Пять дней неотрывно работал он над «3апоздавшим», никуда не ходил, никого не видел, почти не ел. Утром шестого дня почтальон принес ему тоненький конверт от редактора «Парфенона». С одного взгляда он понял, что «Эфемерида» принята. «Мы послали поэму на отзыв мистеру Картрайту Брюсу, – писал редактор, – и он так высоко оценил ее, что мы не можем выпустить ее из рук. Чтобы Вы убедились, как приятно нам опубликовать поэму, хочу Вам сообщить, что мы поставили ее в августовский номер, июльский номер уже сверстан. Не откажите в любезности передать мистеру Бриссендену, как мы польщены и признательны ему. Просьба сразу же выслать нам его фотографию и сообщить биографические сведения. Если предлагаемый нами гонорар недостаточен, пожалуйста, немедля телеграфируйте, какая сумма для Вас приемлема».
   Поскольку они предложили гонорар в триста пятьдесят долларов, Мартин не счел нужным телеграфировать. И надо еще получить согласие Бриссендена. Итак, он был прав. Нашелся редактор журнала, который знает толк в поэзии. И оплата превосходная, даже для поэмы века. А что до Картрайта Брюса, Мартин знал, это единственный критик, вызывающий у Бриссендена хоть малую толику уважения.
   Мартин ехал в трамвае, смотрел на убегающие назад дома и перекрестки и невесело думал, что не ощущает ликованья, какое должен бы. вызвать успех друга и его, Мартина, знаменательная победа. Единственно стоящий критик в Соединенных Штатах высоко оценил поэму, и, значит; прав был Мартин, утверждая, что настоящая вещь в, конце концов пробьется в журнал. Но пружина восторга ослабла, и он поймал себя на том, что ему сейчас куда важней просто увидеть Бриссендена, чем принести ему добрую весть. Письмо из «Парфенона» напомнило, что все пять дней, посвященные «Запоздавшему», он ничего не знал о Бриссендене и даже не вспомнил о нем.. Только теперь он понял, до чего оцепенела душа, и устыдился, что забыл о друге. Но и стыд не слишком обжег. Все ощущения притупились, кроме тех, что связаны с творчеством, с работой над «Запоздавшим». Ко всему остальному он в эти дни был слеп и глух. Да он и сейчас еще слеп и глух. Весь этот мир, через который с шумом мчался трамвай" казался далеким и призрачным, и если бы каменная громада мелькнувшей неподалеку колокольни внезапно рассыпалась в прах и рухнула на него, вряд ли он удивился бы и, уж конечно бы, не испугался.
   В гостинице он поспешно поднялся в номер Бриссендена и тут же поспешно спустился. Номер оказался пуст. Вещей тоже не было.
   – Что, мистер Бриссенден не оставлял какого-нибудь адреса?-спросил он портье, и тот посмотрел на него с любопытством.
   – Вы разве не слыхали? – спросил он. Мартин покачал головой.
   – Да все газеты про это писали. Его нашли в постели мертвым. Самоубийство. Прострелил себе голову.
   – Похороны уже были?-Мартину почудилось, это спросил откуда-то издалека чей-то чужой голос.
   – Нет. Осмотрели тело да и отправили на Восток. Его родные наняли законников, а уж те обо всем позаботились.
   – Они, видно, не теряли времени, – заметил Мартин.
   – Как сказать. Застрелился-то он пять дней назад.
   – Пять дней?
   – Да, пять дней.
   – Вот как, – сказал Мартин, повернулся и вышел.
   На углу он зашел на телеграф и отправил в «Парфенон» телеграмму, советуя печатать поэму. В кармане у него было лишь пять центов на обратный проезд, и он послал телеграмму с оплатой при доставке.
   Дома он тотчас опять засел за работу. Проходили, сменяясь, дни и ночи, а он сидел за столом и писал. Он никуда не выходил, если не считать ростовщика, и ел, если чувствовал голод и было из чего приготовить, а если готовить было не из чего, обходился без еды. Мысленно он давно уже выстроил повесть, главу за главой, но потом придумалось иное начало, гораздо сильнее, и Мартин его написал, хотя на это потребовалось еще двадцать тысяч слов. Не так уж необходимо было тут стремиться к совершенству, но этого требовала его натура художника. Он работал по-прежнему в оцепенении, странно отрешенный от всего вокруг, и в привычной писательской упряжке ощущал себя призраком прошлого. Вспомнилось, кто-то когда-то сказал, будто призрак-это дух умершего, которому не хватило ума понять, что он умер; и Мартин на минуту задумался– может быть, он и вправду мертв и только не сознает этого?
   Настал день, когда «Запоздавший» был закончен. Агент конторы проката пришел за машинкой и сидел на кровати, пока Мартин, сидя на стуле, допечатывал последние страницы последней главы. «КОНЕЦ» отстучал он заглавными буквами, и для него это был поистине конец. Он даже с облегчением смотрел, как выносят из комнаты пишущую машинку, потом лег на постель. Он совсем обессилел от голода. Уже тридцать шесть часов у него маковой росинки во рту не было, но он об этом не думал. Закрыв глаза, лежал он. на спине без мыслей, медленно погружаясь то ли в оцепенение, то ли в беспамятство, в котором тонуло сознание. В полубреду он вслух бормотал строки неизвестного поэта, которые любил читать ему Бриссенден. Это однообразное бормотанье пугало Марию, которая в тревоге прислушивалась за дверью. Беспокоили ее не слова, не слишком ей понятные, беспокоило, что он непрестанно что-то бормочет.
 
Кончил петь – не трону струн.
Замирают песни быстро,
Так под ветром гаснут искры.
Кончил петь – не трону струн.
Пел когда-то утром чистым —
Вторил дрозд веселым свистом.
Стал я нем, скворец усталый.
Песен в горле не осталось,
Время пенья миновалось.
Кончил петь – не трону струн.
 
   Не в силах больше это выносить, Мария метнулась к плите, налила миску супу, зачерпнула со дна кастрюли побольше мелко нарубленного мяса и овощей. Мартин приподнялся на кровати, сел и принялся есть, уверяя Марию, что разговаривал не во сне и что нет у него никакой лихорадки.
   Мария ушла, а он сидел на кровати мрачный, поникший, тусклым, невидящим взглядом обводил комнату, и вот на глаза ему попалась надорванная обертка журнала, полученного с утренней почтой и еще не раскрытого, и в помраченном сознании блеснул свет. «Парфенон», – подумал Мартин, – августовский «Парфенон», в нем должна быть «Эфемерида». Если бы Бриссенден дожил!"
   Он листал журнал и вдруг замер. Поэма была напечатана на видном месте, под броской заставкой, на полях рисунки в стиле Бердсли. С одной стороны заставки – фотография Бриссендена, с другой – британского посла сэра Джона Вэлью. Из редакторского вступления следовало, что однажды сэр Вэлью сказал, будто в Америке нет поэтов, а «Парфенон» публикацией «Эфемериды» отвечает: Вот вам, сэр Вэлью, получайте! Картрайт Брюс был подан как замечательнейший американский критик, и приводились его слова, что «Эфемерида» замечательнейшая поэма, другой такой американская литература не знает. И заканчивалось это вступление так: «Мы еще не сумели оценить все достоинства „Эфемериды“, а быть может, и никогда не сумеем вполне их оценить. Но мы неоднократно перечитывали поэму, поражались – где нашел мистер Бриссенден такие слова, как удачно подобрал их и как сумел связать в единое целое». А дальше шла сама поэма.
   – Да, повезло, что вы не дожили до этого, Брисс, дружище, – пробормотал Мартин, опустил журнал, и тот соскользнул между колен на пол.
   Все это отдавало тошнотворной дешевкой, пошлостью, но Мартин равнодушно заметил, что не так уж ему и тошно. Он бы рад был обозлиться, но и не пытался, не хватало сил. Слишком в нем все оцепенело. Кровь застыла, где ей вскипеть негодованием. В конце концов, не все ли равно? Это не хуже всего прочего, что Бриссенден так осуждал в буржуазном обществе.
   – Бедняга Брисс, – прошептал Мартин. – Он бы никогда мне этого не простил. – Через силу он поднялся и взял коробку из-под бумаги для пишущей машинки. Порылся в ней, достал одиннадцать стихотворений, написанных другом. Разодрал их и бросил в корзинку. Проделал это медленно, вяло, а кончив, сел на край кровати и тупо уставился в одну точку.
   Он не знал, сколько времени так просидел. И вдруг перед невидящим взором справа налево протянулась белая полоса. Странно. Она становилась все отчетливей, и оказалось, это коралловый риф, курящийся брызгами пены. Потом среди бурунов он различил маленькое каноэ с выносными уключинами. На корме молодой бронзовый бог в алой набедренной повязке; поблескивая на солнце, мелькает у него в руках весло. Мартин узнал его. Это Моти, младший сын Тати, вождя, это остров Таити, и за курящимся брызгами пены рифом лежит сладостная земля Папара и у самой реки крытый пальмовыми листьями домик вождя. Близится вечер, и Моти возвращается после рыбной ловли домой. Он ждет, когда накатит высокая волна, и готов перенестись на ней через риф. Потом Мартин увидел себя в ту далекую пору – сидит в каноэ впереди, как сиживал когда-то, опустив весло в воду, и ждет команды Моти: едва позади встанет стеною огромный бирюзовый вал, надо грести изо всех сил. И вот он уже не зритель, он сидит в каноэ, Моти издал клич, и оба они бешено заработали веслами, взлетели на крутой гребень вздымающейся бирюзы. Рассекаемая лодкой вода шипит, будто рвется наружу пар из котла, облаком встала водяная пыль, стремительное движенье, рокот, раскатистый грохот, и каноэ выносится в безмятежные воды лагуны. Моти смеется и трясет головой, трет глаза, в которые попали соленые брызги, и они вдвоем гребут к изъеденному волнами коралловому берегу, где за кокосовыми пальмами золотится в лучах заходящего солнца дом Тати.
   Видение растаяло, и опять перед глазами Мартина его неприбранная убогая комнатенка. Тщетно пытался он снова увидеть Таити. Он знал, там поют среди пальм и девушки танцуют в лунном свете, но их он не увидел. Увидел только заваленный бумагами стол, пустоту на месте пишущей машинки и немытое окно. Он со стоном закрыл глаза и уснул.

Глава 41

   Всю ночь Мартин проспал как убитый, разбудил его почтальон, принесший утреннюю почту. Усталый, отяжелевший, Мартин вяло просматривал письма. В тонком конверте оказался чек на двадцать два доллара от одного из вороватых журнальчиков. Полтора года Мартин добивался этих денег. А сейчас они были ему безразличны. Куда девалось волнение, которое вызывал в нем прежде издательский чек. В отличие от тех, прежних чеков, этот ничего ему не сулил. Теперь это чек на двадцать два доллара, только и всего… просто на него можно будет купить еды.
   Та же почта принесла и еще один чек, из нью-йоркского еженедельника в оплату за юмористический стишок, принятый несколько месяцев назад, чек на десять долларов. В голову пришла мысль, и Мартин стал неторопливо ее обдумывать. Что делать дальше, еще неясно и пока не хочется ни за что браться. А между тем надо жить. И у него множество долгов. Пожалуй, выгоднее всего накупить марок и опять отправить в путь все рукописи, что громоздятся под столом. Одну-другую глядишь, примут. Это поможет жить дальше. Так он и порешил и, получив по, чекам в Оклендском банке, купил на десять долларов почтовых марок. Возвращаться к себе в тесную комнатушку и готовить завтрак – от одной этой мысли стало тошно. Впервые Мартин махнул рукой на свои долги. Конечно, дома можно состряпать сытный завтрак, который обойдется в пятнадцать-двадцать центов. Но вместо этого Мартин пошел в кафе «Форум» я заказал завтрак за два доллара. Двадцать пять центов он дал на чай и пятьдесят центов потратил на пачку «Египетских» сигарет. Он закурил впервые с тех пор, как Руфь попросила его бросить. А чего ради теперь не курить, да еще когда хочется.. А деньги, зачем их беречь? За пять центов можно бы купить пакет дешевого табаку «Дарем», бумаги, и свернуть сорок распрекрасных цигарок-ну и что? Деньги для него теперь только тем и хороши, что на них можно сразу же что-то купить. Нет у него ни карты, ни руля, и не все ли равно, куда плыть, зато когда плывешь по воле воля, почти и не живешь, а ведь жить больно.
   Дни скользили мимо, и каждую ночь Мартин преспокойно спал восемь часов. Хотя теперь, в ожидании новых чеков, он ел в японских ресторанчиках, где кормили за десять центов, он стал не такой тощий; впалые щеки округлились. Он уже не изматывал, себя вечным недосыпанием, работой и занятиями сверх всякой меры. Ничего не писал, не раскрывал книги. Он много ходил, гулял среди холмов, долгими часами слонялся по тихим паркам. Не было у него ни друзей, ни знакомых, и он не заводил знакомств. Не хотелось. Неведомо откуда он ждал какого-то толчка, который снова привел бы в движение его остановившуюся жизнь. А пока жизнь его замерла, – бесцельная, пустая, бесполезная.
   Однажды он отправился в Сан-Франциско, глянуть на «людей из настоящего теста». Но в последнюю минуту, уже поднявшись в подъезд, отпрянул от дверей, повернулся и бежал через многолюдные рабочие кварталы. При мысли, что придется слушать философские споры, страшно ему стало, и он удирал крадучись, опасливо – вдруг столкнется с кем-нибудь из «настоящих», кто его узнает.
   Случалось, он проглядывал журналы и газеты – хотелось посмотреть, как там измываются над «Эфемеридой». Поэма имела успех. Но что это был за успех! Все прочитали ее и все спорили, можно ли это назвать поэзией. Местная пресса не осталась в стороне, и каждый день в газетах появлялись мудреные рецензии, язвительные статейки и глубокомысленные письма подписчиков. Элен Делла Делмар (под трубные звуки и грохот тамтамов провозглашенная величайшей поэтессой Соединенных Штатов) заявила, что Бриссенлену не место рядом с ней на Парнасе, и в многословных письмах доказывала публике, что никакой он не.поэт.
   В следующем номере «Парфенон» похвалялся тем, какую поднял бурю, насмехался над сэром Джоном Вэлью и без зазрения совести использовал смерть Бриссендена в своих коммерческих интересах. Некая газета, утверждавшая, что у нее полмиллиона подписчиков, тиснула весьма оригинальный экспромт Элен Деллы Делмар с колкостями и подковырками в адрес Бриссендена. Больше того, они посмела еще и сочинить пародию на его поэму.
   Не однажды Мартин порадовался, что Бриссенден до этого не дожил. Ведь он так ненавидел чернь, а сейчас все прекраснейшее в нем, самое святое, отдан во власть черни. Изо дня в день Красота подвергалась вивисекции. Каждый дурак хватался за перо, жалкие ничтожества спешили взмыть на волне величия Бриссендена и помельтешить в глазах публики: «Мы получили письмо от одного джентльмена, который недавно написал такую же поэму, только лучше», – писала некая газета. Другая газета, упрекая Элен Деллу Делмар за ее пародию, заявила с полной серьезностью: «Мисс Делмар» безусловно написала это в веселую минуту, не проявив уважения, с коим великий поэт должен бы относиться к другому, быть может, даже более великому. Однако, даже если мисс Делмар не чужда ревности к человеку, который сочинил «Эфемериду», она, как и тысячи других, несомненно, зачарована его творением, и, возможно, придет день, когда она попробует написать что-нибудь в этом роде".
   Священники начали поносить «Эфемериду» в своих проповедях, а один, который слишком упорно защищал многие идеи поэмы, был за ересь лишен сана. Великую поэму использовали для увеселения публики. Ею завладели сочинители юмористических виршей и карикатуристы и потешались вовсю, а в светских еженедельниках пошли в ход шуточки, вроде таких: сэр Чарли Френшем строго по секрету сказал Арчи Дженнигсу, что, прочитав пять строк «Эфемериды», пожалуй, кинешься избивать калеку, а после десяти строк и вовсе утопишься.
   Мартин не смеялся и не скрипел в бешенстве зубами. Им овладела глубокая печаль. Рухнул весь его мир, тот мир, что венчала любовь, и после этого краха разочарование в журнальном мирке к милейшей публике не так ужасало. Бриссенден совершенно справедливо судил о журналах, а ему, Мартину, чтобы убедиться в этом самому, потребовались годы тяжкого и напрасного труда. Да, Бриссенден недаром клял журналы, можно было бы и еще кое-что прибавить. Ну, да с ними покончено, утешил себя Мартин. Он стремился к звездам, а свалился в зловонную трясину. Все чаще ему виделся Таити, – такие чистые, такие сладостные видения перед глазами. А есть еще низинный Паумоту, и скалистые Маркизские острова; теперь он часто видел себя на борту торговой шхуны или хрупкого катерка, – вот он на рассвете проходит за риф у Папеэте и пускается в путь вдоль жемчужных атоллов к Нуку-Хиве, к бухте Тайохаэ, где Тама-ри заколет в честь его приезда кабана, а увитые гирляндами дочери Тамари возьмут его за руки и с пес-ней и смехом обовьют и его цветами. Это зов Южных морей, и конечно же, рано или поздно он отзовется.
   А пока он ничего не делал, отдыхал и набирался сил после долгого перехода через царство знания. Когда от «Парфенона» пришел чек на триста пятьдесят долларов, Мартин передал его местному стряпчему, который по поручению родных Бриссендена занимался делами покойного. Мартин взял расписку в получении чека и одновременно дал письменное обязательство вернуть взятые у Бриссендена сто долларов.
   Скоро Мартин перестал быть завсегдатаем японских ресторанчиков. В тот самый час, когда он перестал бороться, судьба ему улыбнулась. Но улыбка запоздала. Равнодушно вскрыл он тонкий конверт из «Золотого века», пробежал глазами чек на триста долларов и заметил, что он выписан за принятое к печати «Приключение». Все долги Мартина, включая проценты ростовщику, не превышали, ста долларов. И когда он расплатился со всеми долгами и отдал сто долларов наследникам Бриссендена, у него в кармане еще осталось больше сотни долларов. Он заказал у портного костюм и обедал в лучших городских кафе. Спал он по-прежнему в своей комнатушке у Марии, но при виде его нового костюма, соседские мальчишки перестали, забравшись на крышу дровяного сарая или хоронясь за забором, кричать ему «бродяга» и «лодырь».
   «Уики-Уики», его гавайский рассказ, был куплен Ежемесячником Уоррена" за двести пятьдесят долларов. «Северное обозрение» взяло его этюд «Колыбель красоты», а «Журнал Макинтоша»-"Гадалку", стихотворение, которое он посвятил Мэриан. Редакторы и рецензенты вернулись после летнего отдыха, и судьба рукописей решалась без промедления. Для Мартина оставалось загадкой, что на них на всех напало, отчего они вдруг встрепенулись и пошли принимать подряд все то, что упорно отвергали целых два года. До сих пор ничто из написанного им еще не было напечатано. Нигде, кроме Окленда, его не знают, да и среди тех немногих в Окленде, кто думал, будто знает его, он известен как «красный» и социалист. И решительно нечем объяснить, почему товар его вдруг пошел в ход. Просто каприз судьбы.
   После того как «Позор солнца» был отвергнут многими журналами, Мартин сделал, как советовал Бриссенден, с которым он раньше не соглашался, – отправил эту рукопись по издательствам. После нескольких отказов его приняло издательство «Синглтри, Дарнли и К°», пообещав опубликовать осенью. Мартин попросил аванс, но ему ответили, что это у них не принято, – такого рода книги редко окупаются и навряд ли удастся продать хотя бы тысячу экземпляров. Мартин вычислил, сколько заработает при таком тираже. Цена одного экземпляра-доллар, согласно договору он получает пятнадцать процентов, стало быть, книга принесет ему сто пятьдесят долларов. Он решил, что, если бы начинать все сначала, он бы ограничился беллетристикой. «Приключение» вчетверо короче, а «Золотой век» заплатил за него вдвое больше. Выходит, газетная заметка о гонорарах, которая давным-давно попалась ему на глаза, все-таки не лгала. Первоклассные журналы и вправду платят. как только принимают материал, и платят хорошо. Не два, а четыре цента за слово заплатил ему «Золотой век». И к тому же они покупают хороший то-вар-ведь вот купили же его рассказ. При этой по-следней мысли Мартин усмехнулся.
   Он написал в издательство «Синглтри, Дарнли и К°», предлагая продать авторское право на «Позор солнца» за сто долларов, да там не захотели рисковать. Но он пока не нуждался в деньгах, так как были приняты и оплачены несколько его поздних рассказов. Он даже открыл счет в банке, к его услугам теперь было несколько сот долларов, и никому на свете он ничего не должен. «Запоздавший», прежде отвергнутый многими журналами, наконец нашел пристанище в издательстве «Мередит-Лоуэл». Мартин вспомнил о пяти долларах, которые дала ему Гертруда, и как он решил возвратить ей в сто раз больше; и он написал в издательство с просьбой заплатить ему пятьсот долларов в счет авторского гонорара. К его немалому удивлению, с обратной же почтой пришел чек на эту сумму и с ним договор. Мартин обменял чек на пятидолларовые золотые и позвонил Гертруде, что ему нужно ее видеть.
   Сестра пришла, запыхавшись, еле переводя дух; так она спешила. Предчувствуя недоброе, она прихватила те несколько долларов, которые у нее нашлись; и, совершенно уверенная, что с братом случилась беда, спотыкаясь, всхлипывая, кинулась к нему, обняла, без слов сунула ему сумочку.
   – Я бы сам пришел, – сказал Мартин, – да не хотел стычки с Хнггинботемом, а этого бы не избежать.
   – Обожди, вскорости он поостынет, – заверила его Гертруда, а сама гадала, в какую беду попал Мартин. – Только ты бы сперва подыскал себе место да остепенился. Бернард, он любит, чтоб человек был при деле. Прочитал он тогда про тебя в газетах и уж до того взбеленился. Сроду его таким не видывала.
   – Не стану я искать себе место, – с улыбкой сказал Мартин. – Так ему от меня и передай. Не нужно мне никакое место, и вот тебе доказательство. И ей на колени звонким, сверкающим золотым потоком устремились сто пятидолларовых монет.
   – Помнишь, ты дала мне монету в пять долларов, у меня тогда не было на трамвай? Ну так вот она, эта монета, да еще девяносто девять ее сестриц, возраст у них разный, а все равно близнецы.
   Гертруда и ехала-то к брату в страхе, а тут перепугалась насмерть. Да, конечно, она боялась не зря. Это уже не просто страшное подозрение, это уверенность. В ужасе глядела она на Мартина, и ее расплывшееся тело сжалось, словно золотой поток жег ее.
   – Это твое, – засмеялся Мартин. Гертруда отчаянно зарыдала.
   – Бедняжка ты мой, бедняжка! – со стоном повторяла она.
   Мартин был ошарашен. Потом понял, отчего убивается сестра, и подал ей письмо издателей, сопровождавшее чек. С трудом разбирала она письмо, то и дело останавливалась, утирала глаза, а дочитав, спросила:
   – Стало быть, деньги эти у тебя честные?
   – Почестней, чем если бы я их выиграл в лотерею. Я их заработал.
   Понемногу она поверила, старательно перечитала письмо. Долго пришлось объяснять ей, каким образом оказалось у него столько денег, и еще немало времени прошло, покуда она уразумела, что деньги и вправду ее, а он в них не нуждается.
   – Положу их в банк на твое имя, – сказала наконец Гертруда.
   – Даже и думать не смей. Деньги твои, трать в свое удовольствие, а не хочешь брать, отдам Марии. Она уж найдет, куда их девать. Только вот что я тебе скажу, найми-ка служанку и как следует отдохни.
   – Расскажу все Бернарду, – объявила сестра, уходя.
   Мартин поморщился, потом усмехнулся.
   – Давай рассказывай. И может, он тогда опять пригласит меня обедать.
   – А как же… наверняка пригласит, – пылко отозвалась Гертруда, притянула Мартина к груди, обняла и поцеловала.

Глава 42

   И пришел день, когда Мартину стало одиноко. Вот он здоров, полон сил, а делать ему нечего. Писать и заниматься он перестал, Бриссенден умер, Руфь для него потеряна, и в жизни зияет пустота, а просто жить безбедно, похаживать в кафе да покуривать «Египетские» сигареты – не для него это. Правда, слышался ему зов Южных морей, но казалось ему, что в Соединенных Штатах игра еще не окончена. Скоро должны выйти две его книги, а есть у него в запасе и рукописи, которые, возможно, все же найдут издателя. Они принесут деньги, он подождет и уж тогда, богачом, отправится в Южные моря. На Маркизах есть одна долина возле бухты, ее можно купить за тысячу чилийских долларов. От подковообразной закрытой бухты долина уходит к головокружительным, увенчанным облаками горным пикам, и в вей добрых десять тысяч акров. Там полным-полно тропических плодов, диких куропаток и кабанов, бывает, забредет и стадо диких коров, а высоко в горах пасутся стада диких коз, и на них охотятся стаи диких собак. Дикое место. Людей там нет. И можно купить эту долину вместе с бухтой за тысячу чилийских долларов.
   Бухта, помнится, великолепная, глубокая, туда спокойно могут заходить самые крупные суда, и притом безопасная. Справочник Южно-тихоокеанского пароходства даже рекомендует ее как лучшее на многие сотни миль место для малого ремонта судов. Он купит шхуну – из тех, что вроде яхты, дно обшито. медью и развивают бешеную скорость – и станет торговать копрой и добывать жемчуг у островов. Долина и бухта станут его штаб-квартирой. Он построит просторный дом, крытый пальмовыми листьями, как спокон веку строят островитяне, и в доме, в долине, на шхуне у него будут темнокожие слуги. Там он будет принимать агента с фактории Тайохаэ, капитанов странствующих торговых судов и сливки тамошнего сомнительного общества. У него будет открытый дом, и принимать он всех станет по-королевски. И забудет книги, которые некогда так много для него значили, забудет мир, который оказался обманчивым.
   Чтобы все это исполнилось, надо сидеть в Калифорнии и ждать, когда разбогатеешь. Деньги понемногу притекают. Если бы какая-нибудь из его книг завоевала успех, удалось бы продать всю груду рукописей. Можно бы составить сборники стихов и рассказов и уж тогда долина, бухта, шхуна у него в руках. Писать он больше не будет. Это решено. Но пока, в ожидании, когда книги будут напечатаны, надо что-то делать, выйти из тупого оцепенения, какой-то холодной отрешенности., Однажды воскресным утром Мартин узнал, что в этот день в Шелл-Маунд-парке каменщики устраивают гулянье, и прямиком туда направился. В прежние времена он частенько бывал на таких гуляньях, хорошо представлял, что это такое, и, едва вошел в парк, на него нахлынули ощущения той давней поры. В конце концов, он из того же теста, что весь этот рабочий люд. Среди тружеников он родился, среди них жил, и, хотя на время от них отошел, приятно снова оказаться среди своих.