Между тем и в погоде начало что-то меняться. Прекратились резкие перепады давления, циклоны огибали территорию Люзании, что бы это все значили? Грозовые фронты, окклюзии,[72] атмосферное электричество – все это вызывает стрессы, так что и тут шустры проявили похвальную заботливость, регулируя климат. «Неужели, – спрашивали шустретики оппозиционеров, снова поднявших шум, – вы тоскуете по тайфунам и смерчам?» Теперь, однако, обозначился резкий раскол и среди экспертов. Одни продолжали уверять, что благие программы всегда будут держать в узде самовольство шустров, другие же заявляли, что зло уже свершилось, ибо каждый, кто получает непрошеные дары, лишается собственной воли.
   Вскоре оказалось, что правы были и те, и другие. Начались удивительные события. Старики все чаще умирали не до конца. Так это называли. Они теряли силы, ложились на ложе смерти, слепли и глохли, утратив сознание, и эта приостановленная агония затягивалась на долгие месяцы. Близкие ожидали последнего вздоха, но смерть не приходила. Ко всеобщему ужасу, застывшее тело начинало вдруг шевелиться, руки и ноги хаотично дергались, а потом снова наступала непонятная летаргия. Случалось даже, что сердце переставало биться, но и это не было признаком смерти, ибо мнимый труп не трогало разложение. Лишь от Тюкстля я услышал, что люзанцы не сами изобрели эктотехнику, а узнали о ней от шустров. Немыслящие и эффективные, они по-прежнему работали так, как им было приказано. Им надлежало поддерживать жизнь, и они поддерживали ее вопреки умиранию. Организм становился полем невидимой битвы за спасение едва теплящейся жизни. Мозг умирал окончательно, этого они не могли предотвратить и потому спасали что еще можно было. Когда об этом стало известно, страсти разгорелись нешуточные. Специалисты пришли в восторг и тотчас взялись за дальнейшее усовершенствование шустров, увлеченные перспективой бессмертия за порогом смерти. Глухие к любым протестам, к любым голосам возмущения и тревоги, они экспериментировали на животных. Оппозиция кричала, что нельзя представить себе более издевательского осуществления мечты о вечной жизни, чем такой дар, подброшенный втихомолку, внедренный в людские тела украдкой, по-воровски. Быть по чужой воле приговоренным к бессмертию – ведь это насмешка, а бурный энтузиазм шустроников свидетельствует лишь об их профессиональном безумии. Излагая события трехсотлетней давности, Тюкстль не скрывал от меня всей их чудовищности. Последствия спешки, с которой шустретики от эктофикации животных перешли к эктофикации энциан, были ужасны. Они-то думали, что стоит на улицах появиться первым бессмертным прохожим, как общество, оценив это событие по достоинству, отвернется от критиков-оппозиционеров. Между тем меньше чем через год первых кандидатов на вечную жизнь пришлось упрятать в особые убежища. Одни из них постепенно застывали и теряли сознание, и это было не самое страшное: многие просто обезумели. По-обезьяньи карабкались на деревья и стены, кидались на своих близких, выбрасывались из окон, впрочем, без всякого для себя вреда, ведь шустросфера пеклась о них. Насколько я понял, отсюда-то и пошли слухи о «захребетниках», «впиянстве» и «лоянизации», отразившиеся в кривом зеркале донесений нашего министерства. Это было тем страшнее, что в этифицированной среде никого нельзя ограничивать или сдерживать силой. Даже лошадиные дозы успокоительных средств не помогали, ибо врачи имели дело не с безумствующими стариками, но с целой армией шустров, которые не позволяли усмирить результаты своей обессмерчивающей деятельности. Трагедия, заметил Тюкстль, должна выглядеть достойно, между тем благие старания о вечной жизни привели к тому, что улицы и дома стали ареной драк полоумных стариков и старух с перепуганным окружением. Вместо того, чтобы привлечь общество на сторону эктофикации, шустретики бесповоротно опорочили ее, и, когда дело выяснилось, никто уже и слышать не хотел о бессмертии. У животных, на которых проводились эксперименты, мозги не в пример проще, поэтому им ничего не делалось. Позднейшие успехи ничем не помогли шустроникам. Кто теперь может знать, писали диссиденты, кончится ли на этом наше принудительное осчастливливание? Кто поручится, что шустры не проникают, с благословения властей, в могилы, чтобы порадовать знакомыми скелетами, которые жизнерадостным маршем возвращаются с кладбищ? На свет не приходят уже увечные дети, и это вроде бы неплохо, – но откуда нам знать, какие еще дети перестали рождаться? Если шустры предотвращают появление на свет увечных, значит, они совершают селекцию оплодотворений, но в таком случае кто поручится, что они не губят в зародыше других детей – скажем, тех, что могли бы стать помехой этикосфере? Если бы шустры были стороной в споре, если бы можно было с ними договариваться, допросить их, выбить у них из головы это чудовищное человеколюбие, если бы они могли указать направление своей деятельности и ее основания, это еще куда ни шло, но ведь это химера! В желании подискутировать с этикосферой не больше смысла, чем в желании выведать у атмосферных течений завтрашнюю погоду. Над нами властвует бездушная активность, привитая физике окружающего нас мира, и никто не докажет, что этот новый мир всегда будет благожелателен к нам – что его заботливые объятия через пять или сто лет не станут смертельными… Когда Тюкстль говорил мне это, я не мог не думать об Аниксе. Он решился на эктофикацию в окружении людей, дышавших ненавистью к ученым, шустротехникам и, вероятно, философам вроде него, – потому что отчаявшаяся, охваченная бессильной яростью, зовущая к мести толпа не разбирает, кто виноват. Если бы не этикосфера, все это, безусловно, кончилось бы насилием и самосудом; между тем специалисты указывали на оскорбления, которыми их забросали, и на отвращение, которое они вызывали, как на доказательства своей безусловной правоты: будь этикосфера порабощением разума, говорили они, она ни за что не допустила бы всеобщего возмущения. Разумеется, никто не желал их слушать. Эктоки оказались в положении прокаженных, причем, что бы с ними ни делали, обществу это не нравилось. Пошли слухи, будто их втайне умерщвляют какими-то стальными прессами или молотами, и даже совершенно беспочвенные: некоторые семьи и вправду требовали, чтобы их эктоки были лишены бессмертия, даже путем убийства, если иначе нельзя.
   Удачные попытки обессмерчивания, предпринятые в следующее десятилетие, сохранялись в величайшей тайне, и все же их не удалось засекретить, а общество охватила болезненная подозрительность; теперь уже не тупость, но ум считался свидетельством трупного происхождения. Эктокам пришлось изменять внешность и имена, бросать семьи, и ни один не мог нигде поселиться надолго – одно лишь его присутствие приводило в бешенство тех, кто жил по соседству. Они стали скитальцами и то и дело обращались за помощью к врачам и косметологам, чтобы казаться постарше. Видя, в какой тупик зашло дело – обвинение в бессмертии стало уже оскорблением, и заподозренному в этом угрожал всеобщий бойкот, – власти пошли на попятную. Чтобы доказать самим себе и оппозиции, что этикосфера не вышла из-под контроля, они приостановили внедрение эктотехники. Отныне вечная жизнь могла быть только уделом заслуженных деятелей, и только по их требованию. Отступление было весьма ловким, ибо эктофикация, доступная отныне лишь избранным, была возведена в ранг привилегии, хотя общество считало ее позором. Маневр удался и успокоил умы. Тем не менее отношение люзанцев к этикосфере заметным образом изменилось. Об этом свидетельствовали обиходные выражения, зафиксированные в материалах нашего МИДа. Общество относится к своему усовершенствованному миру как к антагонисту, наделенному личностными чертами, и тут уж ничего не поделаешь. Коллективная фантазия под влиянием подсознательных страхов обращается к традиционным, мифическим представлениям и олицетворяет в конкретном образе то, что по природе своей безличностно и бестелесно. Но вне этих наивных представлений существует действительность не менее таинственная, чем былой, естественный мир, который хотели преобразить в блаженную Аркадию. Не менее таинственная, потому что можно считать ее благосклонной, безразличной или неблагосклонной – если глядеть на бытие глазами философов древности. Отброшенное бессмертие – еще не доказательство того, что можно навечно довериться шустросфере. Слишком доброжелательный опекун однажды был остановлен, но что с того? В любую минуту можно ожидать новых «Покушений Добра», как их называют. Классический вопрос «Quis custodiet ipsos custodes?» не снят. Взять хотя бы сферу повседневного существования: каждый делает, что хочет, – но как узнать, сам он этого хотел или укрытые в нем рои шустров? Пока не покончено с этим сомнением, будут существовать и распутья Трех Миров, и нельзя вверять судьбу общества вечной опеке. По своему заданию этикосфера, конечно, добра, однако не слишком ли она бывает добра? Это как раз неизвестно – с тех пор как она призывно улыбнулась энцианам трупной улыбкой бессмертия.
   Как я слышал от Тюкстля, множество исследовательских групп разрабатывают новые системы контроля, независимые от этикосферы. Он сам участвовал в проектировании так называемого информатического зеркала; зависнув над шустросферой, оно позволило бы измерить степень ее вмешательства и тем самым установить, где кончается личная свобода и начинается тайное порабощение. Информатики доказали, однако, что новый уровень контроля не стал бы последним: просто над шустринным контролером появился бы контролер рангом повыше. Пришлось бы в свою очередь проверять и его лояльность… короче, началось бы сооружение бесконечной пирамиды контроля. Я спросил Тюкстля, не кажутся ли ему эти опасения преувеличенными. В конце концов, столько столетий живется им под облагораживающим давлением хорошо, во всяком случае лучше – или хотя бы не хуже, чем в прежние времена, преступные и кровавые; так разве не заслуживает такое положение вещей хотя бы некоторого доверия? Но ведь не в том дело, ответил он, что мы считаем его плохим; дело в том, что мы не знаем, останется ли оно под нашим контролем! Мы еще примирились бы со своего рода двоевластием, будь мы уверены, что в основном – допустим, на две трети – контроль в наших руках, а остальное – в ведении наших шустринных уполномоченных… но мы знать не знаем, какова их настоящая роль в принятии решений, определяющих нашу судьбу. Возможно, каждое космическое общество строит свою этикосферу, и каждое развивается тысячу лет, а потом – в результате самоусложнения или других, неизвестных нам причин – вырождается, но не сразу, а постепенно, до тех пор, пока этикосфера не обратится в этикорак… Мы идем в будущее, еще более неизвестное, чем естественное, и именно это нас беспокоит, а не дискомфорт облагораживающих запретов… Учти, мой земной друг, что этификацию нельзя отвергнуть частично, точно так же, как индустриализацию! Как твое человечество зачахло бы без промышленности, так и мы оказались бы беспомощны, разбив злопоглощающий стеклянный колпак, и наш обращенный в будущее страх ожидания катастрофы обернулся бы немедленной катастрофой…
   Слушая его, я начинал понимать их тоску по курдляндскому опрощению – теперь она казалась мне вовсе не такой глупой. Вдобавок, хотя вообще-то я сплю как сурок (это, впрочем, профессиональный навык астронавта), теперь я просыпался несколько раз за ночь, не то чтобы измученный кошмарами, но крайне удивленный содержанием снов: такие мне прежде не снились. Мне снилось, будто я тесто, которое месят и разделывают на столешнице огромные руки, то на клецки, то на пончики, и просыпался я, бросаемый в кипяток. Способна ли моя голова выдумать такое, размышлял я, или это вгрезили в меня миллионы шустров, хозяйничающих в моем мозгу? Я переворачивался на другой бок, поминутно вздыхая при мысли о той минуте, когда я наконец взойду на борт корабля, и даже швейцарская тюрьма начинала казаться мне спокойной пристанью.

Per Viscera Ad Astra[73]

   Памятливый Тюкстль предложил мне в начале лета отправиться вдвоем в Телтлинеу на поиски монастыря монахов-искупленцев.
   Я перечел эту фразу с неудовольствием. Счастлив хронист, для которого читатель – свой человек, понимающий его с полуслова. Он скажет «лето», и тот уже видит пшеничное поле под облачно-голубым небом, слышит жарко гудящие пасеки; он скажет «монастырь», и тут же возникает образ могучего здания, старых стен, слышен скрип открывающихся ворот, а я, какое слово ни напишу, тотчас ввожу читателя в заблуждение. Чего доброго, кто-нибудь решит, будто у люзанцев одна этикосфера на уме и они судачат о ней с утра до ночи или, гоняясь друг за дружкой как страусы, без перерыву занимаются оплодотворением на стадионе. Но это особенно интересовало меня одного, чужака, не оставляя места на описание других, не менее важных вещей. Что ж, придется понавешивать множество объяснений на эту простую фразу, которая должна стать началом конца.
   Тюкстль назывался уже Тетелтек, когда поехал со мной в Телтлинеу, потому что люзанские имена меняются в зависимости от того, кто чем занимается. Телтлинеу, как видно из самого названия, в котором отсутствуют звуки «р» и «кс», это «дикосвятая пустынь духовных проб и ошибок государственной администрации». С виду она похожа на заповедник: наполовину высохшие болота, тундра и сухостой; это часть ничейной земли, опоясывающей полукружьем Люзанию вдоль границы с Курдляндией как санитарный кордон, поскольку концентрация шустров не может скачком упасть до нуля. Дикость означает неошустренность, а святость – возможность наткнуться на монахов; «монастырь» – это только так говорится, а существует он лишь в виде устава, ибо искупленцы – кочующий орден и каждый день перебираются на новое место. Теперь о «пробах и ошибках». Двести лет назад оппозиция заставила правительство принять закон, согласно которому каждый чиновник раз в год обязан отправиться в Телтлинеу и странствовать там определенное количество дней, соответствующее его служебному рангу. Старший референт, например, должен паломничать две недели, потому что его ранг – четырнадцатый. Тюкстль, претендующий на должность советника по науке в МИДе, уже разделался со своим пилигримством (именно так он и выразился) – зимой, чтобы избежать комаров, слетающихся с курдляндских болот в основной, летний сезон паломничества; тогда он носил имя Тюкстюлликс, что примерно можно перевести как «Тюкстль вне добра у своего зла»: мол, в неошустренной глуши, избавляясь от этических подпруг, каждый обнаруживает свою худшую сторону. Выявление подобных изъянов особенно важно в администрации, ведь шустрам не положено вмешиваться в работу государственных служащих, и зловредный чиновник может допекать граждан по-всякому. Правда, никто еще не слышал о чиновнике, которому паломничество стоило бы должности, хотя по возвращении каждый должен был сдать в аффектологическую инспекцию свою ксандрию. Ксандрия напоминает четки, а носят ее на голом теле, чтобы она фиксировала малейшие колебания воли и эмоций. Обычным туристам пограничники вешают на шею ксиндры, или хроны, долженствующие охранять их от встреченного на пути пилигрима, если бы тот вдруг «обнаружил свое зло». Не позволяется разбирать ни ксандрию, ни хрон; знать, как они действуют, тоже нельзя. Мало того, что это запрещено – эти устройства сами следят за соблюдением запрета, и избавиться от них невозможно. По наущению Тюкстля я забросил свой хрон в кусты, и он тут же погнался за мной, тихо позвякивая кораллами. Собственно, я выражался не вполне точно, когда говорил о ксиндрах. Хрон до употребления – это индр; настроенный на конкретное лицо, он получает приставку по его имени, а так как Тихий по-люзански – Кс, то лишь свой аппарат я могу назвать ксиндром; в переводе на люзанский это значит примерно «тихостремительный спасатель».
   Не лишним, однако, будет добавить, что паломничество чиновников, а также ксандии и ксиндры – по сути, просто формальность. Вскоре я убедился в этом. Мы ехали везделазом с прицепом, нагруженным запасами и снаряжением, через мертвый лес. Он вырос по берегам рек, стекавших некогда с ледников; теперь, когда рек уже нет, лес высыхает и гибнет. В полдень Тюкстль, время от времени посматривавший на шустрометр, заявил, что мы уже в «дикой глуши». Мы не стали разбивать лагерь, а просто уселись на мху, и Тюкстль открыл банку консервированного бррбиция: мне хотелось попробовать национальную похлебку члаков. Она довольно густая, по вкусу напоминает солянку, которая уже начинает портиться. Тут над деревьями показался энцианин, чуть ли не в шесть метров ростом; но так он выглядел лишь издали, потому что шел на ходулях, или, скорее, на ходунах (можно еще сказать: «высокоходы», а впрочем, кому как угодно; меня упрекают в выдумывании несуществующих слов, словно я сочиняю их для удовольствия, а не по необходимости). Чужак съехал на землю, вдвинув ходули вовнутрь, как телескопические антенны, и спросил, можно ли к нам присесть. Он представился Куакуаксом (а может, Квакваксом), но я буду называть его референтом. Он служил в жилотделе небольшого пограничного округа, а теперь паломничал. Мы приняли его в свою компанию. Я узнал, что это ему, собственно, запрещается. Испытанию положено подвергаться в одиночку, но за этим никто не следит, а когда я спросил референта, не опасается ли он ксандии, тот ответил, что никто в нее даже не заглядывает.
   В рюкзаке у нашего товарища был ундорт – портативный усилитель полезных вещей. Ундорт означает «что-то из ничего». Им пользуются только в неошустренной глуши. Из всего, что попадается под руку, хотя бы из мусора, он с ходу изготовляет нужную вещь. Этот полезный аппарат особенно пригодился нам в брюхе курдля, но не буду опережать событий. Референт выколдовал из сухих веточек и листьев круглую, как компас, коробочку с циферблатом – живомер, который показал что-то около двух пилигримов на квадратную милю и (как сочли мы с Тюкстлем) терпимое пока что количество комаров. С репеллентом можно было покамест не торопиться. Я поинтересовался, к чему эти паломничества, если инспекция даже не проверяет ксандий; мои спутники в один голос расхохотались, а Тюкстль ответил, что прогуляться по свежему воздуху приятней, чем просиживать стулья в конторе. Так мы сидели и беседовали, потому что спешить было некуда – живомер не показывал и следа искупленцев. Тюкстль, который заметно оживился, когда шустромер упал до нуля, рассказывал мне о предубеждениях, связанных с этикосферой. Люзанцы живут в ней уже четыре столетия, так что самые древние старики не помнят, как было раньше. С ранних лет всем и каждому втолковывают, что этикосфера – не личность, с которой можно общаться; но все это что об стенку горох. Ничего не помогает, и даже в научной среде вызывают фурор спиритические сеансы, собирающие целые толпы. Это не то чтобы мошенничество, ведь умудренная среда обитания выполняет любые желания, лишь бы они никому не навредили, поэтому она и вправду способна вычаровывать призраки, если кто-нибудь уж очень этого хочет. Правда, сеансеры сами себя обманывают, принимая выполнение подсознательных заказов за сверхъестественные явления. В последние годы появились новые верования. Возникла секта, контактирующая с душами давно умерших эктоков, которых власти будто бы втайне уничтожили, заметая следы своей эктофикационной осечки. Сектанты публикуют протоколы таких бесед, полные заклинаний об освобождении от мертвой жизни и, разумеется, проклятий по адресу властей. Трудно сказать, сколько во всем этом правды, то есть обманывает ли шустросфера сектантов, исполняя ex nihilo[74] их сокровенные желания, или же в ней и в самом деле пребывают какие-то остатки духовной жизни экс-бессмертных.
   Это, по мнению некоторых экспертов, не исключено: шустросфера запоминает все свои действия, а каждый экток уже потому, что подвергается эктофикации, до самого конца остается ее частью. Положение, как видим, в высшей степени странное, коль скоро нельзя отличить существование загробных видений и кающихся душ от несуществования, – хотя даже по этому пункту мнения специалистов расходятся. Совершенная имитация реальности, заметил Тюкстль, уже не отличается от реальности, и притом в любой области. Я спросил, неужели никто ни разу не потребовал полной ликвидации этикосферы, навсегда или хотя бы на время? Несколько призывов подобного рода было, ответили мне, а также несколько проектов не столь радикальных.
   Солнце спускалось, и зажужжали комары, так что мы сели в свой лазик и отправились на поиски более уютного места для ночлега. Мы продирались через сухостой, посадив референта-паломника на заднее сиденье, откуда он подавал реплики, а когда на ухабах он падал на нас сзади, мой хрон или хрон Тюкстля, болтавшийся у того на шее, издавал короткое предостерегающее шипение.
   Лазик раскачивало, как лодку на волнах, а Тюкстль продолжал разъяснять тонкое различие между вызыванием и изготовлением духов. Если души умерших вызывает тот, кто в них верит, шустросфера сочтет его веру заказом и выполнит этот заказ. Но если он в духов не верит, то утвердится в своем неверии, ведь шустры, разумеется, обнаружат его скептицизм. Тем не менее нельзя считать шустросферу Кем-то – она действует как автомат, доставляющий по первому требованию любую книгу, хотя и неспособный ее понять. Скажи я, к примеру: «Хочу увидеть призрак моего дедушки», – и шустросфера выполнит мое требование, если располагает информацией об этом дедушке. Но если бы я обратился к ней прямо, желая, допустим, узнать ее намерения или мысли, она не отзовется, ибо не является Кем-то, кто может говорить от себя или о себе. Были, правда, предложения персонализировать шустросферу, но эксперты доказали, что это принесло бы куда больше вреда, чем пользы. Нельзя коротко и ясно объяснить, почему это так, – тут мы встречаемся с трудноразрешимыми парадоксами и логическими противоречиями. Среда обитания должна выполнять индивидуальные требования, пока они совместимы с благом других лиц. Не будучи полностью личностью, она глуха к любым желаниям, выходящим за эти границы. Иначе можно было бы пядь за пядью приобретать власть над судьбами ближних. Любопытно, однако, что шустросфера, не будучи личностью, способна изготовлять личностные объекты, хотя бы в виде фантомов и духов. Послушание шустров кончается там, где начинаются грозные парадоксы, которые землянину не могут быть известны даже по названию. Впрочем, объяснил Тюкстль, у нас никогда не было недостатка в проектах реформ. Метким ударом он прихлопнул комара у себя на лбу и продолжил:
   – Одним из первых был изократический план – равновесия добра и зла. Предложили его ученики Ксаимарнокса. Согласно принципу «око за око» среда обитания должна была отплачивать каждому той же монетой. Полюбит он ближнего – и сразу шустры его приласкают. Ударит – и сам получит по зубам. Все в точности симметрично, уравновешенно и пропорционально. В соответствии с этой симметрией ты даже мог бы убить, но лишь раз, потому что сам на месте бы умер. Нетрудно понять, что это был прямой путь к эскалации зла. Обычно мы не лезем из кожи, стараясь творить добро, ведь принуждение добром противно его природе, но делать что-то назло другим люди готовы без удержу. В результате хитроумные мерзавцы заставили бы этикосферу бороться против себя же самой: например, сначала ей пришлось бы снабдить их панцирем или чем-нибудь в этом роде, а после сокрушать его, чтобы покарать убийцу. Впрочем, расправа на месте – никудышная справедливость, особенно в случае убийства в аффекте. Шустросфера, выполняющая палаческие функции, не очень-то привлекательна…
   – А помните, – вмешался из-за наших спин референт, – проект трех братьев-теологов? Дескать, надо идти до конца? Это, скажу я вам, впечатляющий был замысел…
   – Богосфера? – отозвался Тюкстль. – Верно, была такая идея, синтеологическая: бросить в Космос, для его усмирения, синтетическое Всемогущество… да, конечно, сотворенный Бог, Синтеос, зародившийся на одной планете, чтобы через миллиарды лет распространиться на весь Универсум… но как подумаешь, что под гнетом тотальной заботы замерла бы любая природная эволюция, хищники вымерли бы с голоду, а затем и их жертвы, расплодившиеся до убийственной тесноты… Нет, это было не слишком продуманно.
   Разговор оборвался. Сквозь заросли я увидел темную фигуру, согнувшуюся под тяжелым грузом. Наш лазик остановился, а встречный – худой старик в сермяге – сбросил с плеч здоровенный камень и, заслонив глаза от солнца, не мигая смотрел на нас.
   – Искупленец… – понизив голос, сказал референт. – Можно спросить у него про дорогу к монастырю, но ответит ли он?.. Они принимают обет молчания…