Теперь уже не на Толика пристально поглядывали ребята, а на Женьку, и он почувствовал, как растет в тишине – медленно, но уверенно – глухое недовольство.
   Боязнь Женьки, учительницыной дочки, на глазах исчезала, растворялась.
   Долго и упорно внушала Изольда Павловна классу, что ее Женька такая же ученица, как другие, равная остальным, – ей даже приходится хуже, потому что ее строже спрашивают. И вдруг – будто фотография проявилась. То, что было невидимо, увидел сразу весь класс. Женька сидела с масляными губами, а остальные голодные – вот и все.
   Скорчила рожицу Машка Иванова, и эта рожица явно относилась к Женьке. Кто-то на задней парте в знак протеста забренчал копейками.
   Коля Суворов вдруг зашушукался, и ребята быстро стали передавать друг другу монетки. Пятаки, копейки, десятинки. И все сразу увидели остров – парту, где сидели Женька и Цыпа. Им ничего не говорили. У них денег не брали. Коля Суворов подошел к двери, высунулся в коридор и исчез. А вернулся с оттопыренным пиджаком.
   Класс сразу оживился, под партами передавали желтые, поджаристые пирожки. У Толи заурчало в животе, но он не подал и виду. Разве до этого было! Толику неожиданно стало весело. Еще бы! Значит, не так уж все плохо, раз ребята начинают помаленьку бастовать, значит, не все они под стать перевоспитанному Цыпе.
   Кто-то стукнул Толика в плечо.
   Он обернулся. Это был Коля Суворов. Он подмигивал Толику и протягивал ему пирожок.
   – Не! – растерявшись, громко сказал Толик.
   – Да на! Бери! – шептал ему Коля и приветливо улыбался.
   Ничто не ранило бы Толика так, как это. Войди сейчас в класс отец и обними его – он сдержался бы. Приди Изольда Павловна и извинись за подозрение – он бы только чуть отошел сердцем. Прибеги сейчас бабка и бухнись ему в ноги – он лишь усмехнулся бы. А тут…
   Толик взял пирожок и, не выдержав, громко заплакал.
   Худенькие его плечи вздрагивали, слезы катились градом, Толик стыдился их, принуждал себя успокоиться, но не мог, не мог…
   Притихнув, ребята глядели на Толика.
   Неумело, по-мальчишески резко гладил его по макушке Коля Суворов.
   А в класс вползали сумерки.



12


   Всякому дождю наступает конец.
   Сколько бы ни лил он, барабаня по мокрым стенам, сколько бы ни колотился в водосточных трубах, норовя их разорвать, все равно настанет день, когда тучи разойдутся, уступая новой силе.
   Толик еще всхлипывал, стараясь успокоиться, еще гладил его по макушке Коля Суворов, добрая душа, еще не вернулась в класс Изольда Павловна, зачинщица тяжкого испытания, еще бродили над головой тугие тучи, но неожиданно, в какую-то минуту, Толику вдруг стало хорошо и ясно.
   Исчезла вдруг тяжесть, неодолимая тяжесть, которую он таскал на себе столько дней, ему стало легче дышать – будто после долгих дождей взошло в нем его собственное, маленькое солнце.
   Толик поднял голову.
   Больше всего боялся он, что ребята станут смотреть на него жалеючи, но нет. Его подбадривали. Ему кивали – без улыбок, серьезно. Мол, хвост морковкой, старик!
   И Толик улыбнулся.
   Впервые за много дней улыбнулся он беззаботной улыбкой и освобожденно вздохнул.
   Хлопнула дверь, и на пороге возвысилась торжественная Изольда Павловна. Она победно оглядывала класс, будто узнала какую-то новость, какую-то военную тайну. Вот скажи она слово – и виноватый признается. Но и этого мало. Все вдруг встанут перед ней на колени и сложат бутербродом ладошки. Опустят головы, а над Изольдой Павловной засветится яркий круг, как на иконах над разными старцами. Молитесь, непослушные, пока не поздно! Пока еще время есть! Пока еще может святая Изольда простить и помиловать.
   Учительница все оглядывала, оглядывала ряды своим пристальным вороньим взглядом и наконец воскликнула задиристо:
   – Что же! Тем лучше!..
   И опять оглядела класс торжествующим оком.
   – Там приходят родители! Я пригласила их в класс!
   Учительница шагнула в сторону, и в дверях появились, смущенно озираясь, три мамы, чей-то папа, одна бабушка и даже один десятиклассник – брат Машки Ивановой. Он учился в этой же школе; увидев его, ребята оживились, к тому же Машкин брат показал ей кулак: мол, чего ты тут?
   Пятиклассники засмеялись, а бабушка с седыми кудряшками воскликнула:
   – Им еще весело!
   – Вот-вот! – скорбно подтвердила Изольда Павловна. – Им еще весело!..
   Она помолчала, собираясь с мыслями, и, сложив ладошки на животе, траурно заговорила:
   – Дорогие родители, у нас большая беда! Сегодня наш класс сорвал урок практикантки…
   Она говорила торжественно, трагически приглушая голос, будто случилось действительно страшное. Будто в пятом «А» кто-то умер прямо на уроке, и не просто так, а исключительно по вине учеников.
   Родители сидели, притихнув, опустив головы, словно это они были во всем виноваты, да и Изольда Павловна смотрела на них строго, с пристрастием, вовсе не снимая со взрослых вины за происшествие в пятом «А».
   Наконец она умолкла и тяжело вздохнула. В классе настала тревожная тишина.
   – И не сознаются? – осторожно спросила мама Коли Суворова.
   Она пришла, не сняв даже фартука, который торчал из-под расстегнутого пальто, прибежала встревоженная, и Толик слышал, как, проходя мимо Коли, она шепнула ему: «Мы тебя потеряли!»
   – Нет! – тяжело вздохнула Изольда Павловна.
   – Покрывают, значит, друг дружку, – воскликнула неизвестно чья бабушка с седыми кудряшками. – Круговая порука, надо понимать. Ну и деток мы воспитали! Так, глядишь, они и банду образуют. Грабить начнут!..
   Ребята захихикали.
   – А что! – вскричала Изольда Павловна. – Большое всегда начинается с малого.
   Хлопала дверь, входили новые родители, и каждому Изольда Павловна повторяла занудливо:
   – У нас большая беда! Сегодня наш класс сорвал урок…
   И всякий раз ребята прыскали, уже нисколько не стесняясь.
   Пришел полковник, Цыпин папа, и, узнав, что случилось, зарделся как помидор, опустил щеки и свирепо оглядел класс. Ребята притихли. Полковник подошел строевым шагом к Цыпе и спросил его громовым голосом:
   – Надеюсь, не ты?
   Цыпа замотал головой, забегал глазками; отец промаршировал к родительской скамье и подал оттуда команду:
   – Надо опросить каждого!
   «Значит, будет допрос, – подумал Толик и увидел, как вытянулись и побледнели лица ребят. – Вот так штука, ничего себе!»
   – А может, не стоит? – сказал, волнуясь, кто-то с задней скамьи.
   Толик обернулся. Говорила Колина мама. Тонкая синяя жилка часто-часто подрагивала у нее на шее, руки дрожали.
   – Может, отпустим их домой, уже поздно? – говорила она, обращаясь к взрослым. – А завтра они сами поймут, что поступили нехорошо…
   Полковник побагровел и крикнул:
   – Гнилой либерализм!
   Что такое либерализм, Толик не знал, но раз он был гнилой – значит, что-то вроде картошки. Однако и непонятливому человеку было ясно, что полковник Колину маму обвинял в чем-то нехорошем, потому что страшно при этом поморщился. Седая бабушка шумела, что если все прощать таким соплякам, то через полгода они станут законченными негодяями и непременно образуют банду. Почему-то она боялась банд, словно банды так и бродили по улицам. Какой-то папа расстегивал в возбуждении пиджак, тоже чем-то возмущаясь, и Толику показалось, что еще немного – и этот дядя станет вытаскивать из брюк ремень.
   Шум поднялся такой, как в коридоре на перемене. Колина мама, потупившись, замолчала.
   Пока родители кричали, Изольда Павловна стояла, словно медная статуя из поэмы Пушкина «Медный всадник», не шелохнувшись, не вздрогнув, не проронив ни слова. Дождавшись тишины, она сверкнула пенсне, давая как бы понять, что предложение Колиной мамы просто смехотворное, о чем даже говорить неприлично. И не успел Толик моргнуть, она уже шла по рядам.
   – Это сделала ты? – спросила учительница первой Машку Иванову.
   – Нет! – испуганно вскричала Машка.
   – Дай честное пионерское!
   – Честное пионерское.
   – А ты знаешь, кто это сделал?
   – Нет!
   – Дай честное пионерское!
   – Честное пионерское…
   Изольда Павловна поднимала всех подряд, парта за партой. Ребята вставали, краснея, стесняясь родителей, стыдясь, что с них требуют непременно честное пионерское, бубнили под нос слова, которые надо говорить громко, а всем было тошно, противно, грязно. Даже Женька глядела куда-то под парту. Даже родители, которые только что кричали, перебивая друг друга, смущенно покашливали на задней скамье.
   Одна Изольда Павловна чувствовала себя прекрасно.
   Она переходила от парты к парте, глядя поверх ребят, ничуть не смущалась своей новой работы, наоборот, ее губы слегка улыбались – Изольда Павловна просто наслаждалась!
   – У, бешеная! – прошептал сбоку Коля Суворов, и Толик усмехнулся.
   Давно он ждал от Изольды Павловны гадости, давно казалось ему, что «русалка», как цирковой сундук у фокусника – с двойным дном, но чтоб допрашивать она могла с таким наслаждением – этого даже он, недоверчивый человек, подумать не мог.
   И прежде знал Толик, что никто в классе не интересует Изольду Павловну.
   Никто, даже ее собственная Женька. И четверки-то ей вместо заслуженных пятерок она не для Женьки ставила, а для самой себя. Нет, Изольду Павловну в пятом «А» интересовал лишь один человек – классный руководитель Изольда Павловна.
   Раньше «русалка» таилась, маскировалась, а теперь все ясным стало.
   Будто сняла со своего носа пенсне Изольда Павловна, и все увидели наконец-то ее глаза – пустые, бессердечные, злые.



13


   Изольда Павловна медленно двигалась от парты к парте, ребята как заклинание повторяли: «Честное пионерское», «Честное пионерское», – и Толик вспомнил древнюю казнь. Раньше, до революции, солдат пропускали сквозь строй. Их били прутьями. Здесь никого не били, но каждый тоже проходил сквозь строй. Будто ребята не людьми были, а перчатками. Изольда Павловна брала каждую перчатку и на левую сторону выворачивала. Трясла перед всеми. Нет ли там, в складках, чего-нибудь неприличного.
   «Русалка» допрашивала с удовольствием, и каждый раз, когда садился на место очередной узник, позорно поклявшись, что он тут ни при чем, отгородившись как бы от класса личной своей невиновностью, сзади, на родительской скамье, раздавался облегченный вздох.
   Вздыхала мама, или бабушка, или отец нового невиновного, который дал в том священную клятву.
   Очередь подходила уже к Толику, как дверь снова распахнулась. На пороге, прислонившись к косяку, стояла запыхавшаяся мама.
   Каждый раз, когда отворялась дверь, Толик с трепетом ждал появления мамы, хотя был уверен, что она не придет. Сколько дней подряд он шлялся до поздней ночи, не учил уроки, и мама будто не замечала этого. Она думала о своем. Ходила по комнате как загипнотизированная и не обращала на Толика почти никакого внимания. Так что по сравнению с магазинными шляниями сейчас было совсем не поздно, и Толик вовсе не надеялся, что мама вдруг окажется в школе, спохватившись о нем.
   Но мама была здесь, стояла в дверях, прислонившись к косяку, и, вглядываясь в ее побледневшее лицо, Толик понял, что что-то случилось…
   – А-а, – ласково запела Изольда Павловна, увидев маму. – Проходите! Мы вас ждем… У нас большая беда… Сегодня наш класс сорвал урок…
   Теперь уже никто не смеялся. Не до смеху было. Кончился весь смех. Осталась одна тяжесть. А учительница продолжала, обращаясь к маме:
   – Мы вынуждены были оставить весь класс. Сейчас опрашиваем каждого. Половина ребят уже дала честное пионерское, что это сделали не они.
   «Русалка» торжественно взглянула на класс. Что-то вроде улыбки расползлось по ее лицу.
   – И вы знаете, – сказала она, по-прежнему обращаясь к маме. – Я верю этим ребятам. Больше того – я очень подозреваю, что с доски стер ученик, которого должны были спросить.
   Сердце у Толика опять зашлось.
   – Он не выучил урока, – торжественно говорила Изольда Павловна, – в этом он признался даже практикантке – и решил сорвать занятие.
   Мама стояла у доски, опустив голову, будто это она сорвала урок, будто это она не выучила задание и призналась в этом практикантке.
   – Вы знаете, кто этот ученик? – вкрадчиво спросила Изольда Павловна.
   Мама судорожно глотала воздух.
   – Простите его, – прошептала она. – Это я виновата! Я! – В маминых глазах стояли слезы. – Сейчас приходили из милиции. Он ящик поджег. Но он не виноват! Это я, я!..
   Все в Толике дрожало. Его колотил дикий озноб. Руки были словно ледышки, нестерпимо мерзли ноги, а голову будто сдавило железным обручем.
   В классе стало совсем тихо.
   И вдруг все зашевелились. Ребята застучали крышками парт, родители заговорили, закашляли, зашумели.
   – Так зачем же? – воскликнула возмущенно мама Коли Суворова. – Так зачем же вы держали весь класс, если знали, кто виноват? Тридцать детей сидят голодными!
   – А затем, – вскинулась на нее Изольда Павловна, и в классе опять стало тихо, – чтобы преподать и детям, и непонимающим родителям, – она посмотрела на маму Толика, – урок честности!
   – Не знаю! – сказала Колина мама, застегивая пальто и подвигаясь к выходу. – Не знаю! Может, у вас какие-то свои педагогические приемы, но это возмутительно – устраивать такой спектакль! Тем более что у Толика действительно какая-то беда! – И указала на маму, горестно сидевшую рядом с Машкой. – Или вы не видите?
   Изольда Павловна медленно покрывалась пунцовыми пятнами, но молчала.
   – Пойдем, Коля! – сказала его мама и открыла дверь, едва не столкнувшись с директором.
   Он шагнул в класс, и Толик заметил, как сразу запотела его блестящая лысина.
   – Изольда Павловна, – спросил он удивленно, – вы еще не кончили?
   Но этого вопроса почти никто не услышал. Родители поднимались со скамьи, громко разговаривая, словно они сбросили с себя тяжелый камень, который тащили все вместе, как древние рабы, строители пирамиды Хеопса.
   Полковник, опустив щеки, тряс головой, соглашаясь с тем, что говорила ему, размахивая руками, седая бабушка, никто уже не обращал внимания на Изольду Павловну.
   И вдруг, перекрывая шум, крикнул Коля Суворов:
   – Мама, подожди! Подождите все!
   Женщина у дверей остановилась, замер полковник, уселась обратно на скамью седая бабушка.
   – Подождите! – снова крикнул Коля и повернулся к Махал Махалычу. – Я знаю, – сказал он. – Я знаю, кто стер с доски!
   Все замерли, ожидая развязки.
   – Но я не скажу, – говорил Коля. Глаза его блестели, хохолок топорщился, как у петушка, лицо покрылось румянцем. – Ведь вы говорили, чтобы все отвечали за одного! Но если один не хочет отвечать за всех – ведь он предатель! Если из-за него обвиняют другого, а он молчит!
   Толик видел, с каким недоумением смотрела на Колю его мама. Она не просто удивлялась – она чуточку улыбалась краешками губ, будто одобряла Колю, будто радовалась, что говорит он громко, не стыдясь, совсем как взрослый, и одобряла его за храбрость.
   Коля умолк на мгновенье, вдохнул побольше воздуха, словно собирался нырнуть на самую глубину.
   – А теперь, – проговорил он, – проверьте у всех руки…
   И ребята и родители недоуменно молчали.
   – Проверьте руки, Михаил Михайлович, – повторил Коля, – ведь тряпку Бобров уносил в туалет, это видели все. Значит, с доски стерли рукой. – Коля слегка побледнел. – Я точно знаю, что стирали рукой. И рука, как ее ни оттирай, все равно в мелу.
   Коля сел. Толик с благодарностью и с удивлением взглянул на него. Второй раз сегодня Коля помогал Толику. Вот он, значит, какой! Толик смотрел на Колю, и тот вдруг весело подмигнул ему. На сердце стало веселее, будто плыл Толик по морю и уже силы терял, выдыхался, но появился Коля и кинул ему спасательный круг. Или руку протянул и на берег вытащил.
   Минуту Махал Махалыч молчал, потом вздохнул облегченно и, странное дело, улыбнулся.
   – Будь по-твоему! – сказал он.
   – Михаил Михайлович! – воскликнула удивленно Изольда Павловна. – Что ж это такое?..
   Директор вопросительно взглянул на родителей.
   – Как? – спросил он бодро. – Проверим?
   – Чего уж там! – сердито сказала бабушка, боявшаяся бандитов. – Доводите до конца!
   – До конца! – подтвердил Цыпин папа, а Махал Махалыч уже шел между рядов, оглядывая руки.



14


   И вдруг Толик увидел Цыпу.
   Он изо всех сил тер о штаны свои руки.
   Цыпа! Значит, это Цыпа! На воре шапка горит! Так вот как он решил отомстить, гад!
   Махал Махалыч проверил руки у Женьки, взглянул на Цыпины ладошки, ничего не заметил и шагнул было дальше, как вдруг Машка Иванова сказала удивленно:
   – А штаны-то!
   Махал Махалыч вернулся.
   – Ну-ка встань! – велел он Цыпе.
   И тот, сразу вспотев, медленно вынул из-под парты свои длинные, костлявые ноги.
   По классу покатился гул. Будто морская волна, которая несется, мчится к берегу, с каждой минутой становится выше, выше – и вот грохочет о прибрежные камни.
   Коленки Цыпиных брюк были белым-белы, словно он ползал по доске на карачках.
   Лицо его залилось зеленой краской. Цыпа озирался на скамейку, где сидели родители, и Толик услышал, как оттуда прогрохотали полковничьи шаги.
   Цыпин папа, красный, как взломанный арбуз, приблизился к сыну и хлобыстнул его тяжелой рукой по уху.
   – Сукин ты сын! – воскликнул он.
   И вдруг произошло неожиданное.
   Произошло то, чего никто не ждал, даже сами ребята.
   Пятый «А» расхохотался.
   Пятый «А» дергал коленками, валялся на партах, кто-то даже упал на пол. Пятый «А» хохотал, покатывался, давился со смеху. Пятый «А» ржал как ошалелый, умирал со смеху, лопался на части.
   Полковник растерянно озирался. Цыпа ревел. Отошла в угол Изольда Павловна, погасив стеклышки пенсне. Родители испуганно дергали своих ребят за рукава, чтобы они утихли, угомонились, а Машкин брат даже дал ей порядочного тумака, но ничто не помогало.
   Пятый класс хохотал.
   Но хохотал как-то не так. Как-то невесело. Истошно, дико, психовато, но невесело.
   И вдруг мама Коли Суворова оторвалась от двери и быстро пошла по рядам. В ее глазах, широко открытых, виднелся страх. Она проходила по рядам и гладила ребят по голове, легонько шлепала по щекам, и ребята постепенно успокаивались, лишь изредка всхлипывая от странного смеха. И никто уж не мог вспомнить, отчего он смеялся. То ли было смешно, то ли горько…
   Класс утихал, а Толик, который даже не улыбнулся за все это время, вдруг решил по-взрослому: если в такую минуту дети смеются, большие должны плакать.
   Не успел он подумать это, как на первой парте, рядом с Машкой Ивановой, громко, навзрыд заплакала мама…




Часть третья


Новый сын





1


   На клетчатой клеенке посреди стола лежит листок бумаги. Маленький белый прямоугольник. Клеенка блестит, как море в солнечную погоду, листок походит на плот. Ему бы еще парус да теплый ветер в спину, и он бы поплыл, поплыл… Куда только?
   Баба Шура, мама и Толик сидят за столом и глядят на белый листок. Все молчат, будто думают, куда поплывет плот, если бы ему паруса да теплый ветер.
   Нет, баба Шура про такое думать не способна. Да она и не на листок глядит-то, а сквозь него. Прошивает взглядом и клеенку и стол – новые, наверное, козни строит.
   Мама смотрит на листок, страдая, словно что-то у нее очень болит, да она молчит, терпит. Потом отрывается от листка и на четвертый стул смотрит. Где раньше отец сидел.
   Мать смотрит на стул то удивленно, то вопросительно, будто узнать что-то у него хочет, спросить, потом снова взглядом никнет, опускает голову, на листок глядит. Не до плота ей, не до моря, не до теплого ветра.
   Одному Толику кажется, что клеенка – море и листок – плот, а никакая не повестка в суд.
   Он вообще в толк не возьмет: почему в суд?
   Судят воров, хулиганов – это ясно. Но как будут судить отца и мать? И за что?
   Отец ушел из дому, и он прав. Он не хочет больше так жить. А мама хочет. Ну и все. Разошлись люди. Разошлись, как в море две селедки, такая поговорка есть. А что Толик мучается, так это его дело. Что мама плачет – не плачь, если хочешь, решай по-другому. Отец ушел – тоже его дело. Ничье больше. Разве еще бабкино. Остальным свой нос совать сюда запрещается.
   А тут – суд! Толик представил судью в черной мантии и в круглой шапочке, как в кино. И отца с матерью на желтой яркой лавке. Скамья подсудимых.
   – Как вас судить будут? – спрашивает Толик у матери.
   – Обсуждать, – вяло отвечает мать. – Тебя делить.
   Вот еще новости! Делить! Что он, пирог? Толик даже рассмеялся. Представил, как судья черную шапочку снимает, рукава у черной мантии закатывает, берет нож, длинный, широкий, на камбалу похожий, – видел Толик такой в столовке – и Толика на две части, будто пирог, режет. Одну – маме, вторую – отцу.
   Утром мама не пошла на работу. Открыла шкаф, достала нарядное платье.
   – Дура! – Бабка скривилась. – Надень похужее! К бедным-то сожаленья побольше, суд-то, он тоже не лыком шит!
   Мама послушалась, надела старенькое платье, губы помадой подвела. И тут бабка со своим указом.
   – А ну-кось, – говорит, маме фартук подавая, – губы утри. На суду народ будет, об ем подумай, какая предстанешь…
   Потом баба Шура в кармашек свой потайной полезла, ключик вынула. Открыла со звоном сундук, старой рухлядью набитый. Ничего не бросает бабка – глядишь, пригодится. Вынула рвань – старые, залатанные штаны. Протянула Толику.
   – Зачем? – удивился он. – В суд-то маму вызывают, не меня.
   – А мать-то не твоя? – окрысилась бабка и, увидев, как сник Толик, добавила: – Со мной сидеть станешь, а если спросят чего – ответишь. Да гляди, – спину разогнула, – да гляди у меня!..
   Толик думал, суд непременно в доме с колоннами должен быть, и тишина там почище, чем в больнице, потому что уж слово-то такое: суд! Народный суд! Решают, кого в тюрьму посадить, а кого выпустить. Но суд оказался в сером доме, грязном и обшарпанном. В вестибюле было накурено и наплевано, словно на захудалом вокзале.
   Толик испуганно озирался, вглядываясь сквозь табачные облака в лица людей, пришедших сюда. Ему казалось, что все здесь должны волноваться. Ведь это суд, это не радость, сюда приходят лишь по несчастью – значит, у каждого, кто сидит здесь, свое несчастье.
   Но люди вокруг бродили с постными лицами, будто они в магазине и ждут, когда привезут молоко. Им уже надоело, но они ждут: ведь ничего не поделаешь – надо.
   На мгновенье Толику показалось, что все лица тут на один манер – вытянутые, желтые, лошадиные. Было душно. Толику захотелось выйти отсюда – и вдруг он увидел, как лошадиные лица вокруг него оживились и у них заблестели глаза. Сзади брякнула дверь. Толик обернулся.
   В вестибюль вошел милиционер, перед ним двигался бритоголовый мужчина – не старый и не молодой. Глядя в пол, он прошел мимо Толика. Руки он держал за спиной.
   Будто в школе, зажужжал под потолком звонок. Лошадиные лица зашевелились, загомонили и повалили за высокую дверь.
   – Ох, народ! – услышал Толик за спиной знакомый голос. – Прямо как в цирк валят!
   Он повернулся и увидел, что рядом с бабкой и мамой стоит тетя Поля. Она покачала головой, повернулась к бабке и сказала:
   – И у тебя, я гляжу, совести нет. Бога бы побоялась!
   Бабка не моргнула, не шевельнулась, будто оглохла, будто не ей это говорят, и тетя Поля укоризненно на маму посмотрела.
   – Ну а ты-то, Маша, как могла? Мало вам для мальчишки всяких бед, так еще в суд притащили?
   Мама покраснела, глаза ее сразу взмокли, она не знала, что сказать. Тетя Поля подошла к Толику, взяла его за плечо.
   – Ладно! – сказала она маме с бабкой. – Мы с ним на улице подождем.
   Мама быстро кивнула, радуясь, что так хорошо все обошлось, и Толик с тетей Полей двинулись к двери.
   Июньский ветер будто ополоснул Толика прозрачной водой. Он вздохнул облегченно и вздрогнул.
   Перед ним стоял отец.
   Наполовину уже похудел толстый календарь на стенке с тех пор, как ушел отец. Каждый день – долой листок. Один листок – тонкий, а много листков – полкалендаря.
   Отец стоял перед ним, бледнея, а в памяти Толика, будто в ускоренном кино, проносилось одно за другим все, что было за это время.
   Как обнимал он отца в последний раз, и тот стоял, небритый, серый, сжимая в руке авоську с мятыми рубашками. Как писал первую жалобу, роняя на бумагу кляксы. Толстый почтарь, подмигивающий красными глазами «Москвич», горящий оранжевый ящик, седой дядька из парткома, драка с Цыпой, стертая доска и тонкогубая Изольда Павловна промчались перед Толиком нестройной чередой, как привидения, как духи с того света.
   Толик отшатнулся от отца. Сколько всего разделяло их теперь: сколько несчастий, обид, слез!.. А главное – их разделял страх.
   Толик боялся отца. Он боялся его все эти долгие дни, но тогда страх был отдаленным. Толик мог его избегать, прячась от отца, таясь за взрослыми, перебегая от угла к углу.
   Теперь страх вырос и стоял перед ним. Страх был отцом, и надо было рассчитываться.
   Толик ждал, что отец станет ругать его, Или еще хуже – пройдет мимо, будто бы не узнав. Он никак, ну никак не мог простить Толику этих писем. Никак! Ведь из-за них, из-за жалоб, пришли они в суд, и судья станет разводить их, потом делить Толика. Нет, то, что было сделано им, неисправимо. Это нельзя простить.