Тюкстль учтиво поздоровался с монахом, но тот долго не отвечал. Должно быть, раздумывал, можно ли ему отозваться – устав ордена разрешает это лишь в исключительных случаях. Видимо, решив, что тут именно такой случай, он назвал себя. Это был монах-привратник; утром он проспал уход монастыря, а теперь искал своих, в качестве епитимьи взвалив на себя камень. Тюкстль предложил подвезти его, но он лишь поклонился нам, взгромоздил булыжник на плечи и скрылся в гуще мертвых кустов.
   Уже заходило красное солнце – к ветру и комарам, как утверждали мои товарищи, – когда наконец мы нашли в сухостое прогалину, пригодную для костра. Референт расположился на мху, поколдовал с ундортом, и перед нами, словно фарфоровый пузырь, в мгновение ока вырос белый домик. Минуту спустя из его пузатых стен проклюнулись длинные защитные шипы – и получился настоящий фарфоровый еж с полукруглым входом. Втаскивая внутрь надувной матрац, я порвал его, задев за один из этих шипов, и чертыхнулся. Но беда оказалась невелика: референт тут же изготовил из кучи хвороста другой матрац, к тому же помеченный моими инициалами, а чтобы оказать мне еще большую любезность, сделал так, что домик втянул в себя все шипы. Слегка закусив, мы болтали, сидя у входа, в сгущающейся темноте. На костре, который мы разожгли ради вящей экзотики, варился суп. Я узнал, что референт, вообще-то, поэт, а служит лишь для того, чтобы его уважали, ведь никаких стихов, даже самых великолепных, никто не читает. Впрочем, и прозу тоже. В Союз писателей он не входил, потому что там сплошная грызня, особенно по случаю похорон. Одни считают, что над каждым покойником речь должен говорить сам председатель, другие – что оратор, равный по рангу умершему, то есть: член товарищеского суда – о члене товарищеского суда, зампредседателя – о зампредседателя и так далее. Только про то и толкуют, бедолаги, равнодушным, грустным голосом говорил поэт, всматриваясь в пламя костра. Ничего другого им не осталось, союз достиг всего, чего требовал целых семьсот лет, материальных забот никаких, каждый сам себе определяет тираж, только что с того, раз уже и поэты поэтов не берут в руки.
   Затем беседа спустилась на Землю. Я поразился тому, что Тюкстль, казалось бы, настолько освоившийся с нашими обычаями, связывает подкрашивание губ с вампиризмом. Губы у женщин алого цвета, чтобы не видно было следов крови, высосанной при поцелуях, – обычная мимикрия вампиров. Мои протесты ничуть не сбили его с толку. Ах, женщины хотят нравиться? Кровавые губы красивы? А глаза, подведенные синькой, с зелеными веками – тоже? Ведь это цвета трупного разложения – я же не стану этого отрицать? Жуткая внешность к лицу упырю. Я твердил свое, поэт прислушивался, а Тюкстль иронически усмехался. Ну да, хотят быть красивыми… а старушки? Тоже ведь красятся! «Женщина всегда остается женщиной, – настаивал я. – Румяна скрывают старость…» Но Тюкстль не поддавался на мои доводы. На всех земных иллюстрациях самки щерят зубы. Демонстрируют клыки. Конечно, эротика к этому тоже причастна, но это ночная эротика, а известно, что вампиры кровопийствуют ночью. Я ему свое, а он все подмигивал мне, что чертовски меня раздражало: наконец он пустил в ход неотразимый аргумент: если речь идет всего лишь о том, чтобы подчеркнуть красоту, почему мужчины не красятся? По правде сказать, я не знал и, кипя от злости, решил прекратить этот бесплодный спор. Вампиры так вампиры, черт с тобой, думал я, укладываясь ко сну в домике, темном как могила.
   Никто из нас даже не заметил курдля, которого занесло в эти места. Проснувшись, я, правда, услышал сопенье и чавканье, но не сообразил, что это огромный язычище облизывает крышу. Убедившись, что попался гладкий кусок, эта тварь в один прием проглотила домик, везделаз и прочее наше имущество, так что впоследствии, после довольно-таки мягкого приземления, мы нашли в желудке даже хворост, приготовленный для утреннего костра, и котелок – только суп вылился.
   Судя по размерам желудка, в котором можно было утонуть (ибо курдля мучила жажда), нам попался настоящий гигант, шатун-одиночка. Я изучил этот желудок весьма тщательно, вместе с окрестностями, так как мы провели там больше недели. Это было нечто вроде огромной, зловонной пещеры со складчатым сводом, придаточными полостями и следами эрозии эпителия, – пещеры, заполненной невероятным количеством полужидкого месива, кустарника, веток, травы, каких-то обломков, жестянок и мусора. Наш курдль был не слишком разборчив, жрал, что попало. Надеясь, что он сам извергнет нас из пасти, я уговаривал товарищей пощекотать его в небо, но те лишь пожимали плечами – да и как можно было вскарабкаться к пищеводу, который длинной воронкой при свете фонариков чернел где-то над нашими головами? Закусив нами, курдль начал икать. Это было сущее землетрясение. Наконец он нашел водопой и обрушил в темную пасть бурный поток. Лазик сразу пошел ко дну, но наш белый домик неустрашимо держался на поверхности, словно спасательная шлюпка. Тюкстль и поэт-референт призывали меня сохранять терпение, ибо я рвался действовать, не зная как. Икота прошла, мы выглянули в окошко, по чернеющей поверхности озера пробегала мелкая рябь; высунув голову наружу, я почувствовал ветер, но и это не удивило моих товарищей. Просто отрыгивает, слышишь? – сказал Тюкстль. Действительно, доносилось гудение испорченного воздуха. Примерно через час озеро обмелело и превратилось в вязкую жижу. Едва мы ступили на дно, как встретили все того же монаха. Он был настолько неутомим в покаянии, что не расстался с камнем, хотя запросто мог утонуть. Ни его, ни моих спутников наше положение нисколько не тревожило. Поэт, который имел на своем счету что-то около семи проглачиваний, – ибо ему случалось ходить и на сверхпрограммные экскурсии, а жил он у самой границы, – заявил, что до горла можно будет добраться не раньше, чем животное ляжет на отдых, но толку от этого мало, потому что пищевод очень тесен, к тому же никакая щекотка не поможет – у старых курдлей каменный сон. Я хотел расспросить монаха о Кливии, но Тюкстль отговорил меня; дескать, у простого привратника много не выведаешь. Главное – это терпение: курдль наверняка двинется по следу монастыря, а так как монахам нельзя противиться насилию, вскоре наша компания пополнится не одним из них. Возможно, нам повезет, и проглоченный окажется библиотекарем. Не скажу, чтобы он меня убедил. Я заподозрил, что наше теперешнее положение ему по вкусу. Он готовился уже к исследованию местности: попросил у поэта ундорт и из кормового месива изготовил шахтерский шлем с лампочкой, веревочную лесенку и непромокаемый комбинезон. По моей просьбе он смастерил такое же снаряжение и для меня.
   Между тем из мрака, полного всякой мерзости и хлама, стали появляться жалкие, оборванные фигуры с какими-то ведрами в руке и метлами на плече. Я вскоре заметил, что обычно приходят они после завтрака и обеда (не нашего, а курдля), чтобы немного прибрать желудочное пространство. То есть они были чем-то вроде уборщиков, однако я в жизни не видывал такой бестолковой и нерадивой работы. Они суетились без всякого соображения. Один из них, на редкость словоохотливый (остальные вообще не отвечали ни на какие вопросы), сказал мне, что метлы им, правда, положены по должности, но они ими не пользуются: во-первых, прутья сотрутся, а тогда прощай премия; во-вторых, это могло бы «ЕМУ» повредить. Больше всего меня удивлял их маразм. Они равнодушно брели мимо нас и наших машин, избегая лишь света прожекторов, рассеивающих темноту, – словно лунатики в трансе; но всякий раз, когда на обед у нас был бррбиций, не меньше пяти из них торчало под иллюминатором, жадно вдыхая запах похлебки. Однако они ни за что не желали войти в домик и лишь тот, разговорчивый, признался, что им нельзя якшаться с чужаками, поэтому они делают вид, будто нас нет. Похоже, он сам испугался своей откровенности – с тех пор я его уже не видел. Привычки курдля были мне внове, но вскоре я понял, что утром и в полдень надо искать места повыше или прятаться в домике; хотя жрал он понемногу, зато пить начинал внезапно и с неслыханной жадностью, следствием чего была сущая Ниагара, низвергавшаяся оттуда, где обычно стоит солнце в зените. При этом он заглатывал воздух так, что желудок раздувался вдвое против обычного, а после протяжно отрыгивал – это было как завывание ветра в узком ущелье. Референт ставил члаков ни во что, но Тюкстль однажды прижал двоих туземцев к желудочной стенке и не пускал, пока те не сказали ему, что они высокие рангом чиновники – один выдавал себя за мочевика, другой за печенега. Тюкстль отпустил обоих, заявив, что они беззастенчиво врут, стараясь придать себе вес причастностью к жизненно важным органам. Сказать о ком-то «он из органов» – это в курдле кое-что значит. Впрочем, Тюкстль полагал, что наш курдль на последнем издыхании и тащится он к кладбищу, чтобы сложить на нем свои кости. Старая скотина, списанная с баланса, давно изъятая из обращения; однако, как это обычно бывает у члаков, в нем все еще живут по причине жилищных трудностей; последними уходят из такого курдля работники службы уборки градозавра, а не убирают они просто потому, что им не хочется. Ведра и метлы носят, чтобы казалось, будто работают. Все они сплошь лодыри – по награде и труд. В первый день я не обедал, хотя поэт-референт искушал меня перечнем блюд, которые мог приготовить ундорт; но при мысли о том, из чего он их приготовит, я терял аппетит. Мне не терпелось выйти на свежий воздух, и меня все больше удивляло, как это мои товарищи могут мириться со своей тюрьмой, мало того, я начал подозревать, что они находят в этом какое-то удовольствие. Какое? Неужели это было старательно скрываемое удовлетворение тем, что тут нет ни одного шустра? Они рассмеялись, когда я прямо спросил об этом, но в их смехе чувствовалось смущение.
   На второй день после завтрака (я уже начал принимать пищу, что мне оставалось делать) Тюкстль включил проигрыватель, а я, не имея охоты слушать музыку и не желая сидеть сложа руки, сперва попробовал совершить восхождение по крутому склону под кардией,[75] но там было слишком скользко, а о том, чтобы вбивать крючья, не приходилось и думать, поэтому я в костюме водолаза направился дальше – к двенадцатиперстной кишке. Референт сопровождал меня до привратника[76] и показал, как нужно щекотать sphinter pylori,[77] чтобы тот разжался и пропустил меня, но сам дальше не пошел. Он захватил с собой толстую тетрадь и карандаш – возможно, его посетило вдохновение, и ему хотелось уединиться. За привратником было довольно-таки просторно, я шел широким шагом и на распутье желчных путей увидел в стене пару ботинок. Я пробежал по ним невидящими глазами и пошел дальше, погруженный в раздумья. Почему бы это вдруг мои люзанцы, которые вроде бы презирали члаков, в то же время согласны сидеть вместе с ними в этих клоачных пещерах и отнюдь не спешат на волю? Прелесть экзотики? Опрощения? Окажись здесь со мной какой-нибудь фрейдист, он не задумываясь сказал бы, что для энциан сидеть в курдле – значит вернуться в материнское лоно, и вообще, напустился бы на меня со своими фрейдистскими символами, а я бы его обругал, потому что у них никакого лона нет. Впрочем, стоило ли вдаваться в воображаемый спор с вымышленным фрейдистом? Что-то в этом есть, однако, загадочное, подумал я, и лишь тогда до моего сознания дошли увиденные по дороге ботинки в стене. Я посветил туда фонариком и заметил, что они шевелятся. Эту загадку я, во всяком случае, мог разгадать немедленно. Я видел только виброподошвы и стертые каблуки; потянул за один из них, потом за другой, и из стены задом, по-рачьи, вылез высокий худой энцианин, тоже в водолазном костюме. Нимало не удивленный моим присутствием, он представился. То был профессор Ксоудер Ксаатер, завкафедрой анатомии курдля в Иксибрикс, в настоящее время занятый полевыми исследованиями. Не спрашивая, кем я имею честь быть, он объяснил мне топографию этого участка кишечника; особенно восхищало его diverticulum duoden-jejunale Xaater.[78] Да, да, это место носило его имя, ведь именно он доказал ошибочность утверждений школы Ксепса, будто бы это diverticulum[79] никогда не было verrucinosum.[80] Профессор мозолил глаза этому курдлю уже несколько дней, но тупое животное ни за что не желало его глотать, хотя он, посоленный, совался к нему прямо в пасть. При этих словах во мне пробудились тягостные воспоминания о спутнике – лунапарке, который я принял за планету и где позволил одурачить себя мнимой охотой на курдля. Расставшись – довольно неохотно – с желчевыми бородавками, профессор вместе со мной вернулся в желудок. Украдкой он поглядывал на мои ноги, но тут же отводил взгляд. Впоследствии выяснилось, что он принял меня за калеку от рождения, но из вежливости не показывал вида; в качестве анатома он поставил мне диагноз deformitatis congenitae articulacionum genu[81] – случай довольно редкий и тяжелый, поскольку это необычайно осложняет жизнь, в особенности ходьбу, а нормально, то есть по-энциански, сесть такой инвалид вообще не способен; вот было смеху, когда он понял, что имеет дело с человеком, – я забыл ему об этом сказать, но он сам догадался, когда мы сняли кислородные маски. Это было уже за привратником, и сверху на нас полетели целые купы кустарника и груды земли. Наш дряхлый курдль был на редкость прожорлив; профессор посоветовал поторопиться; отовсюду струились уже потоки желудочного сока, и было ясно, что этим не кончится: такая пища вызывает изжогу, а значит, и жажду. Действительно, полило как из ведра, но мы успели добежать до спасительного убежища, и ни одна капля на нас не попала. Мои товарищи учтиво приветствовали профессора и пригласили его на бррбиций, который уже варился в котелке. Интересно, что всем деликатесам, который мог приготовить ундорт, они предпочитали эту гадость, наполняющую помещение запахом, который при всем желании приятным не назовешь. Мы сидели в кружок и, прихлебывая суп из мисочек, оживленно болтали. Профессор рассказал забавную историю о том, как в прошлом году он открыл в болоте возле Кургана Председателя завязший в иле скелет огромного курдля с сорока скелетами члаков внутри. Благодаря этому он взял верх над археологами из школы другого анатома, доцента Ксипсиквакса (или что-то в этом роде), которые утверждали, что курдль не может жить под водой. Действительно, naturalitae[82] не может, но можно выдрессировать его в подводную лодку, а наш анатом доказал это, предъявив вещественное доказательство – перископ, обнаруженный вместе со скелетом. Доцент опоздал на два дня, и, когда он наконец прибыл на место с водолазным костюмом, скелет уже загорал на солнце под присмотром препараторов, а к перископу профессор прикрепил транспарант с ехидной надписью: CITO VENIENTIBUS OSSA![83]
   Ну и проблемы у этих ученых, подумал я, прихлебывая бррбиций так, как ребенком глотал рыбий жир, то есть затыкая горло задней частью неба; и все-таки пил, чтобы не выделяться. Монах сидел вместе с нами, но не на матраце, а на своем булыжнике – он наконец позволил себя уговорить и сбросил его с плеч. Зная, что я человек, он счел возможным нарушить обет; так начался разговор, в котором он проявил куда большую сообразительность, нежели предполагал в нем Тюкстль. Его имени я не смог бы произнести, оно было совершенно иное, чем у остальных люзанцев, хриплое, из одних глухих согласных. У всех монахов такие имена, ибо послушничество начинается с выбора кливийского имени, – из сохранившихся хроник. С этой минуты монах становится еще и этим кливийцем. При этом известии фантазия моя разыгралась. Я ждал невероятных откровений – например, что они верят в переселение душ и в то, что их устами говорят умершие кливийцы, или же, что во время своих мистерий они читают по уцелевшим документам страшные заклинания Ка-Ундрия, и, хотя их вера подвергается при этом нелегкому испытанию, именно в этом видят свою покаянную миссию; а если видения примут массовый характер, набожные монахи могут превратиться в организацию мстителей. Брат привратник остудил мое разгоряченное воображение, заявив, что ничего не знает о кливийце, имя которого принял, да и об остальных кливийцах тоже, – ничего, кроме того, что те не верили в Бога, поэтому они теперь верят за них.
   – Как же так, – спросил я, жестоко обманутый в своих ожиданиях, – у вас есть кливийские хроники, и вы даже не пробуете изучать их?
   Монах, должно быть, распарился от бррбиция, потому что сбросил с головы капюшон и, глядя на меня лучеобразно оперенными глазами, сказал:
   – Да нет, я читал эти хроники. Среди наших послушников нет недостатка в клириках, которые вступают в орден не покаяния ради и не из набожности, но надеясь отыскать у кливийцев застывшую эссенцию самого черного Зла. Такие вскоре уходят. Ты удивляешься, чужеземец? Мы читаем хроники, чтобы учиться кливийскому языку, а впрочем, там ничего нет…
   – Как это нет? – медленно переспросил я. Я готов был заподозрить его в желании скрыть правду.
   – Ничего, кроме фраз. Пропагандистский трезвон, и только. Пускание трюизмов в глаза. Тебе это странно? А ты когда-нибудь слышал о власти, которая не рассыпает направо и налево обещания счастья, но возвещает отчаяние, скрежет зубовный, собственную мерзость и подлость? Никакая власть ничего подобного не обещала. Разве у вас иначе?
   – Не будем об этом, – быстро ответил я. – Но их Ка-Ундрий? Что это было? Ты знаешь? Тебе позволено говорить?..
   – Вечно одно и то же, – пожал он плечами. – Ка-Ундрий в точном переводе значит БЛАГОСФЕРА.
   У меня перехватило дыхание.
   – Не может быть! Значит… они хотели сделать то же, что и вы?
   – Да.
   – Тогда… как дошло до войны?
   – Это была не война, это было безлюдное столкновение двух идей.
   – Аникс сказал мне, что шустры возникли как оружие…
   – Возможно, ты неправильно его понял. Они возникли не как оружие. Но стали оружием, наткнувшись на то, что метило им навстречу.
   Я видел, что он с трудом подыскивает слова под неподвижным взглядом остальных, – и вдруг увидел эту сцену как бы со стороны. Человек, сидящий с неудобно подогнутыми ногами среди существ, широко рассевшихся на своих огромных стопах, с торчащими назад коленями, как грузные головастые птицы.
   – Столкнулись две версии Блага, – сказал наконец монах. – Они различались тем, что благородный Тюкстль назвал бы программой. Однако не слишком сильно. В сущности, схлестнулись они потому, что были проектами совершенства. Если друг против друга станут две церкви единого Бога, если каждая стоит за Него, но требует для себя исключительности, не допускающей никаких уступок, то дело может кончиться битвой, хотя бы даже никто ее не хотел. Разве так не случалось в истории? А раз уж даже преданность Высшему Благу способна породить истребление, насколько вернее ведет к тому же посюсторонняя вера, приверженцы которой создали полчища немыслящих исполнителей! Два проекта блаженного безбожья мчались навстречу друг другу и встретились не точно на полпути, ибо один из них был эффективнее и обладал большей силой поражения. А если бы повезло кливийцам, ты сидел бы не здесь, но среди темнолицых, на южной оконечности их плоскогорья, и слушал бы о гибели таинственного чудовища северной Тарактиды, погребенного под ледниками Люзании. С той только разницей, что ты оказался бы среди неверующих, ведь кливийцы, как я уже сказал, отвергли Бога, и там, пожалуй, тебе труднее было бы найти искупленцев…
   – Значит, они действительно хотели добра?..
   Я никак не мог освоиться с этой мыслью.
   – Думаю, не меньше и не больше, чем Отцы Основатели. Но мне уже пора. Прощайте.
   Монах встал, взвалил на себя камень и пошел, сгибаясь под тяжестью. Я тут же начал допытываться у Тюкстля, знал ли он то, что монах сказал о Кливии?
   Он не стал отрицать, однако доказывал, что все это было иначе, поскольку кливийцы придерживались авторитарных идеалов и свою благосферу хотели сделать не из шустров, а из молекулярных микроботов, называемых пигмами, – не только менее совершенных, но и более жестоких, чем шустры. Он засыпал меня специальными терминами, я видел, что он защищает свое дело вполне добросовестно, но больше не слушал его. Впрочем, время уже было позднее. Двое остальных встали, чтобы приготовить спальные места. Тюкстль умолк и тоже нехотя поднялся. Меня окружали неуклюжие фигуры, покрытые плотным бархатным пухом, с глазами, расставленными почти так же широко, как ноздри, в которых при дыхании дрожали маленькие перышки. Готовясь ко сну, я вынул из уха переводилку, и понятные голоса превратились в быстрые пронзительные трели. Поэт приблизил ко мне совиные глаза и что-то сказал; я понял его, потому что он указывал на постель. Стемнело; все уже заснули, судя по их равномерному дыханию, но мне совсем не хотелось спать. Хорошо еще, никто не храпит, думал я, а то я не выношу храпа. Правда, я среди энциан, а они, должно быть, не храпят. Разве кто-нибудь слышал о храпящих воробьях или пингвинах? В голове у меня была полная неразбериха. Чего ради я взвалил на себя тяготы звездного путешествия? Чтобы со стайкой экс-птиц очутиться в черной утробе полусдохшего курдля? Кто? Я, дипломатический полукурьер, Ийон Тихий, экс-обезьяна. Лично я никогда не был обезьяной, но ни один из них тоже никогда не был птицей. Откуда же этот нездоровый интерес к зоологии в генеалогических разысканиях? Неужели, говорил я почти с отчаянием, только так, по-дурацки, я могу и думать о таких серьезных и важных материях? Узнал ли я тайну Черной Кливии? Пожалуй; но оказалось, что тут вовсе не было мрачной и непостижимой для нас тайны, но нечто даже слишком хорошо нам знакомое. Кто-то начал храпеть, а потом и хрипеть, я шикнул несколько раз давно испытанным способом, но без результата. Я приподнялся на локте, в страхе, что меня ждет бессонная ночь, и тут хрипенье перешло в громоподобное бульканье. Оно доносилось отовсюду, словно при проливном дожде. Это не они, это всего лишь курдль переваривает; в брюхе у него бурчит, успокоился я. Я все лежал и лежал, а сон не приходил. Как бусинки четок перебирал я в памяти прежние путешествия. Сколько их уже было! Впрочем, некоторые оказались сном. Я вспоминал свое пробуждение после конгресса футурологов и вдруг подумал, что, может быть, и теперь вижу сон. Нигде бессонница не мучит с таким упорством, как во сне, ведь очень трудно заснуть, если уже спишь. Тут уж легче проснуться, это понятно всякому. Проснись я теперь, от скольких лишних хлопот я избавился бы! Это был бы действительно приятный сюрприз. И я напрягся, силясь разорвать духовные путы, которыми сковывает нас сон, но, как ни старался я сбросить его с себя, словно темный кокон, ничего у меня не вышло. Я не проснулся. Другой яви не было.

Приложение

   Толковый земляно-землянский словарик люзанских и курляндских выражений, обиходных и синтуральных (см.: синтура)
 
   Вступительные замечания. Быстрое развитие энциологии вызвало потребность в составлении слов, которые были бы достаточно лаконичным эквивалентом энцианских выражений, обозначающих неизвестные на Земле отвлеченные понятия, а также конкретные объекты.
   В результате возник словарь неологизмов, как можно точнее передающих смысл инопланетного выражения. Ниже я привожу горсточку слов из этого словаря, поскольку они могут облегчить чтение настоящей книги. Я привел также некоторые выражения, которые не встречаются в тексте, однако играют важную роль в духовной и материальной жизни Энции. Лицам, которые с большей или меньшей язвительностью упрекают меня в том, что я затрудняю понимание моих воспоминаний и дневников, выдумывая неологизмы, настоятельно рекомендую провести несложный эксперимент, который уяснит им неизбежность этого. Пусть такой критик попробует описать один день своей жизни в крупной земной метрополии, не выходя за пределы словарей, изданных до XVIII столетия. Тех, кто не хочет произвести подобный опыт, я попросил бы не брать в руки моих сочинений.
   Автоклаз – одно из многих злобоуловительных (гневопоглощающих) заведений в Люзании, называемых также буяльнями.
   Агатоптерикс – он же Мегаптерикс Сапиенс – крупный разумный нелет, предок энциан, соответствующий примерно нашему питекантропу.
   Благопровод – подобно тому как водопровод на Земле доставляет воду, благопровод на Энции доставляет (по заказу) блаженство. (Смотри также: Людовод.)
   БОбИК – Большая облава на индифферентных кандидатов в органы власти в Люзании. Раньше: благодарный объект для измывательств и кровопусканий (также: кибрушка – для игр; робосед – замещает хозяина на заседаниях, сессиях, и т. п. Смотри также: Манекенизация, Факсифамилия).
   Богоид – кибер-ангел, андроид-переводчик, используемый также для вентиляции помещения и прочих услуг.
   Болепрофилактика – предотвращение умышленных недобрых поступков посредством вшиваемых в нательное белье датчиков (дурные намерения вызывают острый приступ ишиаса). Эта технология имеет в Люзании лишь историческое значение.