— Поднимешься вверх по улице Горького до памятника Пушкину. Там и твой Тверской.
   В Москве я прежде был только раз — в составе делегации латвийских комсомольцев на предвоенном Первомае. Так и осталось у меня от нее ликующе-праздничное впечатление: песни, музыка, красные транспаранты на зданиях и над колоннами, белые блузы с красными бантами, радостные, поющие лица.
   Я понимал: идет тяжелая война, преобразилась вся страна, и Москва тоже не могла остаться такой, какой запомнилась мне со времени первомайских торжеств.
   И все-таки военная Москва меня поразила. Это был совсем другой город: деловой, озабоченный, аскетически-строгий. Прохожие спешили, у каждого дела. Мало кто прохаживался праздно, мало кто улыбался. Зато я заметил другое. Не таким уж длинным был мой путь до Тверского, а остановили меня за это время раз десять:
   — Товарищ, у вас нет, случайно, часов?
   — Товарищ, не скажете, сколько времени?
   Словно все ждали чего-то…
   Дом двадцать шесть на Тверском бульваре оказался длинным двухэтажным зданием с облупившейся желтой штукатуркой, массой подъездов и длиннющими запутанными коридорами. Квартиры были пронумерованы без всякой системы. Рядом с третьей почему-то помещалась шестая, а за ней коридор, делая три капризных поворота, упирался в тридцать седьмую. В другом подъезде нумерация квартир начиналась с тринадцатой, а заканчивалась первой. В третьем подъезде я запутался окончательно, так как там все возобновилось сызнова, с квартиры номер один, потом повторялись номера, знакомые мне по прежним подъездам, только с едва заметно приписанной буквой «А» возле каждого номера.
   К дворнику за справками обращаться не хотелось. Я решил терпеливо, не торопясь еще раз обойти весь дом. И сразу, в первом же подъезде, обнаружил, что в одном из запутанных поворотов есть непронумерованная дверь. Толкнулся в нее и неожиданно для себя открыл лестницу на третий этаж, пристроенный со стороны двора и потому не видный с улицы. Поднялся, и там, наверху, на просторной площадке, уткнулся прямо в дверь с нужным мне номером.
   Повернул звонок. Тут же раздались знакомые, неторопливые шаркающие шаги.
   — Кто там?
   — С приветом из Сибири.
   Дверь открылась. Глеб Максимович! В еще по Южносибирску хорошо знакомой мне телогрейке, в старых, стоптанных шлепанцах. Постарел как! Лицо пожелтело, сморщилось. А ведь всего полгода не виделись.
   — Заходи, заходи, чего на пороге застыл? Рад тебя видеть!
   Он обнял меня, потрепал по плечу.
   — Молодец! Повзрослел, возмужал!.. А я вот приболел малость. Печень проклятая! Ты уж извини, я похожу с грелкой, так полегче… Ну, раздевайся, садись, будем чаи гонять.
   Он пошел в отделенный занавеской уголок и стал возиться с чайником.
   Я оглядел комнату. У одной стены солдатская койка, застеленная жестким одеялом. У другой — письменный стол, полки с книгами. А посреди прямо из пола поднимается великолепная мраморная колонна. Вернее, даже верх колонны — уж слишком несоразмерно велика капитель.
   — Что — загадочка? — ухмыльнулся Глеб Максимович, заметив мой удивленный взгляд. — Колонна и верно шикарная. — Он похлопал ладонью по белому с коричневыми и желтыми прожилками мрамору. — Зал тут был прежде, огромный танцевальный зал с колоннами снизу доверху. Сам Пушкин, говорят, танцевал здесь со своей раскрасавицей Натальей. А клетушки эти потом понаделали… Ну, садись к столу. Есть хочешь небось?
   — Чуть-чуть, — признался я.
   — Что означает в переводе на русский язык: с утра маковой росинки во рту не было, голоден как волк. Ничего, накормлю. Скопилось тут у меня всякой всячины. Старуха моя уже два месяца как в деревне. Да и сам я все больше в разъездах. А доппаек идет да идет.
   Он расставил на столе у окна хлеб, печенье, две банки рыбных консервов, нарезал сало. И конечно же, принес свой знаменитый чай, которым потчевал нас с Виктором еще в Южносибирске, когда приезжал туда во главе московской группы и привлек нас к выявлению и поимке фашистского агента.
   Я стал есть. Глеб Максимович подкладывал мне все новые куски, расспрашивая об общих знакомых, о всяких малозначащих пустяках. И ни одним словом ни он, ни я не обмолвились о том, что пришел я к нему все-таки не в гости с соседней улицы, а срочно летел, оторвавшись от всех дел текущих, чуть ли не через полстраны.
   Он почему-то не начинал главного разговора, а мне первому спрашивать не полагалось.
   И вдруг ударил орудийный залп. Я вздрогнул от неожиданности. Глеб Максимович рассмеялся:
   — Салютуют. Теперь почти каждый вечер. Вся Москва живет в ожидании.
   Я вспомнил о прохожих, то и дело спрашивавших меня о времени. Так вот чего они ожидали!
   От мощных ударов тоненько пели стекла. Темнеющее небо озарялось дрожащими розовыми вспышками. Как-то непривычно было спокойно сидеть за чаем и считать залпы.
   Глеб Максимович опять завел неторопливый малозначащий разговор. Испытывает мою выдержку? Но ведь не для того он меня сюда вызвал, чтобы проводить эксперименты.
   Наконец он озабоченно посмотрел на часы:
   — Опаздывает что-то.
   — Кто?
   — Один товарищ. — Он переждал несколько секунд, но я ни о чем не спросил. — Тот, который просил тебя пригласить.
   — Значит, не вы?..
   — Нет. Узнал случайно, что мы с тобой знакомы. Вот он меня и попросил, чтобы не пользоваться официальными каналами… Еще чаю?
   — Нет, спасибо.
   Я уже и так выпил полные три кружки.
   — Вольному воля. А себе я вскипячу еще.
   Глеб Максимович отправился за занавеску, и как раз в этот момент слегка крутанули дверной звонок.
   — Ну вот! — Он пошел открывать. — Входи, входи, что застыл на пороге! Мы уж тут заждались.
   — Толпы на улицах. — Пришедший раздевался в закуточке у двери. — Еле пробился.
   Я насторожился. Голос знакомый. Но чей?
   Вот он появился в комнате. Штатский темно-синий костюм. Галстук, полуботинки. Землисто-серое лицо с запавшими щеками.
   — Пеликан! Жив?!
   Я не верил своим глазам. Ведь Пеликан убит! После освобождения он был вызван в Ригу на ответственную работу в новое министерство внутренних дел. Перед самой войной его убили члены подпольных националистических банд.
   — Как ты сказал? — переспросил Глеб Максимович. — Пеликан?
   — Это моя подпольная кличка… Жив, как видишь! — Он улыбался. — Правда, здоровьишко по-прежнему неважнецкое, но все-таки жив.
   Мы обменялись крепким рукопожатием. Глеб Максимович смотрел на нас с затаенным недоумением, и я его хорошо понимал. Встретились старые знакомцы, оба подпольщика, соратники по борьбе. Ну как тут не обнять друг друга, не поцеловаться на радостях? Но что поделаешь: у латышей не принято горячо проявлять свои чувства.
   — Значит, вранье! То, что тебя убили…
   — Не совсем. Убили. Только не меня. Другого товарища. Интенданта из Москвы. Но ехал он в моей машине, обличьем мы тоже немного схожи. Вот они и решили, что прикончили меня. Ну, а мы не стали их разочаровывать. Так что имей в виду: я по-прежнему числюсь в убитых. И конечно же, я больше не Пеликан. Озолин Иван Петрович.
   Это тоже была новость. Настоящая фамилия Пеликана Паберз. Андрис Паберз.
   Сели за чай — на этом, как хороший хозяин, настоял Глеб Максимович. Пеликан пил молча, сосредоточенно, изредка окидывая меня непонятным загадочным взглядом. Что-то появилось в Пеликане новое, незнакомое мне по временам подполья. Он смотрел так, словно взвешивал человека на каких-то невидимых весах, назначение которых было понятно ему одному.
   Обряд чаепития подошел к концу. Глеб Максимович стал торопливо собираться.
   — Я пойду проветрюсь. Вы сами тут хозяйничайте.
   — Нет, Глеб Максимович, останьтесь, пожалуйста, — попросил его Пеликан.
   И вдруг он круто повернул разговор:
   — Помнишь, ты прибежал ко мне на явку сам не свой и стал рассказывать, как тебя вербовал Штейнерт?
   — Ну еще бы! Когда я нарвался на засаду в доме Ковальского… Но при чем тут это?
   Пеликан не ответил на мой вопрос, словно и не слышал.
   — Давай-ка теперь немножечко с тобой пофантазируем. Предположим, ты оказался парнем безвольным и слабым. Этакий гимназистик, случайно попавший в подполье. Штейнерт запугал тебя, подкупил… не знаю еще что. Словом, он тебя все-таки завербовал. Ты подписал соответствующую бумагу и стал тайно работать на охранку.
   Трудно было уловить, к чему клонит Пеликан. Но его «фантазии» показались мне обидными, даже оскорбительными. Я не смог сдержаться и бросил довольно резко:
   — Какая чепуха!
   — Погоди, ты не возмущайся, не взрывайся. Я же сказал: просто фантазия, свободный полет мысли. Так давай же пофантазируем спокойно и без всяких обид. Вот ты говоришь — чепуха. Почему? Ведь в организации многие так и считали: продался Ванаг.
   — А я в это время работал в подпольной типографии. С твоего, между прочим, благословения.
   Трудно было не заметить, как я уязвлен. Но Пеликан не замечал. Или делал вид, что не замечает?
   — Все равно. Но другие этого не знали, не должны были знать. Они могли думать, что ты очень ловкий малый. Некоторые потом так и спрашивали: «Как же он смог выкрутиться?» Даже в органы писали.
   — А я бы и не смог выкрутиться. Меня бы сразу раскрыли. Как только бы установилась Советская власть, так бы и раскрыли. Ты же знаешь: у нас в городе охранка ничего уничтожить не успела, вся документация попала в наши руки.
   — Опять верно! И опять-таки не до конца! — Пеликан, сцепив пальцы, легкими, неслышными шагами размеренно ходил из угла в угол. — Вот, предположим, такое обстоятельство: за несколько дней до конца Ульманиса твое личное дело с какой-то целью было направлено в Ригу. Скажем, затребовали из управления политической полиции. Тогда что?
   Я молчал. Мне очень не нравилось все это, и прежде всего то, как Пеликан со мной говорил. На что-то он меня наталкивал, куда-то вел меня с завязанными глазами. А я так не хотел — вслепую. Мне казалось, я имею право знать, по какому пути мне предлагают идти. Может быть, раньше, в подполье, в условиях строжайшей конспирации, Пеликан, как руководитель, как более опытный товарищ, имел право требовать от меня слепого подчинения. Но теперь, когда я прошел фронт, повидал столько смертей и сам не раз бывал на краю гибели, теперь мы полностью сравнялись с ним во всем. Разговор между нами мог идти только на равных.
   — Знаешь, Пеликан, — произнес я после долгой паузы, — это ведь у тебя не просто беспочвенная фантазия. Я понадобился тебе вовсе не для каких-то абстрактных рассуждений, а скорее всего для совершенно реального дела. А раз так, нечего ходить вокруг да около. Веришь мне — выкладывай напрямик все, как есть. Не веришь или сомневаешься — давай лучше свернем этот бесполезный разговор.
   На его четко обозначенных заостренных скулах дернулись желваки.
   — Если бы я в тебе сомневался, то не стал бы тянуть сюда за столько тысяч километров.
   — Тогда говори в открытую.
   Опять возникла долгая пауза. На этот раз молчал не я — Пеликан.
   — Хорошо, пусть будет в открытую, — наконец сказал он. — Только предварительно скажу еще несколько общих слов. Наверно, я плохо умею убеждать. Но прошу тебя, пойми и поверь мне, что речь идет о деле большой важности. О таком деле, что для его успеха я, не раздумывая, кладу в залог свою голову. Итак, с одной стороны, моя твердая уверенность в человеке, которого я привлекаю. С другой стороны, если она, эта уверенность, не оправдается, — моя голова. Вот почему я обратился именно к тебе, Арвид. Разумеется, ты прав: человек имеет право сначала конкретно знать, о чем речь, а потом уже решать. Обычно так и поступают. Но только не в этом случае. Тут дело исключительное, и согласиться или отказаться ты должен до того, как узнаешь суть. Так что решать нужно сейчас.
   Пеликан остановился, несколько раз глубоко, с шумом вздохнул — у него еще в довоенное время было не все в порядке с легкими.
   — И еще об одном подумай, прежде чем скажешь «да» или «нет», — продолжил он, отдышавшись. — Где мне найти другого такого человека, за которого я спокойно могу положить в залог свою голову? И последнее: время не ждет. Еще месяц-другой, наши возьмут Ригу, и будет уже слишком поздно. Конечно, это не твоя забота, а моя работа. Но ты, пожалуйста, взгляни пошире, прошу тебя.
   Все по-прежнему оставалось туманным и неопределенным. Более того, возникли новые неясности и вопросы. Ну какая, к примеру, могла существовать связь между предстоящим освобождением Риги и нашим сегодняшним разговором? И тем не менее из слов Пеликана я уяснил твердо: ему нужен именно я. Нужен для чрезвычайно важного дела. И, поняв это, я уже не мог ему отказать.
   — Хорошо, Пеликан, пусть будет так. Считай, что я сказал «да». Можешь выкладывать дальше.
   Ни единым словом он не выразил своего удовлетворения. Кивнул головой, словно подтверждая, что все в порядке, что ничего другого он от меня и не ждал. Пошел в закуток у двери, где раздевался, и вернулся с потрепанным, когда-то шикарным кожаным портфелем с двумя солидными медными застежками. Уселся на стул между мною и Глебом Максимовичем, вытащил из портфеля объемистую папку.
   — Давайте теперь втроем сыграем в одну занятную игру. Я буду рассказывать, а заодно и показывать вам кое-какие бумаги, а вы меня критикуйте, опровергайте, разделывайте под орех. Вот, например, документ номер один.
   Пеликан раскрыл папку, вынул оттуда лист бумаги и положил передо мной. Со все возрастающим удивлением я прочитал написанное на латышском языке:
   «Начальнику отдела политической полиции господину Дузе.
   От Ванага Арвида, сына Яниса…»
   Дальше шли все мои биографические данные: год рождения, место рождения, место жительства, место работы в досоветское время, должность. Ниже был написан крупными буквами заголовок «Заявление», а под ним шел следующий текст:
   «Я, вышепоименованный Ванаг Арвид, сын Яниса, по своей собственной доброй воле и без всякого принуждения выражаю желание сотрудничать с политической полицией в деле разоблачения противозаконного коммунистического подполья в Латвии и сообщать уполномоченным на то служебным лицам все известные мне и могущие стать мне известными сведения о лицах, занимающихся нелегальной коммунистической пропагандой, об их организации и действиях».
   Затем следовала моя подпись, а под ней приписка: «Присвоен псевдоним — Воробей».
   К заявлению было приколото несколько донесений:
   «Доношу, что в ночь на двадцать восьмое апреля готовится еще одна подпольная коммунистическая первомайская акция. Сделаны и розданы в ячейки специальные картонные шаблоны для нанесения лозунгов краской на стены домов. Акцию предполагается провести от часу до трех часов ночи на следующих улицах: Вождя, Офицерской, Рижской, а также на Новом Форштадте и в районе бараков у крепости. Воробей».
   И еще несколько других донесений в том же роде.
   Я брезгливо отодвинул бумаги.
   — Ну что? — спросил Пеликан.
   — Просто великолепно! — от всего прочитанного мне сделалось не по себе.
   — Критикуй!
   — Прежде всего почерк не мой.
   — Это мы с твоей помощью быстро поправим! — усмехнулся Пеликан.
   — Не та бумага.
   — А какая должна быть? Вот такая?
   На стол легло несколько чистых листов. Я посмотрел один из них на свет. Четко выделялся водяной знак. «Лигатнес папирс» — бумага лигатненской бумажной фабрики.
   — Где ты ее раздобыл?
   — Пришлось обращаться к партизанам.
   У меня на миг промелькнула нелепая мысль. А что, если бумагу доставала для Пеликана Вера? Ее партизанский отряд дислоцируется в Латвии — возможно, недалеко от Риги.
   — А теперь взгляни на вот этот документ.
   Пеликан положил на стол бланк со штампом: «Отдел политической полиции». На бланке машинописный текст:
   «Совершенно секретно.
   Начальнику государственного управления политической полиции в городе Риге.
   По Вашему требованию направляю испрошенное Вами дело».
   И размашистая волнистая подпись: «Дузе».
   — Липа?
   — Нет, — покачал головой Пеликан. — Тут все полностью соответствует действительности. И бланк, и машинка, и даже подпись. Правда, бумага шла в качестве сопроводительной совсем к другому делу. Но это ведь не мешает использовать ее для наших целей… Итак, пофантазируем дальше. Дузе переслал твое обязательство и донесения в Ригу. Это могло произойти лишь незадолго до восстановления в Латвии Советской власти. Видишь, последнее твое донесение датировано концом апреля. А в июне все уже свершилось.
   — Не годится, Пеликан.
   — Почему?
   — Эти бумаги охранники либо уничтожили бы, либо они остались бы в делах и их вскоре обнаружили бы наши товарищи. Ты бы сам их обнаружил. Переслал бы в наш город, меня разоблачили и судили.
   — Все верно. Кроме одного. Часть бумаг охранки хранилась в секретных сейфах. Мы их сразу не смогли обнаружить. Один такой сейф вскрыли буквально за три дня до начала войны. Правда, подобных бумаг там не было. Деньги, удостоверения личности, сводные донесения Ульманису о настроениях в низах. Но вполне могли быть и такие.
   Тут впервые подал голос Глеб Максимович. До сих пор он все время сидел и молча слушал:
   — Кто обнаружил сейф? Ты сам, Иван Петрович?
   — Я и еще один товарищ.
   — И что ты предпринял? Я имею в виду, куда передал документы, которые в нем лежали?
   — Никуда. Не успел. Срочная командировка в Лиепаю. А потом война. Бумаги так и остались у меня на столе.
   — А что бы ты сделал, если бы в сейфе и в самом деле обнаружилось вот это?
   Глеб Максимович постучал пальцами по провокаторским донесениям Воробья.
   — Написал бы вот такую бумагу.
   Пеликан вытащил из папки еще один листок. Я прочитал: «Немедленно переслать по месту жительства. Арестовать. Провести дознание. Держать меня в курсе следствия». И подпись Пеликана: «Паберз».
   — Не рассматривай с таким подозрением, — рассмеялся он. — Подпись настоящая… Вот эта бумага и осталась бы на моем столе вместе с делом Воробья. И немцы, заняв город, непременно обнаружили бы ее.
   Туман постепенно рассеивался. Теперь уже я в полную меру включился в игру и напряженно искал прорехи в тщательно проработанном плане.
   — Значит, тебе, Пеликан, уже к началу войны стало известно, что Арвид Ванаг — провокатор, работавший на охранку.
   — Умница!
   — Забыть об этом ты не можешь никак. Попадаешь в Москву после всей заварухи, наводишь справки обо мне, узнаешь, что я на фронте, в латышской дивизии. Меня арестовывают, отдают под суд. В итоге долголетняя тюрьма или расстрел.
   — Все верно, Арвид. Кроме одного. Я же убит. Они думают, что я убит. Ты упустил это из виду.
   — Ах да!.. А второй? Который вместе с тобой обнаружил сейф?
   — Это техник, русский товарищ. Он только вскрыл сейф, а о содержании бумаг не имеет ни малейшего представления.
   — Хорошо, — опять включился Глеб Максимович в наш поединок. — Итак, предположим, немцы обнаружили эти бумаги на твоем столе, когда захватили Ригу. Что они с ними сделали?
   — Ага, значит, на один этап мы уже продвинулись… Тогда вот почитайте этот документ.
   Пеликан выложил на стол еще одну бумагу. Тоже машинопись, только на этот раз на немецком языке:
   «СС — штандартенфюрер Грейфельд распорядился:
   1. Хранить дело в активной части архива.
   2. По имеющимся сведениям, „Воробей“ служит на противостоящей стороне фронта в 121 полку 43 латышской стрелковой дивизии.
   Отсюда следует:
   а) Найти возможность к установлению контакта через СД или абвер;
   б) Привлечь к сотрудничеству.
   3. Докладывать о состоянии дел СС — штандартенфюреру Грейфельду лично каждые три месяца».
   — А знаешь, эта твоя липа производит очень приятное впечатление.
   — Глеб Максимович вертел документ в руке, рассматривая его со всех сторон. — Бумага? Машинка?
   — Все подлинное, — заверил Пеликан. — Прямо со стола личного секретаря господина штандартенфюрера.
   — А сам Грейфельд?
   — Умер, бедняга, в больнице. Пятнадцатого августа нынешнего года. Проникновение постороннего предмета в дыхательные пути. А проще говоря — подавился сосиской.
   Глеб Максимович рассмеялся:
   — Не слишком героическая смерть!
   — Каждому свое, как они любят говорить.
   Теперь наконец замысел Пеликана вырисовался четко и определенно. Но неясности все же оставались.
   — Ну хорошо. Я перепишу, подпишу. Куда пойдут все эти бумаги?
   — В ту активную часть архива, которую гитлеровцы уже заготовили на случай эвакуации Риги.
   Кто и как сделает это, спрашивать не имело смысла — в общем и целом было ясно и так. Опять мелькнула мысль о Вере. Она в редких письмах, которые удавалось переправить с той стороны, намекала мне, что работает в отряде радисткой. Но я не очень-то верил. Скорей всего, она меня успокаивала. Ведь радисткой это все же не так опасно, как, скажем, разведчицей.
   — Ну предположим, эвакуировали. Уйдут наши бумаги в Берлин, в Гамбург, ко всем чертям. Что потом?
   — Потом будем ждать. Глядишь, и попадет по каким-то таинственным каналам в руки наших недругов. А там… Подождем, посмотрим, устоят ли они перед соблазном.
   — И я тоже должен буду ждать?
   — Жить ты должен будешь, вот что! Жить, как живется, и совершенно забыть об этом нашем с тобой разговоре. И вспомнить о нем только тогда, когда почувствуешь, что к тебе начинают подбираться… Ну что? Начнем оформлять, как сказали бы у вас в милиции?
   — А что еще делать? Ты же предупредил: назад хода нет… Кто будет знать обо всем этом?
   — Вот только мы трое. Составим соответствующий документ, запечатаем и отдадим на хранение.
   Пеликан вытащил из портфеля бутылочку чернил, ручку с новеньким перышком.
   — Смотри-ка!
   Я прочитал латышскую надпись на этикетке и пришел в восторг. «Чернила для авторучек». У нас в гимназии только такими чернилами и писали!.. И перо! Настоящая «Плада». Первейшая штука для игры в перышки: его никак не перевернешь, нужна особая тренировка.
   — Да, подготовился! — похвалил Глеб Максимович. — Молодец!.. А знаешь что, неплохо бы еще сюда и фотокарточку… Фотокарточку Арвида тех лет. Есть у тебя?
   — Найдется.
   Глеб Максимович одобрительно кивнул.
   — Ну что, начнем?
   Пеликан пододвинул ко мне лист.
   А потом я вернулся из Москвы в Южносибирск к себе в горотдел и стал ждать.
   Шло время.
   Освободили Ригу. Кончилась война. Мы соединились наконец с Верой. Я ушел из милиции, увлекся историей, поступил учиться.
   Никто не напоминал мне о Воробье.
   Кончил институт, стал работать на кафедре. Мне предложили поехать за границу, в Австрию. Советской части Контрольной комиссии требовались надежные люди, хорошо знающие немецкий язык.
   Я отказался.
   Тогда и состоялась наша первая после того памятного вечера в Москве встреча с Иваном Петровичем Озолиным, бывшим Пеликаном. Он очень плохо выглядел, кашлял без конца, хватался за грудь.
   — Надо ехать! — убеждал он.
   — Нет, Пеликан, нет! Не сработала наша с тобой приманка. Прошло столько лет.
   — Вились вокруг тебя, были у нас сигналы. Особенно один тип; мы на него уверенно выходили. Только вот оказался он вдруг под колесами электрички. То ли несчастный случай, то ли сдали нервишки. А может, и свои помогли, чтобы обрубить концы.
   — И ты уверен, что это был результат приманки?
   — Не уверен. Может быть, приманка. Может быть, что-то совсем другое. Но вились, это точно. Так что непременно надо ехать и ждать.
   Мы долго спорили, но он меня так и не убедил. А через несколько дней в институт на кафедру позвонил знакомый человек и сообщил о смерти Пеликана.
   И тогда я решил поехать. Отправился в министерство и сказал, что согласен.
   Работал с австрийской молодежью, заведовал отделом связи с читателями в газете Советской Армии для населения Австрии.
   О Воробье я вспоминал все реже и реже.
   А когда через несколько лет вернулся из Австрии в Советский Союз, мое участие в операции было официально прекращено. Я и вспоминать перестал о таком уже бесконечно далеком и совершенно нереальном Воробье.



ПОЧЕМУ МНЕ ТАК БЕСПОКОЙНО?


   Что-то мешало, что-то нарушало блаженное состояние, словно назойливо жужжащая муха.
   Нет, не муха. Какой-то стук…
   Медленно и мучительно долго, словно со дна глубокого омута, я выныривал из сна.
   Стук повторился.
   Да это же в дверь стучат!
   Я проснулся окончательно и открыл глаза. На полу золотистой решеткой стлались яркие полоски света. Неистовое утреннее солнце рвалось в комнату сквозь полуприкрытые жалюзи.
   — Отец! — В голосе Инги звучали нотки тревоги. — Ну открой же, отец!
   — Сейчас, сейчас!
   Я накинул халат, прошел к двери.
   — Ну и ну! — Инга укоризненно качала головой. — Разве можно так безответственно спать! Мне уже стали мерещиться всякие ужасы.
   — Который теперь час? — я потянулся, отгоняя остатки сна. — И какое тысячелетие?
   — Половина восьмого. Начало атомной эры.
   — И ты уже на ногах? Невероятно!
   Инга подошла к окну, подняла жалюзи. Зальцбургская крепость, рельефно высвеченная солнцем, потеряла свою ночную призрачность. Отсюда, из глубины комнаты, в обрамлении оконной рамы, она казалась теперь крошечной, почти игрушечной и, пожалуй, больше всего походила на причудливой резьбы ларец.
   — Я уже давно на ногах. Маргоша заявилась ровно в пять. Она хотела и тебя поднять с постели, но я своим телом прикрыла амбразуру дзота. Так что оцени, отец.