соловьев, но дивный будоражащий его текст, похожий на утренний ветер с моря, вдруг перестал до меня доходить, словно повернув вспять, – я почувствовал, что моя оболочка прорвана и я больше не один. Я снова поднял глаза и посмотрел на девицу. И тут я понял: сквозь пустенькое выражение ее лица проступали поразительные черты. Лицо лепили как бы два континента – Африка и Европа. От Африки была нижняя часть – точеный подбородок, выдвинутые, чувственные, развернутые губы, а от Европы – чистый лоб, прямые брови, тонкие ноздри. Но поразительнее всего были глаза – карие, глубоко посаженные в узкий, раскосый разрез век, скорее глаза прекрасного зверька, чем человека. Глаза эти приметили мой взгляд, скакнули в сторону, но снова исподтишка глянули на меня. В них было любопытство. Следующая остановка была моей, последней, и все вышли. Я нагнал девицу и тронул за рукав куртки. Она обернулась. Лицо ее было приветливым. Если бы она обернулась агрессивно, я бы извинился и пошел себе дальше. Но у нее, видно, был добрый нрав. Я тут же сказал ей про ее лицо, и что именно такое лицо ищет моя знакомая художница для своей картины. Девица мне вроде поверила. Наверху, на улице, я попросил у нее телефон. Она назвала, и я записал.
   – А почему вы думаете, что я вам не наврала? – сказала она.
   – Не знаю, – сказал я. – Я вам верю.
   – Да, это мой телефон, – подтвердила она.
   Она сказала, что свободное время у нее есть и она согласна попозировать. Она назвалась Несси. Так ее зовут друзья. Родители к этому привыкли. А вообще-то она Элла. Ничего себе имечко. Уж лучше Несси.