– Филуметьев, говоришь?.. Не слыхал, – заметил Никанор, привлеченный особой ноткой, скользнувшейся в голосе при произнесении имени. – Знакомый, что ли?
   – Как тебе сказать? Вернее бывший знакомый... – странно уклонился Вадим. – Сейчас собирается в поездку одну, и, возможно, мне придется стать ему попутчиком... В том же направлении, одним словом!
   Движимый тайной потребностью еще раз удостовериться в чем-то, он безошибочно поднял скомканный, один из множества, листок из-под стола и, разгладив ладонью, по-гурмански, с головой набочок, перечитывал его сверху вниз и наоборот.
   – А что, интересная вещь? – справился Никанор в правильной догадке, что все тут далеко неспроста.
   – Любопытнейший, не остылый даже документ обоюдного гуманизма, за что ему вскорости, надо думать, и поломают хребет. Странное совпадение обстоятельств. – Оказалось, зашедшая было поутру навестить страдальца баптистская самаритянка подарила Вадиму найденный ею на столе у покойного донос, на нее же и написанный прошлой ночью, при последнем, видимо, издыхании. – И начинается знаменательными словами: «...хитрейшая старушка силится подкупить меня милосердием своим, но правда мне дороже». Слабеющей рукой исполнено, но почерк довольно разборчивый... Взглянуть не хочешь?
   – Нет уж, пощади, – жестом отвращенья отказался Никанор.
   – Ну, как знаешь, твое дело, – и облизнул истончившиеся, нервной судорогой чуть в сторону сведенные губы. – А то покажу, пожалуй?
   При всей его стойкости на подобные вещи мимолетная, в общем-то, сценка неприятно поразила Никанора своей болезненной подоплекой. Высказанное Вадимом с железцем в голосе и без запинки, как по писаному, приобретало торжественную декларативность осуждения всей ползучей нечисти на свете, причем подтверждалось с оттенком шифрованного завещания единомышленникам в грядущем и, следовательно, даже сомнительной политической программы, по юности своей он еще не знал, что все это было и уже отболело – христианство плюс коммунизм. «Эге, уважаемый, ненадолго же хватило твоего горения на всемирном алтаре возрождения, за пару годков навыверт обернулося...» – снова подумалось Никанору скорее от жалости, чем надлежащего порицания. По старой ли, хоть и распавшейся, дружбе с Вадимом или сестренки его ради, в охранении коей от нацеленных бед житейских полагал оправдание силы своей, он не стал уличать отступника по всем пунктам, как тогда именовалось, идейного перерождения, а не без риска сообщничества подошел к делу по-человечески, с медицинской стороны, ибо в здравой памяти подобные вещи во всеуслышание не говорят. В неумеренной страстности суждений об усопшем подлеце, высказанных чуть ли не в лицо ему, хоть и за стенкой, причем с явственными нотками крайнего надрыва, Никанору почудилась нередкая, судя по книжкам, потребность у некоторых приговоренных актом какой-нибудь необузданной дерзости обрушить на себя ярость мертвой стихии или, по крайней мере, привести в движенье чей-то, уже настороженный палец на курке и тем самым сократить нестерпимую муку ожиданья. В таком случае подразумевалось постороннее посредничество – сообщить в надлежащую инстанцию о бунте обреченного поповского сына, чтобы ворвались и застрелили, как собаку. Здесь, на пороге разгадки, Никанор непременно и с законным чувством обиды справился бы у хозяина, кому же теперь, по выходе местного уха из строя, предназначается роль доносчика, но отвлекло назревшее тем временем из-за обострившегося диалога упущенное из виду событие.
   На табуретке рядом гасла свеча, и Никанор имел случай вторично убедиться в плачевном состоянии товарища, близком к паническому поведению далекого пращура, обрекаемого на мрак кайнозойской ночи умиранием огня.
   Поспешивший к нему на помощь Вадим напрасно пытался поднять ее тотчас запылавшей спичкой. Разбухший фитиль клонился набок, чтобы, перевалясь через подпиравшую его угольную дужку, упасть на свое отраженье в иссякающем зеркальце стеарина. Странное нетерпенье пополам с болью читалось в лице опустившегося на колено Вадима точь-в-точь как у провожатых на вокзале, когда все слова сказаны и прощанье завершено, а поезд все не отходит. Гораздо меньше полминутки оставалось до конца, но, Боже, как долго она длилась. Вдруг нечистое, с багрецом, пламя заметалось во всю ширь блюдца, взмахивая черным копотным крылом, потом лизнуло воздух в напрасной попытке зацепиться за ничто, захлебнулось, брызнуло и потухло.
   В комнате заметно посвежело, – пользуясь наступившей тишиной, Никанор с цыканьем на свои сапоги отправился в прихожую накинуть на плечи кожух. Он простоял там неизвестно сколько в ожиданье окрика, где пропал, что поделывает. Потребовалось зубовное усилие воли для подавления соблазна – неслышно сдвинуть дверную щеколду и, с риском поломать ноги на лестнице, смыться от приуготованных ему еще более тягостных переживаний. Уж и руку было к двери протянул, но зачем-то обернулся перед уходом на дружка и застал его в бездельной, пугающей неподвижности перед окном. Даже с расстоянья ощущалось, как несет стужей сквозь незаклеенные на зиму вторые рамы, а он странным образом не зябнул в одной рубашке. И уж совсем было непонятно на свежую голову, чего он мог разглядывать там, сквозь слой курчавого инея.
   Между тем, Вадим проходил тогда крайне важный подготовительный этап, так как в отличие от подобного ему большинства жизнь еще не успела школой последовательных огорчений воспитать его к примирению с неизбежным. То не было выключение памяти, а просто все внимание его сосредоточилось на чем-то вне собственного тела. В предвестном ожиданье чьей-то близости он как бы высунулся из себя наружу, выглянул в прихожую, даже постоял на лестничной площадке. Зыбкая клубящаяся глыбь простиралась сразу под его ногами. Где-то в доме со свойственной тогдашним новостройкам прозрачной слышимостью играло радио и плакал ребенок, однако все постороннее отсеивалось по пути в сознанье, кроме достоверных признаков предстоящего, которых не было пока. Страстно захотелось, чтобы скорей, но, значит, время его еще не пробило, приходилось потерпеть. Когда же тревожное с непривычки, зато облегчительное, от полученной закалки видное обмирание прошло почти бесследно, первой мыслью было – как трудно остановить машину сердца, но и легко. И хотя, готовясь к неотвратимой участи, всячески стремился побороть в себе хотение жизни, она не отпускала его и даже, как бывает с отшельниками, любовные виденья чаще обычного навещали сон девственника – по сценарию его подсознательных догадок об этом. Косого взгляда назад и влево было достаточно, чтобы убедиться в присутствии Богом посланного собеседника, которого тот же укор совести, заставивший давеча оглянуться из прихожей, вернул на прежнее место.
   – А я думал, сбежал ты от моих излияний, – как ни в чем не бывало пошутил Вадим.
   – Нет, здесь пока... В кино под выходной не попадешь, да в такую погоду все равно деваться некуда! – с успокоительным безразличием отозвался Никанор. – Не подозревал я, браток, зверь какой тебе середку гложет.
   – Выяснилось, Ник, что с той эшафотной вышки за минуту до всезавершающей боли ужасная сверхтекучесть мысли настает. И тогда вдруг становится обозримой на века в обе стороны смутная действительность... причем без житейских подробностей и обозначений, а просто немая карта с отчетливой географической логикой гор и рек, климатических зон, ветровых трасс и чего-то еще неизвестного наукам... Словом, весь набор рабочих инструментов, коими история ваяет так называемую судьбу обитающего там племени... Знаешь, ведь новые друзья быстро и теряются, так что я совсем один остался... А тут-то и приступает томительная надобность обменяться с кем-нибудь своим открытием... не столько для выясненья истины, а лишь бы услышать гневные, вплоть до брани возраженья в доказательство того, что ты еще жив, потому что с мертвыми не спорят! – и изготовился поделиться с гостем одним навязчивым соображением не более и не менее как об исторической судьбе России, схему которой мы, покидая юдоль земную, можем различать с птичьего полета.
   Высказанные в тот раз Вадимом соображенья о немаловажной, среди прочих, причине застарелых невзгод российских объяснялись, наверно, его тогдашним взвихренным состоянием над пропастью, куда предстояло кануть навсегда. Когда-то суливший дружку профессорскую карьеру Никанор с неприязнью убеждался теперь, какой взрывчаткой могли стать его ликвидаторские бредни, вызревшие в обстоятельный ученый труд. Но так же, как в детских рисунках попадаются метко подсмотренные, ускользнувшие от взрослых подробности, так и здесь сквозь явно сумеречное состояние высвечивался порой не лишенный правдоподобия диагноз исторического недуга, подсократившего долголетие России.
   Тут Вадим выдал на-гора достойную поповского отпрыска самодельную теорийку о вращательном, при ленивой внешности, состоянии русского мужика на железной оси его исторической судьбы. Оное состоянье диктуется якобы географическим местонахождением России, тангенциально закручиваемой с обеих сторон евразийскими сквозняками, так что получается волчок чередующихся, всякий раз с еретическим перехватом, супротивных крайностей – от староверского затворничества и сектантского богоискательства с ножовым, по живому мясу, отсечением плотских радостей до маньякальной решимости вывести род людской напролом, сквозь любую пылающую неизбежность, из ямы социальных грехов и грязи в лоно вечного благоденствия, причем спин коловращения может достигнуть критической частоты, достаточной вымахнуть ее из гнезда и полмира разнести в клочья. По мнению Вадима, оное вращательное состояние обусловлено географическим местоположением страны, обдуваемой встречными евразийскими сквозняками, в их числе – стекающим с вершин гималайских холодом фатального смиренномудрия и вразрез ему из центральной Европы, колыбели и кладбища многих великих идей, раскаленным зноем воинствующего материализма. И будто они, подобно тому как кнутиком подстегивают детский кубарик, тангенциально закручивают Россию в вихревое состояние, способное вымахнуть ее тело из гнезда, чтобы минимум пол-Европы разнести в клочья.
   Несмотря на бедственное положение мыслителя, сказанное произнесено было с оттенком угрозы тому, кто при развязке не учтет взрывчатого нашего потенциала. Дальше воспоследовало столь же резвое объяснение давней и бессознательной якобы тяги русских к любому, спасительному для них всемирному единству, тем в особенности примечательное, что исходило из младшего поколенья поверженного класса и сводилось к исторической стабилизирующей рокировке.
   Русский народ в полный дых никогда и не жил, а все готовился к какому-то всеочистительному празднику свободы и братства впереди, и лишь по возникавшим время от времени вихрям бесшабашной вольности людской угадывалось – на тонкой корочке какой пучины покоится благостный русский пейзаж.
   Все ждали священного часа, когда некая труба призовет их исполнить тот подвиг роковой, единственно для которого и сберегали себя десять веков. Сознательно отстранялись от суеты да временности – житейских и государственных, все равно обреченных на погибель в той огневой вспашке под священный посев свободы правды и добра и, возможно, еще чего-то в придачу.
   Кроме нескольких великих испытаний на прочность, вроде Куликовской битвы, низовая Россия никогда исторически не осознавала себя, самого имени своего не произносила в разговорном обиходе, чем и объяснялась, верно, выпавшая ей доля. Свое племенное единство русские постигали лишь в кровавых сечах да в дни чрезвычайно-этапных событий под унывно-погребальный или победно-плясовой колокольный перезвон да еще при особо гулком, на всю страну, ударе топора по плахе, то есть на глубочайшем вздохе знаменитого безмолвия всенародного вслушивался черный люд в поступь своей истории. Так не смогла бы ни одна другая в Европе страна, где национально откристаллизовавшаяся стихия заведомо отторгла бы чересчур пламенное зерно, которое по универсальной всемирности своей, ложась в борозду, сильней любой взрывчатки стерилизует почву от всей прежней, туземной, не только сорной поросли, причем на глубину в зависимости от усердия сеятеля, какого Бог пошлет, так что повторность подобного акта представляется возможной не раньше тысячелетия.
   Поймем однажды, что баснословные наши инертность и леность от громадности, задним умом крепки от пространственности, а политическая подавленность от массы тяготения. Вот и приходится иной раз силу копить сто годов, чтоб поднять на супостата так называемую палицу богатырскую.
   – Именно неохватная пространственность, – сказал дальше Вадим, – предопределила весь характер русских с посезонно-размашистым трудовым навыком сплеча лишь бы управиться до близкой полугодовой зимицы, с постоянной верой в чудо и правду, со слезливым мечтаньем о небе в алмазах, с вынужденно-величавой медлительностью, ибо на Юпитере гопака не спляшешь! Та же географическая громадность продиктовала и незамысловатый, ко всякой случайности приспособленный житейский обиход применительно к утрудненной русской действительности с вечной нехваткой чего-нибудь в силу физической невозможности ни поспеть всюду при наших баснословных расстояниях, ни докричаться до царя земного, как и небесного, сквозь такие даль и высоту. С их головокружительных вершин, потребных для обозрения подвластного хозяйства, дни благоденствия и печали распознаются разве только по отсутствию или наличию дымов, застилающих горизонт, людишки же внизу как бы подразумеваются. Отсюда недоделка всего нашего обихода: сразу в красный угол из-под топора. Отсюда каждые два века роковой прыжок через очередной исторический ров и полвека лежки потом с поломатою ногой. Так и жили: при непочатых сундуках сказочного добра, абы урожаишко на прокорм семьи наскрести. Те же безумные пространства протяженностью в четырнадцать суток транссибирской магистрали, создавшие национальный характер наш с его непритязательным уменьем уживаться в любых условиях с вопиющей иногда небрежностью к роковым мелочам, по толкованию Вадима Лоскутова, стали причиной и правящего деспотизма, неизбежного будто бы во всякой России с ее чудовищной центробежной тягой при малейшей психосейсмической подвижке. Отсюда и происходило всегдашнее у нас полицейское небреженье к жителю и кормильцу, опасному и грозному в войне, в будни же именуемому обывателем. Да ведают потомки, что абсолютные режимы будут и впредь порождаться территориальной протяженностью державы, где авторитет власти достигает окраин не иначе как в ореоле ужаса. От века не мы владели нашим пространством. Оно безраздельно владело нами. И так как единственный способ избавиться от врагов состоит в добровольном осмысленье неотложных нужд соседа, именно здесь завтрашняя Россия, если уцелеет, покажет пример миру...
   Так выясняется, что география с помощью истории творит не только внешний облик или характер племени, но и национальную идею, и вот в стремлении к спасительной всеобщности русские взвалили на себя жертвенную ответственность за всех униженных и оскорбленных – последнее время даже в ущерб своей репутации, вплоть до готовности полностью раствориться в океане боли людской, что, видимо, и удастся нам прежде всего. Полистай в памяти события прошлого века и убедишься, что хитрецы и взяли нас именно на эту всемирность нашу.
   – Э, браток, аж дух замирает, какую ты рокировочку удумал! – неприязненно заворочался Никанор, и все под ним заскрипело. – Так и быть, я забуду, но и ты вслух такое не болтай. Сколько воронья кругом расселось, глаз не сводит, а ты их экой крупкой приманиваешь: враз расклюют.
   – Не бойся, той внушительной вязанки русского хворосту, что выделена историей на разжиганье мирового пожара, хватит еще надолго... И пока самая зола не остынет, никто не посмеет подступиться: слишком жарко горим. Да-да, я Россию имел в виду... Все плавится кругом, тлеет.
   – Ишь, его в европейскую теснинку потянуло... Да после нашего-то раздолья мы с тобой мигом задохнемся в ихних номеришках!
   – При твоем-то раздолье почесаться рукой не дотянешься, к светлому праздничку метлой не подметешь!
   – Феодальной не подметешь, браток, тут пошустрей, железная нужна.
   – Железная-то, берегися, заодно с дедовским барахлишком до ребер выскребет, – веще погрозился Вадим, чем и закончился первый тур петушиного поединка.
   – В отличие от других империй наше продвиженье на Восток не было намерением грабежа, территориальной любознательностью к тому, что плохо лежит. Нам и без того не было тесно здесь. Опять же на тогдашнем уровне колониальной эксплуатации туземного ясака в виде пушнины, диких медов да старательского золотца, верно, хватало лишь на харчи да праздничную чарку водки для раскиданных по глуши гарнизонов. В отличие от чингисхановых полчищ нигде в летописях не сказано о несметных армиях Ермака. Нас втягивал туда громадный, никому не посильный для освоения континентальный вакуум, образовавшийся после почти вулканического взрыва монгольского. Не было военного завоевания Сибири, но было совершенное русскими Ермаками ее географическое открытие. Туда шли по следу соболиному, по слову летописца, удальцы и молодцы шли, а не злодеи, как при завоеванье обеих Америк... Это мы проложили на картах знаменитые реки Сибири...
   Лишь в наше время необозримые восточные тылы помогли воцарившейся у нас идее вторгнуться в Европу с разбегу пятилеток, а до нас сибирская шуба на таежном меху, в которой не повернуться и нынче, даже вредила нашей национальной репутации в глазах иностранцев. Так сложилась судьба России – стать вязанкой хвороста для затравки всемирно-освободительного пожара...
   – ... Чего усмехаешься?
   – Не нравится мне, браток, твоя кустарная самодельщина – объяснить географическим аспектом все случившееся потом... но я слушаю тебя!
   – Так вот, как потомок я не отвечаю за участь островков, что на обратном пути в уже долговременное азиатское затишье поглотила наша стихийная же откатная волна. Как видно из нынешних обстоятельств, не все в исторических судьбах зависит от воли людской. Вместо ожидаемого прибытка хозяева нажили разорительную заботу – во установленье равномерной политической погоды возвести над страной единую государственную кровлю. Отсюда и житейская скудость коренного населенья, и неполноценное историческое самосознанье из-за островной же изреженности его на сверхкритическом пространстве, затрудняющем общенациональную перекличку. Но, значит, к началу прошлого века обострилось в нас смутное предвиденье, что подобно тому, как набухшее зерно рвет трюмную оболочку, так и пробудившиеся по ходу всемирного развития колониальные племена при малейшем ослаблении России выйдут на волю из ее истончившейся утробы. И так как империи добровольно не мирятся с отторженьем своих территорий, то умы принялись за поиски иного, достаточно надежного обруча, чтобы сохранить исторический организм от распада. В то время как Запад жил полнокровной жизнью, русские собирались жить, придумывая лучшую конструкцию человеческого существованья.
   – Вон куда загибаешь, Вадим! – головой покачал гость. – Берегись, там яма бездонная...
   Примеры могущественной Испанской империи и Нидерландов, подобно звездным сверхгигантам, становившихся карликами после истощительных выбросов национальной энергии, убеждали юношу в неизбежности такой рокировки. Понимая дерзкую наивность своих планов, сам Вадим нигде вслух, даже с бывшим дружком своим, ими не делился, так что последний и не подозревал вызревавшей в том политической взрывчатки, но именно предгибельная потребность завещательно посвятить хоть кого-нибудь в единственный, по его мнению, способ сохранить русскую Россию позволяла не только судить об ущербном состоянии юного, отчаяньем охваченного ума, но постичь в зародыше практическую направленность всей несомненной у Вадима впереди ученой деятельности, кабы уцелел в начавшемся вкруг него поистине чертовом завихренье.
   – Не подумай, что намеренно, ради приличной эпитафии, хочу придать русской погибели видимость добровольности, напротив – вижу в том генетическую обреченность, причем в целях пущей назидательности урока жертва была избрана по принципу масштабности в плане географического пространства, природных богатств и национального богатырства. В том и заключался смысл исторического урока: надолго ли, при той же судьбе, хватило бы державы помельче! Как и при Петре, мы с присущей нам удалью облачились в железный мундирчик европейского социализма, поставив на кон свою историческую судьбу. Обжитую хату сожгли ради недостроенной; от Христа и собственного имени отреклись во имя братства, столь сладостного уху и сердцу русских; на ветер эпохи вытряхнули сундуки дедовского добра... И уж четверть века как пущен на дно милый, ласкательно Русью именовавшийся кораблик нашей детской мечты, а, представь, все слышится мне из трюма не затихшая пря болельщиков прошлого века о жертвенном, с христианским акцентом, предназначении России. Но вот близятся сроки исторического уточнения – в чем же заключалось оно?
   – Э, братец, как тебя задом наперед развернуло, о Христе заговорил! – подивился Никанор глубине происшедших перемен. – Хочешь сказать, что лишь окончательно преображенный мир, оглядываясь на себя вчерашнего, сможет объемно постичь русскую Голгофу.
   – Учти еще, там была одна, а здесь их бессчетно.
   – Не спорю, действительно поведение наше аккуратно согласуется с евангельской догмой... Как там сказано? «Нет выше тоя любви, еще кто душу положит за други своя».
   – Не торопись подводить итоги, Ник, ничего не видать пока за туманом впереди, – загадочно, видимо, на его наивность, улыбнулся Вадим. – Если полагаешь, что ценою всего достояния и даже жизни своей Россия стремится облегчить, ускорить переезд европейских и прочих соседей на новые квартиры, так им и на прежних не тесно жилось... Нет, тут несколько другая логика! Корни всемирно-исторических катаклизмов иногда кроются на такой глубине, что лишь отдаленным поколениям удается докопаться до их причинной сути, – по непонятным пока соображеньям, на всякий случай осторожничал он. – Последнюю неделю все чаще сдается мне, что на свой беспощадно-христианский подвиг она добровольно обрекла себя для совсем иной, назидательной пользы...
   – ...в смысле второй Вавилонской башни, что ли? Чтобы досрочно не разбежались по своим национальным закоулкам?
   – Не отрицаю право каждого на свой собственный аспект при рассмотрении исторической действительности, но что же именно здесь огорчает тебя, браток?