Лагерквист Пер
Смерть Агасфера

   Пер Лагерквист
   Смерть Агасфера
   (1960)
   На постоялый двор для паломников, направлявшихся в Святую землю, пришел однажды вечером человек; казалось, его загнала туда молния: когда он рывком отворил дверь, все небо позади него вспыхнуло пламенем, ветер и дождь накинулись на него, он с трудом закрыл за собой дверь. Когда же это ему наконец удалось, он повернулся и оглядел полутемную комнату, освещенную лишь несколькими коптящими масляными светильниками, как бы недоумевая, куда он попал. В конце этой большой холодной комнаты было так темно, что он не мог ничего разглядеть. Остальное же пространство было заполнено людьми, стоящими на коленях на грязной, замызганной соломе, разбросанной по полу; похоже было, что они молились, он слышал невнятное бормотание, но лиц их не видел, они стояли к нему спиной. Воздух здесь был тяжелый и спертый, в первое мгновение он показался ему тошнотворным, удушающим. Куда же он, собственно говоря, попал?
   У грубо сколоченного стола, неподалеку от двери, сидело несколько мужчин свирепого вида, они играли в кости и пили вино. С ними сидело и несколько женщин, которые висли у них на шее и тоже были пьяны. Один из мужчин взглянул мутными глазами на незнакомца, загнанного сюда молнией. Остальные не обратили на него внимания.
   Свободное место было лишь за одним из столов. Там одиноко сидел человек. Он глядел перед собой отсутствующим взглядом и, казалось, был занят только самим собой. Он был пожилой, жилистый и сухощавый, ноги он вытянул под столом, у ног лежала, свернувшись, собака. Незнакомец подошел к столу и сел чуть поодаль.
   Человек, казалось, не заметил, что кто-то уселся рядом с ним. Незнакомец тоже делал вид, будто не замечает его, лишь время от времени косился в его сторону. Его лицо с жесткой рыжеватой щетиной и плотно сжатым ртом было непроницаемым, угрюмым и неприветливым, длинные худые руки, волосатые на тыльной стороне, он положил на стол, маленькое пламя светильника освещало их, трепыхаясь на сквозняке, тянувшемся от двери. В этой огромной и мрачной комнате оно казалось маленьким испуганным живым существом.
   Бормотание молящихся не затихало, кости стучали по столу, пьяные голоса и смех не смолкали. За окном бушевала гроза, сотрясая наружную дверь, возле которой стоял стол, дождь барабанил в нее и в маленькое глухое оконце над столом, за которым они сидели.
   Незнакомец снова покосился на человека, сидевшего рядом. Нет, не стоило спрашивать его, где он находится, что это за странный дом высоко в горах.
   Собака у его ног слегка зашевелилась, развернулась в обратную сторону и снова улеглась, жалобно заскулив. Человек не обратил на нее внимания, а может быть, и не заметил, как она шевелилась, терлась о его рваные, стоптанные башмаки.
   Внезапно всю комнату осветила яростная вспышка молнии, почти одновременно прогремел гром, и долго после этого его раскаты грохотали в горах. Незнакомец огляделся вокруг, посмотрел на окна, которые только что светились ярким огнем, а теперь потемнели. Кроме него, никто не замечал свирепой непогоды, которая заперла их в этом доме. Почему здесь собралось так много людей? Почему они стоят на коленях на соломе?
   Из-за одного стола, за которым сидели пьяные, поднялась женщина и нетвердым шагом подошла к ним. Она постояла немного, поглядела на человека с собакой, потом села напротив него. Долгое время она молчала, глядя на него с презрительной усмешкой. Когда она улыбалась, рот ее кривился. Видно было, что она пьяна и не пытается скрыть это. Пышные, растрепанные темно-рыжие волосы обрамляли увядшее, некогда прекрасное лицо, столь прекрасное, что оно и теперь отчасти сохранило свою красоту. Даже презрительно искривленный рот, большой и пухлый, был красив - рот, притягивающий к себе мужчин.
   - Почему ты ничего не пьешь? - спросила она наконец неожиданно низким грудным голосом.
   Он не отвечал, и она презрительно дернула плечом:
   - А я пью. Ты недоволен? Тебе не нравится, что я пью? Скажи!
   - А что мне до того? - отвечал человек, в первый раз взглянув на нее.
   - В самом деле, что тебе до того? Ведь ты сам научил меня пить.
   Она повернулась к другому сидевшему за столом, к странному незнакомцу, который пришел гонимый молнией.
   - Это он научил меня пить, понимаешь? Научил меня всему. Научил меня с самого начала, и я стала такой вот, как сейчас. Это его рук дело. Не правда ли, это ему хорошо удалось? Он может быть доволен, верно? Он начал с того, что взял меня силой, научил меня этому. А потом и всему остальному. Он начал с самого главного. Может, это неправда? Неправда? А? В ту пору ты не был святым, благочестивым пилигримом. В ту пору ты не собирался в Иерусалим, а если пошел бы, то входить пришлось бы не в те ворота. Он отправится в Иерусалим, понимаешь? Нет, этого тебе не понять, ведь он не похож, не похож на паломника. В Святую землю! Если успеет, прежде чем угодит на виселицу.
   Незнакомец поглядел удивленно на нее, потом на человека и на молящихся.
   - Странное это место, не кажется тебе? Паломники, мошенники и святые вперемешку. Нелегко различать их, скажу я тебе; вон тот, что стоит на коленях, может оказаться негодяем похуже всех нас, а может, он такой же, как мы, очень может быть, а может, он стоит на коленях, чтобы обокрасть простодушного брата, преклонившего колени рядом с ним, кто его знает. А почему ему не должно этого делать? Ведь ему тоже нужно жить. Все должны жить. Хотя, почему это необходимо, никто, по правде говоря, толком не понимает. Здесь все живут за счет паломников, ведь так много дураков стремится изо всех сил попасть в страну, которую они называют Святой землей, почему они так называют ее, я не знаю, но ведь как-то она должна называться. И на пути туда тащат с собой все, что у них есть: кольца и браслеты, серебряные кубки, серебряные ложки и дукаты, зашитые в одежды так, что их нелегко найти. Они кажутся бедными, но они вовсе не бедны, и в этом наше счастье, иначе на что бы мы жили? Иные паломники ужасно богаты. Но они, ясное дело, ночуют не здесь, на грязной соломе, нет, они спят наверху в чистых господских комнатах. У них есть слуги, которые прислуживают им с утра до ночи, и кучер, они едут к могиле своего Спасителя в собственном экипаже, не желая отказываться на пути туда от всего, к чему привыкли. И к чему им отказываться от привычного, в этом нет ничего худого, пусть себе поступают как хотят. Я вот только думаю, как же это, выходит, их слуги тоже паломники, раз они едут ко гробу Господню, точно так же, как их господа? Что можно сказать об этом? Ведь их никак нельзя считать паломниками, нет, никак нельзя.
   А один из паломников вовсе чудной, у него целая вереница экипажей, я даже не знаю, сколько их у него. Он дворянин, такой знатный, что имя его сразу и не выговоришь, слуг у него столько, что ты и представить себе не можешь, хотя он совсем одинокий, понимаешь? Слуги и лакеи бегают за ним по пятам, угадывая его желания, так что ему и рта открывать не надо. До того его опекают, что спятить можно. Говорят, он даже задницу сам себе не подтирает, видно, это правда, с него станет. В одном из экипажей у него сундук с деньгами, говорят, такой тяжелый, еле сдвинешь. Только никто не знает, довезет ли он его до Иерусалима. Для него же лучше, если не довезет, ведь ты же знаешь, богатому нелегко пройти сквозь игольное ушко. Как сказано в Писании. Или, может, не так сказано? А?
   Бормотание молящихся смолкло, и когда незнакомец оглянулся, то увидел, что они укладываются спать, скатывают свои плащи с капюшонами и рясы в подголовье и ложатся почивать на грязной соломе. Они лежали одетые, словно были готовы в любую минуту подняться и отправиться дальше в путь.
   Он пытался разглядеть их лица, ему очень хотелось увидеть их, многие из них были обращены к нему. Большинство лиц не выражало ничего особенного, но иные излучали нечто наполнявшее его страхом и беспокойством.
   В них было нечто такое, что он и раньше встречал в людях и что всегда было для него непонятным.
   Женщина сидела и смотрела на них, не говоря некоторое время ни слова.
   - Есть среди них честные и чистые сердцем, - продолжала она уже каким-то иным голосом, - даже святые, которые станут однажды блаженными... быть может... хотя, кто знает?
   Можешь ты представить, есть тут одна девушка, которая спит с ними, паломниками, если они захотят, этим она зарабатывает на дорогу, на паломничество, на все расходы, а ведь их немало, понимаешь? Я говорила с ней, расспросила ее, и она сказала, что это правда. Для нее, говорит она, это единственный путь попасть к могиле Спасителя, а она так сильно жаждет этого, чтобы спасти свою душу. Только это одно и имеет для нее значение; что ей приходится терпеть, для нее ничего не значит, тело для нее ничто, она с радостью принесет его в жертву, чтобы душа ее познала покой, когда она придет туда. Слыхал ли ты что-нибудь подобное? Когда я немного пошутила над ней, она сказала, что не получает от этого никакого удовольствия, разве что один-единственный раз, и надеется, что ей это простится, ведь она грешила не из-за своей похоти, а чтобы однажды преклонить колени перед гробом Спасителя. Прежде она так не жила, ни один мужчина не дотрагивался до нее. Вы не верите, а я верю, понимаю, что это правда. Такая она и есть на самом деле, не из тех, кому нравится так жить, это видно по ней, ее принуждает к тому лишь жажда поклониться гробу Господню. Ей ведь нужны деньги, чтобы ее перевезли на корабле через море к Святой земле, это стоит дорого, и на это тоже нужно скопить деньги. Но для нее ничего не значит ни позор, ни все, что ей приходится терпеть, все, что они делают с ее телом, с этим ничтожным телом... Так она говорит, это так странно, вы не можете понять, как странно слушать ее... мне нравится она, очень нравится... я говорила с ней много раз и сегодня, и вчера, и каждый раз мне ее слова кажутся странными... это ничтожное тело... это совершенно ничтожное тело...
   Вдруг она всхлипнула, потом ударилась в слезы. Плечи ее вздрагивали, она закрыла свое раскрасневшееся лицо руками. Но вскоре она отняла руки от заплаканного лица и бросила ожесточенный взгляд на человека с собакой:
   - А ты! Откуда ты взял деньги, чтобы плыть в Иерусалим? Может, ты заработал их? Скажи! Или, может, мне сказать? Уж никак не честным путем, это уж точно. Не так, как она! Она-то честная. Ее Спаситель наверняка считает ее честной, Он примет ее и даст ей мир. А ты нечестный человек, знаешь сам, и я бесчестная. Но я не всегда была такой, когда-то я была совсем другая, не такая, какой ты меня сделал, ты и твои... ты и твои...
   Она подняла было руку, сжатую в кулак, но тут же опустила ее, мол, ни к чему это, что толку теперь скандалить. Женщина сидела и смотрела на него, и в ее пьяном взгляде было безразличие отчаяния. Губы ее снова изогнулись в кривую улыбку, насмешливую и презрительную, она пожала плечами, чтобы показать ему свое пренебрежение. Потом толкнула ногой собаку под столом:
   - Что это за старая паршивая псина, которую ты таскаешь за собой? Не можешь, что ли, завести настоящую собаку?
   - Не трогай ее, - неожиданно вспылил он.
   - Захочу и трону. Делаю что хочу. Терпеть не могу таких старых, паршивых...
   Она пнула собаку, и та завизжала.
   Человек вскочил, поднялся во весь рост, худощавый, жилистый, вид у него был поистине опасный.
   - Не смей трогать ее, говорю я тебе! Слышишь?
   Он казался таким взволнованным, что она растерялась, ничего не понимая:
   - Что с тобой? С чего ты взбесился? Из-за жалкой дворняги?
   Она никак не могла понять, в чем дело.
   Человек снова сел, но не спускал с нее глаз, опасных глаз, в которых легко загоралось бешенство, но, почему он только что вспылил, было невозможно понять. Незнакомец, видевший их впервые, задумался над этим.
   Наступило молчание, никто из них не вымолвил ни слова.
   - Да ты не слушай, Товий, что я болтаю, - сказала она погодя. - Я ведь просто так говорю. Во всяком случае, мы можем остаться друзьями, не правда ли? Я огорчилась, когда ты ушел, не сказав ни слова. Почему ты это сделал? Ты думал, я повисну на тебе? Как ты только мог такое подумать? Но куда ты ушел? И где был все это время?.. Можешь не отвечать, не мое это дело, как ты живешь... Я не имею никакого права вмешиваться в твою жизнь, какие у меня на это могут быть права?..
   Собака под столом жалобно заскулила. Женщина взглянула вниз, пытаясь рассмотреть ее в полутьме.
   - Странная у тебя собака, я такой еще не видела, до чего же безобразная. Где ты ее взял? Разве ты не знаешь, как должна выглядеть собака? Я думала, знаешь.
   Человек не отвечал, но по-прежнему смотрел ей прямо в глаза.
   - Ты помнишь мою собаку? А? Помнишь? О, когда я вспоминаю ее... Черная, с блестящей шерстью, гладкими ляжками, белым холодным носом, с вечно высунутым языком... Вот это была стоящая собака, охотничья! Она никогда тебя не любила, может, ты помнишь... Однако нет ничего удивительного... в том, что она бросилась на тебя... ведь она была так предана мне... О, как хорошо я помню ее, хотя это было так давно... Нет, я никогда не прощу тебя за то, что ты отнял у меня мою собаку, никогда...
   - Я?
   - Да, это твоя вина. В том, что мне пришлось избавиться от нее, заколоть ее. Я сделала это сразу же, когда мы отправились в путь, не позволила ей следовать за нами... Видеть ее вместе с другими псами в обозе, запаршивевшими, уродливыми, она не смогла бы жить там, да и я этого не вынесла бы. Собака, привыкшая к свободе, к жизни в лесу. Охотничья собака! О, когда я увидела, что она начинает походить на других псов, как глаза ее становятся покорными, трусливыми, водянистыми... Терпеть не могу трусливых собак, которые вызывают жалость! Нет, я не хочу думать об этом; хочу вспоминать ее, какой она была раньше... Помнишь, как мы жили втроем в лесу собака, ты и я... кормились охотой... как я научила тебя охотиться... жить, как положено человеку... как сразить оленя на бегу.
   Помнишь, ты придумал мне такое странное имя, называл меня Дианой... Такого и имени-то нет, никого так не зовут, ты его просто выдумал. Мне оно не нравилось, и ты перестал меня так называть. Но нам было хорошо в те дни, разве нет? Скажи? Ведь это правда? До тех пор, пока тебе не пришлось возвращаться в свой отряд, или как он там назывался; все названия, которые придумываете вы, мужчины, звучат так глупо... Диана... ведь это не имя, такого имени нет... Но ведь нам было хорошо, разве нет? О, человеку немного дней отпущено для счастья, немного... Что ты на это скажешь, Товий? Разве это не так?
   Он не ответил.
   Она сидела и гладила стертую до блеска столешницу, на которой лежала его рука. Незнакомец поглядел на их руки, лежавшие на столе.
   Больше никто не сказал ни слова.
   Из компании пьяных послышался грубый, хриплый голос:
   - Скоро ли ты придешь? Что ты там сидишь? Когда же мы наконец доиграем?
   Она неуверенно поднялась с гримасой отвращения, постояла немного, опираясь на край стола.
   - Я вожусь с этим сбродом. Я - одна из них. Впрочем, мне все равно...
   Она поглядела на него черными, слишком блестящими глазами и пошла назад к своей компании.
   - Она спятила! - пробормотал человек сам себе, когда она ушла. Но было видно, что он очень взволнован.
   - А это правда, что она сказала?
   Человек бросил взгляд на незнакомца, словно удивляясь, какое тому до всего этого дело. Но хотя он и помедлил с ответом, ясно было, что ему хочется говорить, хочется высказаться.
   - Правда? Конечно правда... отчасти... Хотя... не все правда... По крайней мере, как она ее понимает...
   - А как надо понимать?
   - Да... Когда-то мы жили вместе, как она говорила, в лесу, это правда. И правда то, что мы были счастливы тогда...
   Я оторвался от своих и бродил один... да, я был солдатом, ясное дело, была война, да она никогда и не прекращалась... Собственно говоря, я был бедным студентом, но продолжать учебу тогда было невозможно, все было невозможно, между прочим, и города моего тогда не стало, лишь дымящиеся руины... Пришлось стать кем-нибудь другим, бандитом или солдатом, выбирать, что тебе больше по душе, впрочем, разница была невелика. И я стал солдатом. А когда мы рыскали по дремучему лесу, возле которого стояли лагерем, военные ведь всегда боятся леса, и потому меня и еще нескольких послали поглядеть, нет ли там чего опасного, - ну вот и вышло так, что я потерял своих однополчан и шел все дальше и дальше.
   Под конец я вышел на прогалину между деревьями, где росла красивая густая трава, а посредине бежал ручей. У ручья лежала женщина, вначале я не был уверен, что это женщина, слишком она походила на мужчину. Она полулежала, нагнувшись над тушей животного, и разделывала ее на куски, возле нее стояла собака, пожиравшая внутренности, которые ей швырнула женщина. Услышав мои шаги, незнакомка вскочила на ноги с быстротой молнии и стояла, держа в руке окровавленный нож, готовая защищаться, а собака бросилась на меня со злобным лаем и чуть меня не опрокинула.
   Но я, не теряя спокойствия, подошел к женщине, вырвал нож, как раз когда она подняла руку, потом спросил с упреком, не собиралась ли она убить меня, хотя вопрос был лишним, потому что именно это она и собиралась сделать. Тут я сказал, что хотел лишь напиться из ручья, и спросил позволения сделать это. Она не ответила, тогда я лег у воды, собираясь напиться, но увидел, что вода покраснела от крови: она мыла здесь куски свеженины. Я помедлил и сказал, что в воде кровь, а она стояла презрительно глядя на меня, и я в первый раз увидел, как рот ее кривится в усмешке, других же недостатков в ней не было, напротив, женщины прекраснее ее я никогда не видел. На теле у нее был лишь кусок оленьей шкуры, и я мог судить о том, какова она.
   - Ты что, боишься капли крови? - спросила она, насмешливо улыбаясь.
   Я не ответил, а стал пить.
   Напившись, я взял ее силой, виной тому была отчасти эта улыбка, способная раззадорить любого мужчину.
   Она сказала правду. Однако ничего особенного в моем поведении не было, ведь мы поступали так всякий раз, когда нам на пути попадалась женщина. К тому же отказаться от такой, как она, было нелегко.
   Правда и то, что собака, которая было успокоилась, теперь набросилась на меня и все время кусала меня до крови, хотя я не обращал на это внимания. Вначале женщина тоже рассвирепела и отчаянно сопротивлялась, бороться с ней было все равно что бороться с мужчиной. Но под конец мы успели настолько подружиться, что больше не дрались и она даже снизошла до того, что позволила целовать себя, хотя при этом ее улыбка оставалась такой же насмешливой.
   Так и началась наша с ней жизнь. После она часто признавалась, что в самом деле испытывала от этого большую радость. Я тоже был очень рад встрече с ней, настолько рад, что остался с ней в лесу, пусть мои думают, что я заблудился, ведь так оно и было в самом деле. Такой женщины у меня никогда прежде не было, думаю, у немногих мужчин была такая, как она. Конечно, я хочу сказать, такая, какой она была в ту пору, а не потом. Она не походила на обыкновенных женщин, в ней все было необыкновенное. С ней я всегда чувствовал себя неуверенно, и, как ни странно, она, казалось, тоже была неуверенной, нервной и вызывающей. Мне приходилось все время быть тоже настороже. Она никогда не раскрывалась до конца, нельзя было угадать, что у нее на уме, даже когда я спал с ней, в минуты большой близости. Она казалась девственницей, которой невозможно полностью овладеть. Жажды наслаждения, которое она испытала впервые, ей не удавалось скрыть, и в то же время она стеснялась ее, почти боялась и по мере сил старалась избежать того, чего ей так сильно хотелось. Когда же наконец это случалось, она сопротивлялась как можно дольше и прежде всего старалась не отдаваться полностью; я никогда не видел женщины, которая бы так мучилась оттого, что ее удовлетворили. Может быть, это зависело от того, что она наслаждалась гораздо сильнее других? Ты можешь сказать, отчего женщины так болезненно улыбаются, испытывая самое большое наслаждение на земле?
   Да, так мы жили вместе. Любить ее было трудно и тревожно, но, верно, оттого я ее и любил.
   Да, конечно, мы были счастливы. Мы бродили по лесу, разбивали лагерь где вздумается, там, где нам нравилось.
   У нее не было постоянного жилья, по крайней мере летом; зимой, думается мне, она жила в какой-нибудь пещере. Дичи вокруг было вдоволь, и она убивала ее без труда с помощью нехитрых орудий охоты - лука и стрел, которые делала сама; когда я пробовал употребить их, у меня ничего не получалось, я привык к другому, более неуклюжему оружию. Она была удивительно метким стрелком, ни одна добыча не ускользала от нее, когда она замечала ее зорким глазом, сам же я часто не успевал даже заметить зверя. Неудивительно, что я называл ее Дианой, но она никогда раньше не слыхала этого имени и не знала, кого так звали, впрочем, она вообще ничего не знала.
   По вечерам мы жарили дичь на костре, потом она засыпала костер землей и мхом, и мы тут же располагались на ночлег.
   Почему она поселилась в лесу, я не знаю. Но в наш век - век войн и чумы, смут и сумятицы - столько удивительных судеб, на что только не идет человек, чтобы выжить, - невольно перестаешь чему-либо удивляться. И если ты думаешь, что прошло время, когда случаются невероятные вещи, совершенно непонятные, непостижимые, которые мысль человеческая не может осознать... то ошибаешься. Жестоко ошибаешься. Но это уже нечто иное, нечто совершенно иное...
   Может быть, все ее близкие умерли или исчезли во время войны и чумы. А может быть, их у нее никогда и не было? Я не знаю. Этого я так и не понял. Когда я спрашивал ее, она только качала головой, будто и сама того не знает, или пожимала плечами, мол, вопрос этот лишний. Похоже было, что она так и жила всю жизнь.
   Когда мне пришлось возвращаться в войско, в лагерь, она пошла со мной. Видно, сделала это потому, что я не был ей безразличен, а может быть, потому, что привязалась ко мне или просто не могла обойтись без того, что познала со мной. Могу только сказать, я был рад этому, но не принуждал ее. То, что я потащил ее за собой, как она потом часто говорила, вовсе неправда. Она сама решилась, как делала всегда. Нет никого на свете, кто имел бы над ней настоящую власть.
   Она оставила лес и охотничью жизнь, стала одной из женщин в обозе, ведь, если мы хотели жить вместе, нам больше ничего не оставалось. Что там были за женщины, ты можешь догадаться. Она стала одной из них. Вскоре мы тронулись с места, отправились в другие края на поиски новых ратных
   дел и новых грабежей. То, что она вскоре стала принадлежать всем в нашем отряде, не моя вина. Конечно, мне хотелось сохранить ее для себя одного, но другие не позволили. Да я и не уверен, что она не хотела спать с другими, со многими, чтобы ею пользовались и ценили, как она того стоила. Кто знает, ведь она так изменилась, что я больше не понимал ее. Впрочем, никто и никогда не мог ее понять. Те, кто теперь спал с ней, вовсе об этом не думали. Стоит ли говорить, что, когда она принадлежала другим, я очень мучился от того, что сталось с ней, много думал об этом и любил ее сильнее прежнего. Не думай, что, когда она стала спать со многими, мы расстались с ней или охладели друг к другу. Вовсе нет. Мы были привязаны друг к другу, и я продолжал спать с ней. Со мной, наверное, у нее все было по-особенному, ведь мы оба вспоминали давнее время, когда жили иначе. Такого она не могла чувствовать с людьми случайными, со всеми подряд. Только у нас с ней были общие воспоминания.
   Но то, что мы испытали в лесу, больше не повторялось. Мы по-прежнему дарили друг другу радость, уже не требуя многого; нам уже не нужно было быть настороже, мы больше не боялись друг друга, и теперь, когда я был с ней, она не сопротивлялась, а целовала и ласкала меня. Но Дианой я больше ее не называл никогда.
   Война длилась много лет, и в течение этого долгого времени она, как говорится, изнашивалась, опускалась все больше и больше. То же самое было и со мной, хотя по-иному, да ведь и все мы изнашиваемся. Она жила в обозе среди грубости, блуда и пьянства вместе с похотливыми девками, которых войско таскало с собой, потом их, изношенных, истасканных, больных, гнали прочь, вместо них на дорогах сожженной, разграбленной страны к солдатам приставали новые. Она стала такой, как другие, или почти такой, потому что совсем такой же стать не могла. Черты ее лица изменились, расплылись, юное, крепкое тело обвисло, речь стала наглой и бесстыдной, некогда красивый грудной голос огрубел и охрип от вечного пьянства. Она стала походить на ту, какой стала теперь, и становилась мне все более противна, хотя я все еще был привязан к ней и хотел с нею быть. Она по-прежнему немало значила для меня. Для других она была обозной шлюхой, одной из многих, а для меня еще кем-то иным, кого я однажды встретил у ручья в лесу. Иногда я думал о том, что ее лук и стрелы лежат где-то во мху и, наверное, поросли мхом.
   И вот война наконец кончилась, если она вообще может кончиться. Нас, солдат, как говорится, распустили по домам, хотя дома-то у нас не было, тогда мы стали бандитами, по крайней мере часть из нас; банды шатались по дорогам, грабили то, что оставалось в разоренной, нищей стране. Я примкнул к одной из банд. Что оставалось делать? Чем-то надо было кормиться. Она, как и прежде, пошла за мной. В решительную минуту она всегда держалась за меня, словно без меня чувствовала себя неуверенной, неуверенной и заблудившейся в этом странном, чужом мире, которому она, несмотря на свою грубость, никогда до конца не принадлежала. Казалось, она не могла обойтись без меня, ведь я знал ее прошлую жизнь, знал, кем она на самом деле была. Словно ей необходимо было всегда находиться с тем, кто знал ее когда-то.
   Теперь она стала шлюхой в разбойничьей банде, ведь там тоже нужны шлюхи; иной раз ей поручали и другие дела, когда женщина подходила более, чем мужчина. В ней ценили, что она походила на мужчину и могла нам помогать. Мужчины смеялись над ней, но пользовались этим ее качеством. Смеялись и над тем, что она их презирает, не верили ее презрению, ведь она охотно спала с ними. Но это правда. Она презирает нас, мужчин, всех нас. И в то же время хочет быть такой, как мы, ведь, по сути дела, она хочет насиловать нас.