Лесков Николай Семенович
Зимний день

   Николай Лесков
   Зимний день
   (Пейзаж и жанр)
   Днем они сретают тьму и в полдень
   ходят ощупью, как ночью.
   Иова, V, 14
   У Спаса бьют, у Николы звонят,
   у старого Егорья часы говорят.
   В.Даль (*1) (Присловие)
   1
   Зимний, северный день с небольшою оттепелью. Два часа. Рассвет не успел оглядеться, и опять смеркается.
   В гостиной второй руки сидят за столом хозяйка и гостья. Хозяйка стара, и вид ее можно бы назвать почтенным, если бы на лице ее не отпечатлелось слишком много заботливости и искательности. Она зрела когда-то лучшие дни и еще не потеряла надежды их возвратить, но она не знает, что для этого надо сделать. Чтобы ничего не упустить, она готова быть всем на свете: это "сосуд", сформованный "в честь" и служащий ныне "сосудом в поношение". Гостья, которую застаем у этой хозяйки, тоже не молода. Во всяком случае, она уже дожила до тех лет, когда можно отказаться от игры в чувства, но она, кажется, от этого еще не отказалась. Эта женщина, без сомнения, была замечательно хороша собою, на теперь, когда она отцвела, от прежних красот остались только "боресты"; фигура ее, однако, еще гибка, и черты лица сохраняют правильность, а в выражении преобладает замечательная смешанность: то она смотрит тихою ланью, то вдруг эта лань взметнется брыкливою козой.
   Бескорыстно увлекаться этою дамой уже нельзя, но, быть может, что-нибудь в этом роде еще возможно, если она поставит вопрос иначе. В своей манере держаться по отношению к солидной хозяйке гостья оттеняет что-то особенно теплое и почтительное, даже как бы дочернее, но эти дамы вовсе не родственницы. Их соединяет дружба, основанная не на одном согласии их вкусов, но и на единстве целей: их объединяет "metier" [ремесло (франц.)].
   Теперь они пьют чай, который подан на гараховском сервизе, покрытом вязаным одеяльцем, и гостья сообщает хозяйке о том, что случилось замечательного, и о том, что "говорят". Говорят о соперничестве двух каких-то чудотворцев, а случилось нечто еще более интересное и достойное внимания: вчера совершенно неожиданно приехала из-за границы кузина Олимпия (*2). Это известная особа, она с давних пор посвятила себя "вопросам" и постоянно живет в чужих краях; но когда она приезжает сюда, она привозит с собою кучу новостей и "делает оживление". Ее жизнь есть нечто удивительное: она не богата. О, совсем не богата! Она даже не имеет решительно никаких средств, но при всем том она ни у кого не занимает и не жалуется на свое положение, а еще приносит своей стране очень много пользы.
   Таких дам теперь, слава богу, есть несколько, но Олимпия занимает между ними самое видное место. У нее большое и прекрасное родство. Она родственница и тем двум дамам, которые здесь о ней разговаривают. Во всех глазах Олимпия - величина очень большая, и все ей верят, несмотря на предостережение, которое Диккенс делал против всех лиц, живущих неизвестными средствами.
   Домой, на родину, Олимпия навертывается всегда внезапно и на короткое время: приедет, бросит взгляд, с одним, с другим повидается, "освежит ресурсы" и уедет снова. Многие говорят, что она очень талантлива, но, что еще важнее всего, она совершенно необходима.
   Хозяйка на нее немножко недовольна и обращает внимание на то, как дует в окна. Кроме того, она сообщает, что Виктор Густавыч сожалеет еще, что Олимпия не хочет "ладить". Иначе она непременно стала бы очень необходима.
   - Впрочем, это нимало не мешает Олимпии отлично себя держать, заключает хозяйка, - так как Виктор Густавыч сам ни в чем не уверен. Это немало значит.
   Гостья глядит глазами лани и этим взглядом отвечает, что она согласна, причем делает маленькое движение брыкливой козы и взглядывает на шезлонг, помещающийся перед камином между трельяжем и экраном.
   В стороне от дам, в очень глубоком кресле за трельяжем, полулежит, скрестив на груди руки и закрыв глаза, миловидная девушка лет двадцати трех или четырех. Она, по-видимому, совсем не интересуется тем, о чем говорят дамы: она устала и отдыхает, а может быть, она даже спит. Эта девушка - племянница хозяйки; родные называют ее просто Лидия, а чужие Лидия Павловна. Она нелюбима в своей семье, потому что ведет себя не так, как хочется матери и братьям. Братья ее - блестящие офицеры, и один из них уже дрался на дуэли. Лидия не в фаворе тоже и у тетки, которую она зашла теперь навестить в кои-то веки, но и то не скрыла, что чувствует себя здесь не на своем месте.
   Хозяйка посмотрела на Лидию и сказала:
   - Она спит. Впрочем, - добавила она, - если б она и не спала, это ей все равно: она нимало не интересуется обществом. Что не касается их курсов, того ей и не надо. Но Олимпия, в которой я не отрицаю ее ума и связей, все-таки очень шлепнулась с тех пор, как она в свой прошлый приезд хотела развести историю с этими высеченными болгарами. Помните, какая тогда с этим было вышла чепуха. Они тогда прознали, что она едет, и сами наехали сюда в большом множестве и все рассказывали, что у них будто бы уже всех секут и что их самих будто тоже всех высекли. Олимпия хотела этим воспользоваться, но увлеклась, и когда с ней спорили, что они хвастаются, то она уверяла, что их будто здесь осматривали в какой-то редакции, и потом, чтобы поднять их значение, она хотела нарочно открыть с ними бал, но тогда стали говорить, что иностранки, пожалуй, не пойдут, потому что, знаете, с сечеными ведь некоторые не танцуют.
   - Я помню это. И, как хотите, танцевать с сечеными... Это... это очень необыкновенно!
   - Ну да! - продолжала хозяйка, - а после кто-то проведал, что это даже и затевать не надобно, потому что эти господа будто сами себя здесь секут в каком-то переулке, для того чтобы им удобнее было привлечь внимание... Говорили, что Олимпия будто это и знала... Это бог весть что такое!.. А потом опять оказалось, будто и это неправда, потому что в переулке их хоть и секли, но совсем не для этого, а их так лечил какой-то их компатриот, вроде массажа... Бог уж их знает, как и разобрать, что правда и что неправда.
   - Да, это вышла какая-то путаница, в которой нельзя было ничего разобрать, кроме того, что их секли там и секли здесь.
   - Вот именно - разгордьяж! И это повело к большой потере, потому что брат Лука рассердился и не только перестал давать денег на славянство, а даже не захотел и слушать. Он ведь, знаете, как осел упрям и прямо сказал: "Все обман!" - и не велел пускать к себе не только славян, а и самое Олимпию, и послал ей в насмешку перо.
   - Какое перо?
   - Не знаю какое, - говорили, будто сорочье перо, в шапочку.
   - Да разве?
   - Конечно! Вот, дескать, тебе, сорока, летай, и теперь никого не принимает.
   - На каком это основании Лука Семеныч так дорого ценит свои приемы?
   - Богат и ни у кого ничего не ищет, - вот и может не принимать, кого не хочет видеть.
   - Но ведь у него никакого другого влияния и нет?
   - Никакого. Но все боятся, что он их не примет.
   Гостья понизила тон и спросила:
   - Вы у него этой зимой были?
   Хозяйка сделала отрицательный знак и проговорила:
   - Он слишком колок.
   - И Аркадий тоже, кажется, у него не бывает?
   - Ни Аркадий, ни Валерий: он моих обоих сыновей ненавидит.
   - Сварливый старик! Кого же он, однако, теперь принимает?
   - Из всех родных к нему теперь вхожи только двое: брат Захар и вот она - Лида.
   Гостья кивнула головой на трельяж и улыбнулась.
   - Что он принимает Лидию Павловну - это я понимаю. Не принимать людей с весом и значением и ласкать племянницу-фельдшерицу, которая идет наперекор общественным традициям, - это в его вкусе. Так Лука Семеныч манкирует тем, кто желал бы быть у него принят. Но почему из всех родных второе исключение предоставлено Захару Семенычу? Наш милый генерал такой же, как и все мы, бедный грешник.
   - Старик Захарушку щадит: "Он, - говорит, - наш брат Захар, наказан в сытость за якшательство с дурными людьми. Пусть бог простит, что он себе устроил".
   - Ах, вот что!
   Девушка за трельяжем пошевелилась. Дамы это заметили, и гостья, улыбнувшись, промолвила тихо:
   - Неужели она опять уснет?
   - Наверное, - отвечала хозяйка. - Она так повсеместно: придет, поспит и побежит в свою вонючку "совершать свое дело - потрошить чье-то мертвое тело" (*3). Но, однако, надо сказать, что Бертенсон (*4) их отлично держит в руках, особенно с тех пор, как они его огорчили.
   - Но ведь и он их потом проучил...
   - Это правда, но они все-таки от него много терпят.
   - Но отчего же Лидии Павловне дома не спать?
   - Хаос в семье, все друг другу не нравятся, ей неприятно слышать, что говорят ее братья о гиппических конкурсах (*5) и дуэлях, а тем неприятно, что она потрошит мертвое тело, да и матери неприятно слышать, чем она занята, вот и идет весь дом - кто в лес, кто по дрова... Но зато брат Лука ее очень ласкает и даже посылает ей цветы в вонючку.
   Гостья кивнула на спящую и тихо спросила:
   - Она ведь скоро кончит и будет фельдшеричка?
   - Да.
   - Мне помнится, она еще давно как будто бы училась перевязкам?
   - Ах, ее ученьям несть конца: и гимназия, и педагогия, и высшие курсы все пройдено, и серьги из ушей вынуты, и корсет снят, и ходит девица во всей простоте.
   - По-толстовски?
   - Мм... Ну, к Толстому, знаете... молодежь к нему теперь уже совсем охладевает. Я говорила всегда, что это так и будет, и нечего бояться: "не так страшен черт, как его малютки".
   Гостья улыбнулась и заметила:
   - Это правда: он надоел своей моралью, но ведь было время, что вы не держались этой пословицы, а раньше и сами к нему были пристрастны.
   - Я? Да, я переменилась, и я этого и не скрываю. Я всегда очень любила чтение и тогда во всех отношениях была за Толстого. Его Наташа, например! Да разве это не прелесть? Это был мой идол и мое божество! И это так увлекательно, что я не заметила, где там излит этот весь его крайний реализм - про эти пеленки с детскими пятнами (*6). Что же такое? Дети мараются. Без этого им нельзя, и это не производило на меня ничего отвратительного, как на прочих. Или вспомните потом, как у него описан этот Александр Первый.
   - Как же! Он одевается?
   - Да. Помните, как он пристегивает помочи?
   - Ах, это божественно!
   - Да; но разве там только одни помочи? Ведь он перед вами тут же весь, как живой!.. Я его вижу, я его чувствую!..
   - Тоже очень хорош и Наполеон с его темными глазами.
   - У Наполеона были серые глаза.
   - Но они давали такое впечатление...
   - Об этом не спорю; в этом во всем Толстой несравненен. Тут нет и спора, но когда он заумничался, бросил свое дело и стал писать глупости, вроде того, чтобы запрещать людям есть мясо и чтобы никто не женился, а девушки чтобы зашивались по шею и не выходили замуж, то я сразу же прямо сказала: это вздор! Тогда лучше всех свесть к скопцам, и конец, но я, как православная, я не хочу быть на его стороне.
   Тут гостья тихо заметила, что Толстой _собственно_ никогда никому не _запрещал_ есть мясо и, кажется, говорил, что иным даже надо жениться.
   - Да, я знаю, что _собственно_ он еще ничего не запрещал, но, _однако_, для чего он об этом писал так сильнодержавно?
   - Да, он, конечно, писал очень смело, но собственно он, слава богу, у нас еще даже не имеет и права ничего запретить.
   - Конечно, слава богу! Но для чего он все это одно только и твердит? Вот это зачем? Он убеждает, что злых не надо обижать, или просто доказывает, что без веры нельзя служить, и все это очень мило, но вдруг сорвется и опять начинает писать глупости: например, зачем мыло? Ну, скажите на милость: он не знает, зачем мыло! Позвольте, но как же без мыла: как мыть руки, голову и, наконец, белье? В золе его, что ли, золить? Но, однако, я бы ему еще и это простила за его прежнее. По совести говоря, все мужчины глупы, когда берутся не за свое дело; но мало ли что говорится! Не всякое же лыко в строку: вольному воля, а спаси нас рай. То же и о мясе. Кто любит рыбное или мучное, пусть и не ест мяса. Какая форма правления ни будь, а к этому нигде и никто никого не принуждает... Сделайте милость! Еще, может быть, от этого для нас филейная вырезка дешевле будет. Не правда ли?
   - Конечно.
   - Ну, то-то и есть! Все равно и те, кто не хочет жениться или которые не хотят замуж выходить, - они пусть так и остаются, как им угодно. Ведь о них и в Евангелии сказано: "суть скопцы..." Понимаете, это безумцы!
   Гостья сделала согласный знак головой.
   - У моих сыновей, когда они были мальчики, - продолжала хозяйка, - был репетитор из академистов, очень честолюбивый, но смешной, и все собирался в монахи, а когда мы ему говорили: "Вы, monsieur, лучше женитесь!" - так он на это прямо отвечал: "Не вижу надобности".
   Дама слегка полуоборотилась к трельяжу и сказала:
   - Лидия, ты проснулась или спишь еще?
   - Да, ma tante [тетушка (франц.)], - ответил полусонный контральто.
   - То есть что же это значит: ты выспалась или ты еще спишь?
   - Вы, ma tante, вероятно, хотите говорить о чем-нибудь, чего я не должна понимать, и хотите, чтоб я вышла?
   - Я хотела бы, чтобы ты вышла, но только не из комнаты, а вышла бы, наконец, замуж.
   - А я тоже спрошу вас, как ваш семинарист: "для какой надобности?"
   - А вот хотя бы для той надобности, чтобы при тебе можно было обо всем говорить, не стесняясь твоим присутствием.
   - Да мне кажется, вы и так не стесняетесь.
   - Ну, нет!
   - Значит, я еще мало знаю; но считайте, что я замужем и знаю все, что вам известно.
   - Послушайте, пожалуйста, что она говорит на себя! Но я вам что-то хотела сказать... Ах да!.. Вы ведь, наверное, слышали, что все рассказывали о том, как к графу приехал будто один родной, какой-то гусар, в своей форме, все в обтяжку, а он будто взял и подвязал ему нянькин фартук, а иначе он не хотел его пустить в салон.
   - Да, об этом говорили... и, говорят, это правда.
   - Ну да! И если хотите, по-моему, гусарская форма в самом деле... не совсем скромно.
   - Да, но очень красиво!
   - Красиво - да. Но и этот фартук, ведь это тоже дерзость! Гусар - и в фартуке! Но вот чего ему еще больше нельзя простить, это его несносная проницательность. От нее общественный вред.
   - Вот, вот! Конечно, вред обществу нельзя позволить. Я слушаю, в чем вы видите это дело?
   2
   - А дело в том, что по какому праву господин граф портит нашу прислугу? Если он себя приучил, чтобы все за собою прибирать, то это для него и преудобно; но мы к этому пока еще ведь не стремимся. Не так ли?
   - Конечно.
   - Так для чего же он навязывает нам невозможную жизнь панибратства с прислугою, которая и груба и порочна?
   - Это глупо.
   - Конечно, глупо! Я внушила Аркадию, чтоб он сделал это в смешные стихи и прочитал. Вы знаете, его талант в свете ведь очень многим нравится.
   - Да, это все говорят, и он такой искательный... О, он пойдет!
   - Может быть, и даже вероятно; но о будущем нельзя так судить: будущее, как говорят, "в руках всемогущего бога". Только, конечно, ему в его успехе очень много помогает его симпатичный талант. Второй мой сын, Валерий, совсем иной: это практик!
   - О, разумеется! - отвечала, немного смутившись, гостья и торопливо повернула вопрос в другую сторону. - В чем же именно Толстой портит с прислугою? - спросила она.
   - Извольте! - отвечала хозяйка. - Мы будем говорить о прислуге как настоящие чиновницы, но это не пустой вопрос: о прислуге говорит Шопенгауер (*7). Прислуга может вас успокоить и может расстроить. Я вам не буду приводить всех толстовских рацей (*8) о прислуге, а прямо дам вам готовую иллюстрацию, как это отражается. У меня вышло расстройство с моей камеристкой... Лидия мешает вам _все_ рассказать, но я не могу утерпеть и кое-что расскажу.
   - Пожалуйста, ma tante, говорите все, что хотите! - отозвалась девушка. - Я сейчас вот досплю последний кусочек и уйду.
   - Коротко скажу, - продолжала хозяйка, - пришлось перед праздником негодницу прогнать. Ну, а перед праздниками, вы знаете, каков наш народ и как трудно найти хорошую смену. Все жадны, все ждут подарков, а любви к господам у них - никакой. На русский народ очень хорошо смотреть издали, особенно когда он молится и верит. Вот, например, у Репина, в "Крестном ходе", где, помните, изображено, как собрались все эти сословные старшины...
   - Да; или акварель Петра Соколова... (*9)
   - Да, но тут немножко много синей краски.
   - Это правда: он переложил.
   - Наши художники вообще не знают меры.
   - Да, но ведь все дело в впечатлении... А у меня, - вы знаете ее, есть одна знакомая: мы все зовем ее "апостолица". Наверное, знаете!
   - Конечно, знаю: вы говорите о Marie?
   - О ней. Теперь есть несколько подобных ей печальниц, но эту я с другими не сравню. Эта на других не похожа, и притом она уже относится к доисторическим временам; когда еще все мы говорили по-французски, и не было в моде ни Засецкой, ни Пейкер, и даже еще сам Редсток не приезжал... Ух, какая старина! Василий Пашков был еще в военном, а Модест Корф обеими руками крестился и при всех в соборе молебны служил в камергерском мундире. А что до Алексея Павловича Бобринского (*10), так он тогда был еще совсем воин галицкий и так кричал, что окна в министерстве дрожали. Сережа Кушелев даже очень мило нарисовал все это в карикатуре и возил всем показывать, и все очень смеялись.
   - Я все это помню.
   - Да, это ведь несправедливость, что будто Толстой завел моду ходить пешком и трудиться: Marie это раньше всех, первая стала делать. Она и полы сама мыла и выносила все за больными до гадости. Даже она несколько раз ходила с Николаем Андреевичем в портерные, хотела спасать там каких-то несчастных девчонок, которые их же и просмеяли... Конечно, нельзя же их всех спасать - это глупость: они необходимы, но все-таки со стороны Marie было доброе желание... а как в полиции тогда был Анненков (*11), то он все уладил, и скандала не вышло.
   - Я помню: это смешно рассказывали.
   - О, это было преинтересно, но все равно Marie и теперь такая же осталась: "мать Софья и о всех сохнет". Она ни Редстока не ревновала к богу, ни Пашкова, и Толстого теперь не ревнует: ей как будто они все сродни, а о самой о ней иначе нельзя сказать, как то, что хотя она и сектантка и заблудшая овца, а все-таки в ней очень много доброты и жалости к людям. Это лучше всей ее веры.
   - Ах, кажется это так!
   - Конечно, что же их вера? Ведь очень многие эти девочки совершенно жалки: мужчины их сманят с собой и бросят... Помните, как это сделал Бертон? Увез, бросил и живи как хочешь; а Marie проводит всю жизнь в заботах о ком-нибудь. Если хотите найти сердечного человека, идите к ней: у нее всегда есть запас людей "униженных и оскорбленных". Я к ней и обратилась с просьбой порекомендовать мне скромную и правдивую девушку, чтобы не было в доме дурного примера и фальши. Главное, чтобы не было фальши, так как я фальшь ненавижу. А Marie даже обрадовалась. "Ах, как мне приятно слышать, говорит, ваше рассуждение! Ложь - это порок, которым сатана начал порчу человека. Он ведь _обманул_ Еву?" Да, да, да, думаю; ты очень начитана, но ты это далеко берешь о прародителях и о сатане, а я тебя просто прошу о горничной девушке.
   "Ну да, есть и такая! - отвечает Marie, - у меня теперь приютилась в ожидании места как раз такая превосходная девушка".
   "Не притворщица и не побегушка?"
   "О, как можно! Она христианка!"
   "Да ведь у нас все крещеные и даже православные, но нравы и правила у всех ужасные".
   "Нет, что вы: у христиан прекрасные правила! Притом это девушка, которая всегда занята, работает и читает "посредственные книжки".
   "Ага, значит, она толстовка! Ну, ничего: я всякие утопии ненавижу, но прислуге вперять непротивление злу, по-моему, даже прекрасно. Давайте мне вашу непротивленку! Я ее буду отпускать к моленью. Где они собираются молиться? Или они совсем не молятся?"
   "Не знаю, - говорит: это дело совести, об этом не надо спрашивать".
   "Конечно, мне бог с ней, как она хочет. Но как ее звать?"
   "Федорушка".
   "Ай, какое неблагозвучное имя!"
   "Отчего же? Очень хорошо! Вы зовите ее Феодора, или даже Theodora. Чего же лучше?"
   "Нет, это театрально, я буду звать ее Катя".
   "Зачем же?"
   "Ну, это, - говорю, - у меня такой порядок".
   Marie не стала возражать и прислала мне свою непротивленку, и вообразите, девушка мне очень понравилась, и я ее наняла.
   - Почем? - спросила гостья.
   - Семь рублей в месяц.
   - Как очень дешево.
   - Да. Но она больше и не требовала. Она сама даже совсем ничего не просила, а сказала: "Сколько буду стоить, столько и положите". Я и назначила. Но позвольте, это ведь не в том дело; а она мне тогда очень понравилась, потому что действительно она выглядела этакая опрятная и скромная. А я, признаться, когда услыхала, что она непротивленка, то я опасалась за ее опрятность, так как в ихних книжках ведь есть против мыла, и я помню, няня читала, как на одну святую бросился бесстыжий мурин, но как она никогда мылом не мылась, то этот фоблаз от нее так и отскочил.
   - Это ужасно!
   - Да, все другие подверглись, а она нет; но я решительно не понимаю, неужели Толстой из-за этого против мыла?
   - Ах, нет же! Вы разве забыли, из чего мыло сгущают?
   - Из мясного сока.
   - Ну вот и разгадка.
   - Тетя! - отозвалась из-за трельяжа девушка. - Ну как вам это не стыдно говорить такие вздоры?
   - А что такое?
   - Из мяса мыла не варят, и притом очень много мыла делают не из животных, а из растительных жиров. Наконец есть яичное мыло, которое вы и покупаете.
   - Ах, правда, правда! Точно, есть яичное мыло. Это в Казани, где был губернатор Скарятин (*12); но я его теперь не покупаю. Долго покупала и очень им мылась, но с тех пор, когда был шах персидский (*13) и я узнала, что он этим мылом себе ноги моет, мне стало неприятно, и я его больше не покупаю.
   - Охота была вам об этом и знать!
   - Ну, отчего? Нас в институтах такой гордости не учили. И, по-моему, лучше интересоваться такими особами, чем неумойками. Я ведь помню, когда Аркадий оканчивал курс, тогда его посещали разные, и приходили и эти непротивленыши, и все они были в этой ихней форме, тусклые и в нечищеных сапогах.
   - Ужасные "малютки"! - сказала гостья.
   - Да, какие-то они... все с курдючками. Подпояшутся, и сзади непременно у них делается курдючок, а лапки без калош - и натопчут. Это неопрятность! Но девушка-непротивленка ко мне пришла совсем в опрятном виде и работала превосходно, но в практической жизни все-таки она оказалась невозможна.
   - Почему же?
   - Да, да, да! В практической жизни много сторон, и она мне оказалась хуже всех противленок!
   - Появился какой-нибудь непротивленыш?
   - Куда там! Нет! Просто не отгадаете!
   3
   - Начну хоть с пустяков: пробегаю я ее паспорт и наталкиваюсь опять на то, что там стоит имя Федора. Я говорю ей:
   "Моя милая, мне твое имя не нравится (я не люблю говорить людям _вы_), я буду звать тебя Катею". И она сразу же отвечает рассуждением: "Если вам так угодно, чтобы в вашем доме служанка называлась иначе, то мне это все равно: _это обычаи человеческие_"!
   - Как это смешно!
   - Ужасно смешно. "Обычаи человеческие"... А то еще у них есть "непосредственные обязанности к богу". Но я сама из деревенских барышень и люблю иногда с прислугой поразговаривать. Я и говорю: "Я буду звать тебя Катей, и ты должна откликаться". Отвечает: "Слушаю-с!" - "И еще, - говорю, - я тебе забыла сказать, что к твоим обязанностям тоже должно относиться, чтобы ты помогала кухарке убирать посуду и подтирала мокрою тряпкой крашеные полы в дальних комнатах". Но что же-с, полы она подтирала и мне на мой зов "Катею" откликалась, а если кто из моих знакомых ее спросит, как ее имя, она всем упорно отвечает: "Федора". Я ей говорю: "Послушай, моя милая! Ведь тебе же сказано и ты должна помнить, что ты теперь Катя! Зачем же ты противоречишь?" А она начинает резонировать: "Я, - говорит, сударыня, на ваше приказание откликаюсь, так как вы сказали, что это такой порядок в вашем доме, и мне это не вредит: но сама я лгать _не могу_..." "Что за вздор!" - "Нет, - говорит, - я лгать не могу, - мне это вредит".
   - Какова штучка! - воскликнула гостья. - Она себе вредить не желает!
   - О, не желает!.. Да ведь еще и как!.. Это что-то пунктуальное, что-то узкое и упрямое, как сам Мартын Иваныч Лютер. Ах, как я не люблю это сухое лютеранство! И как хорошо, что теперь за них у нас взялись. Я спрашиваю:
   "Какой тебе вред? Живот, что ли, у тебя заболит или голова?"
   "Нет, - говорит, - живот, может быть, не заболит, но есть вещи, которые важнее живота и головы".
   "Что же это именно?"
   "Душа человека. Я желаю иметь мою совесть всегда в порядке".
   - Ведь это шпилька-с!
   - Это прямо дерзость!
   - Да; но, как брат Захар говорит, "хотя это и неприятно, но после благословенного девятнадцатого февраля - это неизбежно".
   - Да, после этого февраля мы у них в руках.
   - Особенно перед самым праздником. Нельзя же самим стать у своих дверей и объявлять визитерам, что нас дома нет. До этого еще вообще не дошло, но между тем непротивленская малютка это-то именно у меня и устроила.
   - Да что вы?
   - Факт-с!
   - Право, вся надежда на градоначальника.
   - Да, он их возьмет - "руки назад". В праздник я ей толком растолковала: "Катя, будут гости, ты должна всем говорить, что я дома и принимаю". И она принимала; но потом приехал Виктор Густавыч. Вы знаете, человек с его положением и в его силе, а у меня два сына, и оба несходного характера: Аркадий - это совершенная рохля, а Валерий, вы его знаете, живчик. Очень понятно, что я о них забочусь, и я хотела с ним немножко поговорить о Валерии, который не попал за Аркадием, а попал в этот... университет и в будущем году кончит, без связей и без ничего...
   Гостья сделала едва заметное движение.
   - И вот я посадила Виктора Густавыча, подбегаю к ней и говорю: "Катя, а теперь если кто приедет, ты должна говорить: _я уехала_ и что _меня нет дома_". Кажется, всякая дура может это понять и исполнить!
   - Что же тут не исполнить!
   - Да, самое обыкновенное. А она, вообразите, всем так и говорила, что "я ей _приказала говорить_, что я уехала и меня дома нет!"