— Не надо забывать, что матросские песни являются результатом долгих лет одиночества и оторванности от дома, желаний, которые не находят своего удовлетворения. Для меня, как для исследователя языка и человеческой природы, они представляют интерес. Но если они оскорбляют твой слух, Филипп, ты можешь прикрыть дверь.
   Но мои мысли и чувства не имели ничего общего с оскорбленностью. Каждый из этих грубых парней, вожделенно орущих песенку про какую-нибудь Мэри с белоснежной грудью, рисовал в своем воображении реальную женщину, которую он желал так же страстно, как я желал Линду. Я вполне мог бы всей душой присоединиться к этому вокальному проявлению рвущейся наружу невоплощенной страсти. Когда Ломакс вынес свой приговор, я поймал взгляд Натаниэля, в котором смешались юмор и смущение, заставившие его поспешно отвернуться.
   — И что вы предлагаете мне предпринять? — спросил он.
   — Поговорить с хозяином, — с готовностью ответил Эли. — Попросить его не выдавать матросам эль и ром до конца путешествия. Предложить ему отдать приказ о том, что любая песнь должна быть только во хвалу и с мольбой к тому, кто правит волнами и ветрами, в чьих руках судьбы тех, кто отважился пуститься в путешествия морские.
   — Я могу это сделать, — задумчиво сказал Натаниэль, — но, друзья мои, вы должны отдавать себе отчет, что это будет только просьба, а не приказ. Хозяина с его кораблем и командой наняли для того, чтобы он доставил нас в бухту Салем. Что пьют и что поют его люди, нас касаться не должно.
   — Разве не касается солдата, — взорвался мистер Томас своим протяжным уэльским акцентом, если он услышит открытый призыв к предательству короля? А мы, солдаты Господа, присягнувшие ему на верность, по вашему мнению должны не проявлять подобной преданности нашему небесному монарху? Нет уж! И если вы сомневаетесь в силе своих слов, мистер Горе, пришлите хозяина сюда, мы повторим ему все, что вы только что слышали.
   Натаниэль поразмыслил и сказал:
   — Сначала я сам поговорю с ним, а если это не возымеет действия, то приведу его к вам.
   Когда они удалились, Натаниэль повернулся ко мне с таким удрученным выражением, которого я никогда еще не видел на его лице, и сказал:
   — Я с большим сожалением начинаю постепенно осознавать, Филипп, что не подхожу нашему обществу, потому что пытаюсь проповедовать терпимость и верю в то, что человек пожинает результаты собственных деяний и чтит Господа Бога так, как ему представляется правильным. Я тем самым поставил себя в ложное положение. Я никогда не стану главой второго поколения пилигримов. Я…
   Он быстрым шагом направился к своей койке и, пошарив под одеялом, достал маленькую книжечку в коричневой обложке, сшитой обычными нитками. Он резким движением перелистал страницы рукописи:
   — Послушай-ка вот что… это написано в прошлом году одним моим другом, которого уже нет среди нас, упокой Господь его душу…
   Он начал с упоением декламировать:
 
   О если б смерть быть в силах обмануть,
   Ласкал бы я веками твою грудь,
   Столетия помчались бы, как дни,
   Столь сладки были б прелести твои.
 
   Дальше:
 
   …В могиле темной, неуютной
   Найдешь плоть девы неприступной,
   Но сбереженная невинность
   Уж отдана земле на милость.
   И ты отдашь земле во власть
   Свою бушующую страсть.
   Вдали от страха и страданий
   Уж не познать тебе лобзаний.
 
   И наконец:
 
   Но раз не суждено самим
   Нам хода жизни изменить,
   Предав себя страстям земным,
   На свете этом будем жить!
 
   — Обрати внимание на «страстям земным», Филипп. Я восхищаюсь этими стихами и считаю их великими. Но в кубрике редко попадаются большие поэты, там довольствуются такими поэтическими перлами, как «белоснежная грудь Мэри» или «подставляй свои губки». И зная это, имею ли я право отвергать способ, которым бедняги-парни воплощают вечную тему? Если я заведу этот разговор, если не захочу пойти против мнения общества, я предам свои убеждения. Помоги, мне, Филипп. Что бы ты посоветовал?
   — Они принимают это слишком близко к сердцу, — высказал свое мнение я, — что часто случается с людьми, когда речь идет об их долге перед Богом. Может, просто стоит предложить, чтобы матросы пели потише…
   — Наверное, так и придется сделать.
   Он одернул свой сюртук и быстрой нервной походкой вышел из каюты. Оставшись один, я взял книжку со стихами. Она вся была исписана аккуратными черными буквами и проникнута эротическими настроениями. И тут я наткнулся на следующие строки, написанные на отдельной странице.
   Как влагой полнится иссохшая земля, И ветер нам несет прохлады облегченье, Так будешь ты поить, любимая моя, Меня любви нектаром, радостью влеченья.
   Они задавали тон всему маленькому томику, и почитав затем с полдюжины стихов, я просто обезумел от боли. Подняв воротник пальто, я вышел на палубу и остановился, опершись на борт и вглядываясь в темноту ночи. Западный ветер, который так будоражил зимой автора прочитанных мною строк, тормозил ход судна, которое с трудом продвигалось вперед. Мягкие воздушные волны нежно касались моих щек, над головой по небу проплывали тонкие темные облака, закрывавшие луну.
   Думая о Линде и мучая себя мыслями о том, что каждую ночь она находится в объятиях Эли, я даже не услышал мильтоновского гимна «За благодать его мы страждем», доносившегося из нижней мужской каюты. В этот момент я вздрогнул от удивления при виде женщины, бесшумной тенью приблизившейся ко мне и облокотившейся на перила. Повернув голову как раз в тот момент, когда луна выглянула из-за облаков, я увидел Линду с развевающимися на ветру волосами.
   Через несколько мгновений я уже достаточно овладел собой, чтобы спокойно проговорить:
   — Что ты делаешь здесь, Линда?
   — Я покинула собрание, — ответила она. — Там очень душно, я чуть не упала в обморок.
   — Принести тебе стул?
   — Нет, спасибо, Филипп. Сейчас уже все в порядке. Ветер поменялся, не так ли? Сегодня воздух пахнет весной.
   — Но это не ускоряет хода судна, — заметил я.
   — Тебе хочется, чтобы путешествие закончилось поскорее?
   — Очень. А тебе?
   — Не совсем. Это все как сон. Когда мы сойдем на сушу, все начнется сначала.
   Тут мне пришло в голову, что, проводя ночи в женской каюте, она свободна от Эли. Между нами было столько невысказанного, что, пытаясь сдержать себя, я снова отвернулся и начал вглядываться в темноту морской дали. Гимн внизу смолк, и внезапно наступившая тишина взорвалась веселыми, хотя и не без завывания, звуками скрипки и голосами матросов, затянувшими «Подставляй свои губки».
   Я почувствовал, как Линда вся сжалась и сказала приглушенным голосом: — Я думала, что они больше не будут петь.
   — Мистер Горе как раз пошел уладить это дело, — ответил я. — Что касается меня, мне будет не хватать их песен.
   — Собрание уже, наверное, подошло к концу, — невпопад пробормотала Линда. — Нужно идти. Спокойной ночи, Филипп.
   Вот таким было свидание с моей любовью в ночь, когда дул западный ветер. Я еще недолго оставался на палубе, и когда наконец собрался уходить, три высокие фигуры вышли из кубрика. На палубе матросы взялись за руки, отчетливо и старательно насвистывая в темноте «Подставляй свои губки». И тут они увидели меня. Песня оборвалась.
   — Спокойной ночи, мистер, — сказали они почти в один голос.
   Я ответил им:
   — Спокойной ночи, — и отошел от борта.
   За спиной раздался взрыв смеха, и через секунду свист возобновился.
   Это была мелодия песенки «В пьяном месяце мае тебя покрепче обнимаю». Я спустился вниз, чтобы дождаться Натаниэля и узнать результаты его миссии. Оказалось, что капитан пообещал поговорить с людьми, но при этом заметил Натаниэлю, что они, так же как и он сам, будут рассматривать это как неоправданное посягательство на их свободу. Я не сомневаюсь, что Натаниэль не стал настаивать на своем, и поэтому не удивился, услышав вечером громкоголосое пение. На следующий день я пошел на службу, чтобы увидеть Линду. По крайней мере, я мог сидеть там и, не обращая внимания на завывающие интонации мистера Томаса со всеми его «ф» вместо «в» в утроенном количестве, любоваться Линдой. Гимны, псалмы и молитвы служили всего лишь фоном для моих мыслей, в голове моей при виде Линды рождались стихи.
   На этих собраниях никогда не читали те части Библии, которые мне особенно нравились. Я отдал бы все пламенные изобличения пророков, все бесцветные увещевания святого Павла за одну лишь простую строку: «Любимая моя, как ветвь розы». Время от времени опуская голову, чтобы не привлекать внимание своим неотрывным взглядом, я продолжал мечтать о ней, и сердце мое кричало: «Линда, Линда, Линда!» столь неистово, что порой я задавался вопросом, почему она не слышит этого призыва и не оборачивается ко мне. И каждая пауза в наших молитвах и песнопениях заполнялась завываниями голосов и скрипки, несущимися из кубрика, причем расстояние делало эти звуки такими жалобными, будто похотливые залихватские песни были страданиями по утраченному. Когда прощальное «аминь!» завершило бесконечную службу, я встал и заковылял к выходу. Натаниэля нигде не было, и я направился в каюту. Через некоторое время появился Натаниэль. Кивнув головой в знак приветствия, я с удивлением заметил какое-то странное выражение его лица: одновременно удивленное и серьезное, озадаченное и взволнованное.
   — Филипп, мальчик мой, — сказал он. — Когда ты описывал мне Эли, ты не совсем отдал ему должное.
   — О, — с нескрываемым интересом произнес я. — Что он сотворил на этот раз?
   — Он поставил на колени весь экипаж, за исключением капитана и вахтенного.
   — Избив их до полусмерти? — пошутил я.
   — Не иронизируй, — серьезно ответил Натаниэль. — Я не безграмотный матрос, Филипп, но он заставил меня трепетать от ужаса своим описанием ада. Видит Бог, в этом парне есть какая-то сила. Воздействовать на матросов нелегко, они смеялись, отпускали шуточки, кричали. А один вдруг заорал: «Так ты и есть Мейкерс? Ну, если бы у меня была такая красотка жена, как у тебя, я бы сейчас занимался совсем другим».
   — Полагаю, Эли повалил его, — злорадно сказал я.
   — Нет. Он глубоко вдохнул и взревел: «На смертном одре и в судный день, имеет ценность только душа людская, а не женская плоть, друг мой». Тут я начал украдкой прислушиваться к тому, что он говорил, и наблюдать за его действиями. Ему удалось добиться полной тишины, и он начал говорить об этом утлом суденышке, барахтающемся в морской стихии, кажущейся такой великой и грозной, а на самом деле являющейся не более, чем песчинкой на длани Господней. Он говорил, что смерть ожидает нас, некоторые могут даже завтра встретить свой последний час, и произнес цитату о расплате за грехи так, что слова ожили перед нашими глазами. Я послушно преклонил колени, когда он сказал: «давайте помолимся о прощении Господнем и о милости Всевышнего». А ведь он намного моложе меня и вовсе не так опытен, он не проповедник и не священник. Что ты думаешь по этому поводу?
   — Он всегда был таким, — пробурчал я, вспоминая те дни, когда тоже находился в плену его голоса. — Он, бывало, так внушительно говорил с людьми в кузнице, что они, в конце концов, решались пойти к моему отцу. Видите ли, Натаниэль, он одержим только двумя идеями: что люди должны возделывать землю и чтить Бога. Вся его сила воплощается именно в этом.
   — А моя улетучивается, как я погляжу. Меня интересует многое, но не думаю, что хоть чему-нибудь я мог бы принести себя в жертву. А ты?
   — Наверное, одной — да. Но она совершенно не относится к Богу.
   — Ты молод, Филипп. Смерть еще не стучит в твою дверь — хотя Эли заставил нас почувствовать ее близость. Но когда лучшая половина жизни остается в прошлом, Бог становится противоядием мысли о смерти.
   Затем он вытащил маленькую книжечку со стихами.
   — Только одна, — тихо сказал он, — только единственная вещь на земле имеет настоящий смысл.
   И он начал читать голосом, который и сегодня стоит у меня в ушах:
 
   О, смертные, смотрите и внемлите,
   Обрел здесь рыцарь вечную обитель,
   Свои отдав бесстрашие и мощь
   В обмен на смерти благостную ночь.
   Так после дня приходит час заката,
   Твой день недолог, короток твой век;
   Услышав звон прощального набата,
   В могилу ляжешь, гордый человек.
 
   Он захлопнул книжечку и стоял, словно взвешивая ее на ладони.
   — Все остальное — суета, — печально заключил он и с этими словами направился к открытому иллюминатору.
   Я тотчас понял, что он намеревается сделать, и громко закричал. Натаниэль остановился и повернулся в уверенности, что со мной случился по крайней мере удар. За это время я успел вскочить с койки, преодолеть расстояние до иллюминатора и выхватить у него книгу.
   — Дурак! — вырвалось у меня. Я совершенно забыл про его почтенный возраст и про то, сколь многим ему обязан. — Вы присоединились бы к тем, кто крушил церкви и срывал кресты по приказу Кромвеля? Что вам сделала эта книга? В ней заключены мысли людей которых не опровергнуть самому Эли. Дайте ее мне. Я скорее отправлюсь в ад в компании Рали, Ватта и Марвелла, чем на небеса с Эли.
   Ночной воздух обдавал меня прохладой, и я поспешил скрыться под одеялом со своей добычей.
   — Ты не слышал его, — это все, что сказал Натаниэль.
   — Я слушаю его с десяти лет, — небрежно бросил я. — Простите мою непочтительность, сэр. Я не подумал. Но откровенно говоря, я поражен, что такой человек, как вы, который не раз смотрел в лицо смерти — если верить вашей книге — и не дрогнул, поддался его болтовне.
   И тогда Натаниэль сказал нечто такое, что заставило меня задуматься. — Перед лицом опасности, Филипп, человек настолько озабочен тем, чтобы выжить, что не осознает ее ужасного лика. Но сегодня, когда говорил Эли, я понял, что такое стоять перед пропастью и чувствовать, как уходит твое дыхание. А ведь это испытывает каждый обитатель зловонного бедлама. Позже, оглядываясь назад, я представлял себе, как в ту ночь он чувствовал прикосновение ледяной костлявой руки на своем плече и знал, что на этот раз не избежать зрелища того, что он называл ужасным ликом. Но в то время я слишком ненавидел Эли, который положил конец пению и объявил невинные строки смертным грехом, Эли, который, разглагольствуя о небесах, мог думать только о преисподней. И новое отношения Натаниэля к Эли, проникнутое уважением и даже благоговением, ранило и мучило меня.
   Наступило время штиля. Благодаря предусмотрительности Натаниэля, мы были обеспечены достаточным количеством провизии и воды. Но в эту невероятную жару все казалось возможным, даже то, что это раскаленное безмолвие может продлиться месяц и дольше. Поэтому в наш рацион были внесены строгие ограничения. Нервы путешественников были на пределе. Женщины громко переругивались, мужчины молились с упорством, которое казалось почти угрожающим. Эли не делал секрета из того, что на борту, по его мнению, есть Иона, в данном случае представленный в лице трех Свистунов. Они нерегулярно посещали собрания. Они не прекращали петь и свистеть, иногда несознательно, как я думаю, сбиваясь на запретные мелодии и сразу же замолкая, завидев вблизи кого-либо из старших.
   В последнюю ночь штиля я не пошел на службу. Меня утомила монотонность шепелявых прошений мистера Томаса, обращенных к Всевышнему по поводу ветра. Линду я видел днем, и при более веселых обстоятельствах. В прохладе раннего вечера они с Джудит играли на палубе с малышкой Бетси Стеглс. Я же наблюдал за ними, сидя на куче свернутых канатов. Линда сняла плащ, и хотя нелепый чепчик, который полагается носить замужним женщинам, скрывал красоту ее волос, хотя платье ее было некрасивым и поношенным, она была очень хороша.
   Когда все члены общества забились в тесную каюту, чтобы уже четырнадцатую ночь возносить молитву Господу, который правил волнами и ветрами и мог наполнить паруса и помчать нас к земле обетованной, я вышел на палубу, занял свое место в углу на куче канатов и увидел трех цыган, которые остановились возле борта неподалеку от меня. Я мог слышать все, что они говорили.
   — Ну что, посвистишь? — спросил Саймон. — Но ты знаешь, что это значит: живешь на год меньше.
   — Значит я уже лишился двух лет, — ответил Ральф, нервно рассмеявшись. — Я потерял их в Гвинее и на Бермудах. Но, черт с ним, можно еще раз. Нечего пить, не с кем подраться. Если это будет продолжаться до конца жизни, то я буду рад его приблизить.
   — Возьми лучше два моих, — торжественно предложила Джудит. — И сохрани свои.
   — Нет. Если я не отдам свой год, я не смогу свистеть. В те разы, когда я свистел, — утонуть мне сейчас же, — если паруса не наполнились еще до того, как затихло эхо. Ладно, отдаем каждый по году.
   Затем с полным осознанием серьезности ситуации он начал задавать вопросы и одновременно подсказывать ответы, которые подхватывали те двое. — Кому мы свистим?
   — Мы свистим ветру.
   — Мы просим легкий бриз или ураган?
   — Ни бриз и ни ураган, просто хороший морской ветер.
   — Чем мы платим?
   — Мы отдаем по последнему году нашей жизни, ведь мы еще молоды.
   Затем четко и пронзительно, как целый выводок дроздов, они начали свистеть. В этом свисте не было мелодии, это был протяжный звук, которым люди обычно зовут заблудившихся собак. Сначала я был удивлен и заинтригован. Когда призывные нотки полетели к западу, на меня нашло некое затмение, в которое меня повергли серьезность и убежденность этих людей, и на какое-то мгновение я даже представил себе, что где-то в далеком уголке небесной глади несговорчивый ветер поднимает голову, прислушивается и покоряется. Я уже было поверил, что он примчится, с ревом налетит на «Летящую к Западу», и задрожат снасти, надуются пузатые паруса. Но ничего подобного не произошло. Когда затих последний пронзительный звук и наступила тишина, до меня долетела размеренная мелодия гимна пилигримов:
   Владыка наших чувств, огонь нашей любви, Ты тень в пожаре дня, ты светоч наш в ночи.
   Веди ж своих людей.
   В два часа ночи мы проснулись от внезапного движения судна, непривычного после долгого оцепенения. Мы с Натаниэлем повернулись друг к другу, зашевелились и пробормотали, что это ветер. Старшие в полдень созвали специальный совет и вознесли Господу благодарность за то, что их молитвы были услышаны. Ральф Свистун, записавший на свой счет еще один вызов ветра, расхаживал, покачиваясь, с гордым видом, будто все знал, но был слишком мудр, чтобы сказать это. Итак, прекрасным июньским утром мы благополучно прибыли в бухту Салем.
   Приехали в Салем мы в очень интересное время, и хотя для нас это был просто порт прибытия, стоит остановиться на царившей там атмосфере. Война с индейцами к тому времени уже завершилась. Она дорого обошлась поселенцам, потерявшим немало жизней и средств. Тринадцать поселений были стерты с лица земли.
   Но для индейцев эта война была не просто смертью и разрушением, а полным уничтожением. Уже позже мы узнали, как смертельно жалит раненая змея. Но на первый взгляд, у колонистов были основания поздравить себя с победой. Исчезли целые племена, и причем самые воинственные. Мне доводилось слышать, что война унесла около трех с половиной тысяч отважных воинов, оставив в живых лишь самых прирученных, укрощенных цивилизацией и христианством. В Салеме жили индейцы, но сдержанное недружелюбие, с которым к ним относились до войны, сменилось теперь подозрительностью, и с наступлением темноты они были обязаны убираться в свои жилища и не появляться на улице до утра. Ночной патруль задерживал индейцев, нарушавших этот порядок.
   К моменту нашего прибытия Салем переживал время бурного религиозного возрождения. Привлекательная прическа, платье с короткими рукавами, пропуск службы без уважительной причины неизбежно вызывали порицание, а иногда и наказание. Даже дети подвергались порке при повторном нарушении правил поведения в церкви. В первое воскресенье после нашего прибытия я с удивлением увидел серьезных крошек, толпившихся в углу церкви под зорким наблюдением особы женского пола, которая, по моему мнению, как нельзя более соответствовала своей роли: ее строгость повергла бы в трепет даже самых набожных прихожан. Все это пролилось бальзамом на душу Эли, Оливера Ломакса и Мэтью Томаса. Они были просто восхищены Салемом.
   Натаниэль, с той самой ночи на борту «Летящей к Западу», считал Эли своей правой рукой и давал ему самые разные поручения, стараясь обучить тому, что, по мнению нашего руководителя, могло пригодиться в дальнейшем: как строить временные жилища, как хранить еду, как возделывать целинные земли.
   Мэтью Томас был сразу же взят под опеку Альфреда Бредстрита, еще одного изгнанного священника. А мы с Картером, Стеглсом и Энди помогали местным плотникам и кузнецам, занимаясь изготовлением кибиток. От многих хлопот избавили нас всех Свистуны, которые просто опьянели от прекрасной погоды и избавления от корабельного плена. Они с большим воодушевлением отправились на общее пастбище, раскинувшееся под горой Галлуз Хилз, где разбили лагерь и поселились там с лошадьми, привезенными нами из Англии, и остальным скотом, который мы покупали, как только представлялся случай. Гостеприимство в Салеме расточалось с удивительной щедростью. Некий мистер Адамс, чьей жене приглянулась одна из бывших у нас медных ламп, которую мы ей подарили и которая стояла в ее крошечной гостиной, дожидаясь холодных зимних вечеров, приняла к себе Натаниэля, меня, Энди и Битонсов. Не думаю, что мы устроились лучше, чем остальная часть нашей компании, так как у Адамсов было огромное семейство, главным образом мальчики. Вообще же места для постоя в городе было не так уж много, что еще более делало честь людям, приютившим нас и что одновременно подстегивало нас ускорить время нашего отъезда.
   С Линдой я виделся на службе, которую ни разу не пропустил с момента нашего прибытия. Одно из воскресений было настолько жарким, что даже в церкви хотелось сбросить с себя сюртук и остаться в рубашке с короткими рукавами. Конечно, это было исключено, и я сидел, обливаясь потом и недоумевая, почему Линда так кутается в свою накидку. Капюшон она, правда, откинула, но к чему вообще носить это одеяние? Остальные женщины носили платья из муслина или другой легкой ткани. Слова молитвы не доходили до моего сознания. Я просто сидел и придумывал сказку о том, что Эли мертв, не родился, просто не существует более, что я подхожу к Линде и срываю с нее эту жуткую мрачную накидку и грубое платье. И помогаю ей надеть яркий шелковый наряд, застегиваю ей пуговки, разглаживаю складки, вдеваю в ушки бордовые камушки, и наблюдаю, как она укладывает локоны и завитушки своих роскошных волос в маленькую корону вокруг очаровательной головки. И когда все это произойдет, я увезу ее далеко-далеко в страну, где все люди красивы, добры и великодушны и никогда не слышали ничего о первородном грехе и о необходимости искупать его, в страну музыкантов и поэтов, где миндаль покрывает дорожки розовыми лепестками, где цветы и звезды созданы для влюбленных. Церковь выходила окнами на запад и восток, так что во время утренней службы солнце проникало внутрь. Воздух был душным и тяжелым. И здесь, на уродливой желтой скамье, прямо передо мной сидела Линда, рядом с Эли, в старушечьем плаще, укрываясь от всего вокруг, кроме моего воображения.
   Выйдя из церкви, люди собирались в небольшом дворике, чтобы встретиться, иногда, впервые за неделю, поболтать о посевах, кормах и рецептах. Линда проходила так близко от меня, что я мог улыбнуться и поговорить с ней, не вызывая никаких кривотолков. Но улыбка застыла у меня на губах, как только я понял назначение этой серой накидки. В платье спереди была сделана вставка из более темного и поношенного куска материи, ею была туго обтянута когда-то грациозная, а теперь распухшая талия. У Линды будет ребенок! И ей придется переходить вброд реки и взбираться на горные вершины, пешком преодолевать бесконечные мили пути! Сердце мое сжалось от боли и сострадания, к которым примешивалась острая всепоглощающая ревность. Ребенок Эли, еще один тупоголовый фермер, который будет называть воскресенье шабашом, а таверны — источником порока. И это должно было появиться на свет из прекрасной плоти Линды.
   Линда мягко прикоснулась к моей руке и обратилась ко мне тихо, но с легкой интонацией недоброжелательности:
   — Эли хотел поговорить с тобой, Филипп.
   И в этот момент, будто для того, чтобы избежать моего внимательного взгляда, она поплотнее натянула накидку на раздавшееся тело, придерживая ее маленькими сухими руками, которые могли только загрубеть от непосильного труда, но никогда не утратили бы белоснежного оттенка.
   — Что он хотел? — спросил я, поднимая голову и невидящим взглядом окинув Эли.
   — Я хотел спросить, как идут дела с кибитками?
   — Прекрасно. Твою осталось только еще раз покрыть краской. Если ты уже закончил с инспекцией домов и хранилищ, можешь сделать это сам и освободить Стеглса.