Андре Лори
Атлантида

 

 

ГЛАВА I. Офицер в море

 
   На крейсере «Геркулес», возвращавшемся 19— го октября 18… года в Лориан после продолжительной стоянки в Бенинском заливе, произошел странный и вместе с тем трагический случай. Судно неслось на всех парах в открытом океане и находилось недалеко от Азорских островов. Оно тщетно старалось уйти от догонявшего его циклона, который все-таки настиг его около шести часов вечера.
   Ураган разразился со страшной силой, а темная, беззвездная ночь еще усиливала ужас бури. Крейсер трещал по всем швам, но нырял довольно счастливо, как вдруг какое-то неудачное движение румпеля, а, может быть, и внезапный порыв ветра, повернули его всем корпусом к исполинской волне, несшейся с востока. Целая гора воды обрушилась на палубу, унося все со своего пути. Напора ее не выдержала даже громадная пушка, прикрепленная к штирборту, которая вместе с лафетом полетела в море. Однако через мгновение судно уже снова неслось вперед, как вдруг с марса почти одновременно раздалось два возгласа:
   — Офицер в море!
   — Ранило матроса!
   Тотчас за первым возгласом в море спустили светящийся буй и сам командир Арокур бросился к рупору, отдавая приказание остановиться.
   Не более как в две минуты снарядили и спустили спасательную шлюпку, и несколько человек «матросов отправились среди рева бушевавшей стихии на поиски погибшего офицера и скоро скрылись во мраке.
   В это время к командиру крейсера подошел дежурный офицер с рапортом о случившемся. Оказалось, что офицер, смытый волнами в море вместе с пушкой, был Рене Каудаль, а человек, получивший повреждение ноги ударом оторванной от корпуса корабля доски, — марсовой матрос Ивон Кермадек.
   Прошло полчаса томительного ожидания, и наконец из мрака бури вынырнула шлюпка, подав издали сигнал о бесплодности своих поисков. Ее с трудом подняли на борт крейсера, и матросы получили в награду порцию чаю с ромом. С отчаянием в сердце все должны были признать, что дальнейшие поиски были бы бесплодны: океан навеки поглотил свою добычу.
   «Геркулес» продолжал свой путь, но воспоминание о печальном происшествии тяжелым камнем легло на сердца всего экипажа. Рене Каудаль был прекрасным товарищем и безукоризненно справедливым начальником для матросов. Ему улыбалась впереди блестящая карьера; он погиб в полном расцвете своих молодых сил.
   Что же касается матроса Кермадека, то он вскоре пришел в себя благодаря энергии и заботам доктора Патриса; но, как только вернулось к нему сознание, воспоминание о происшедшем омрачило его честное бретонское лицо и на голубых глазах сверкнули слезы.
   Вот что он рассказал о трагическом событии, которого он был единственным очевидцем.
   — Я стоял у фок-мачты, — говорил Кермадек, — а его благородие, господин Каудаль, ходил взад и вперед по палубе, как вдруг прямо на нас нахлынула громадная волна. Я не помню ничего подобного за всю свою жизнь! Точно какая-то стена обрушилась на нас! Как сквозь туман видел я, что его благородие схватился за пушку у штирборта и был снесен вместе с нею. В ту же минуту громадный кусок дерева ударил меня в левую ногу и я потерял сознание…
   — Лучше бы уж меня унесло, — продолжал он с отчаянием. — Да и куда я нужен без ноги! Ни на что больше не гожусь! А таких офицеров, как господин Каудаль, немного!..
   Голос матроса звучал таким искренним горем, что молодой доктор был глубоко тронут. Он больше всех чувствовал, какую незаменимую потерю понесли они все в лице Рене Каудаля, так как еще с детства был ближайшим другом покойного. Волнение Кермадека передалось и доктору, и руки его, делавшие перевязку, задрожали так сильно, что он должен был на минуту остановиться.
   — Ну, полно, полно, дружище! — проговорил он, обращаясь к матросу. — Не отчаивайся! Мы спасем твою ногу, но если бы ты даже остался без нее, то у тебя все-таки есть еще множество способов сделать свою жизнь полезной и счастливой. Что же касается твоего сожаления о преждевременной смерти господина Каудаля, то в этом отношении ты прав. Более честного и умного офицера, лучшего товарища и сына еще не было на свете!
   — Каково-то будет его матери узнать об этом, — продолжал матрос, отвечая на недосказанную мысль доктора. — Самое тяжелое в нашем ремесле — покидать своих близких и причинять им каждый раз ужасные страдания!
   — Бедненький господин Рене! А как он добр был ко мне! Не брезгал разговаривать со мной, неучем, хотя сам был такой ученый! Все-то мне растолковывал, да учил меня. Я и пить-то перестал благодаря ему. Господи! да я бы двадцать раз бросился в воду вместо него! Каково мне было, как его унесло на моих глазах, а я и пальцем шевельнуть не мог для того, чтобы помочь ему!
   Матрос замолчал, подавленный своим горем. Доктор был также взволнован и не мог произнести ни слова.
   — Ты знаешь, как я любил его, Кермадек, — наконец проговорил он с трудом, — в память его мне всегда будет приятно помочь и тебе, чем могу. Если тебе понадобится совет или помощь, иди прямо ко мне, не стесняйся…
   Перевязка была окончена, и доктор, пожав дружески раненому руку, поднялся на палубу. Поговорив там несколько минут с командиром судна, который выражал также искреннее сожаление о погибшем, доктор отправился в кают-компанию, где его с нетерпением ожидали.
   Доктор Патрис пользовался не только всеобщей любовью за свою веселость и доброту, но также и уважением, так как, несмотря на молодость, обладал действительным знанием своего дела. В этот день все стремились его видеть, чтобы выразить сочувствие к его горю, так как всем была известна тесная дружба, соединявшая его с Каудалем, и вместе с тем интересовались услышать от него подробности происшествия.
   Когда Патрис удовлетворил всеобщее любопытство, вызванное искренним участием к покойному, разговор невольно перешел на семью Каудаля. Доктор, который давно хорошо знал ее, сообщил своим собеседникам все, что их интересовало.
   — Рене, — начал он, — сын и внук моряка. Его отцу и деду море также послужило могилой, а потому мать его, у которой он был единственным сыном, употребила все усилия, чтобы не допустить его сделаться моряком и внушить ему отвращение к этой карьере. Она принимала для этого всевозможные предосторожности: предупредила всех окружающих, сама выбирала его чтение и не позволяла сыну даже любоваться картинами морских видов. Но все это было напрасно, так как Рене был моряком по призванию. Ему никогда не дарили игрушек, изображавших корабли, но уже семилетним мальчиком он сам смастерил себе лодку и с тех пор его постоянной тайной мечтой было морское путешествие, что повергало в полное отчаяние его несчастную мать.
   Эта страсть еще усилилась в мальчике, когда у них в доме поселилась маленькая кузина Елена. Она была дочерью сестры покойного отца Рене, которая, подобно своему брату, страстно любила море и передала эту любовь своей дочери. Девочка осталась круглой сиротой, и мадам Каудаль приютила ее у себя, и с этих пор пропала у матери последняя возможность бороться с пагубным призванием сына.
   Обоим детям было в то время лет по двенадцать. Раньше они никогда друг друга не видали, так как маленькая Елена жила в Алжире, но с первого же дня у них установилась самая тесная дружба, благодаря сходству вкусов и стремлений.
   Разговоры их всегда вертелись вокруг одной и той же темы: путешествие к Северному полюсу, открытие новых земель, кругосветное путешествие — вот что их занимало. Горькое сожаление маленькой Елены о том, что она девочка, несколько ослабело, когда она увидела олицетворение всех своих мечтаний в своем брате.
   Ребятишки подготовляли себя к будущим великим предприятиям всевозможными детскими похождениями и ежедневно возвращались домой из отдаленных прогулок то с шишкой на лбу или подбитым глазом, в грязи и в изодранном платье. Наконец мадам Каудаль поняла, что дальнейшая борьба с призванием сына была бы бесполезна, и, принеся в жертву свое спокойствие, решилась более не препятствовать ему. Она открыла шкаф, в котором хранились вещи ее мужа и его отца, и передала их детям, которые смотрели на них как на реликвии.
   С этих пор возник вопрос о поступлении в морскую школу, и Рене начал готовиться к экзамену. Он поступил туда как раз в тот год, когда я окончил свои занятия по медицине. Несмотря на то, что между нами было шесть лет разницы, что в том возрасте много значит, мы были с ним с самого детства большими друзьями, да и матери наши были очень дружны между собой. Мое поступление доктором на «Геркулес» было для меня громадной радостью. Я ждал от Рене, как от талантливого моряка, чего-то великого. Вам всем известно, как жестоко разрушены мои надежды!
   Все присутствующие слушали доктора с живейшим интересом и участием. По окончании рассказа лейтенант Бриан поблагодарил его от имени своих товарищей.
   — На вашу долю, доктор, — добавил он, — верно, выпадет тяжелая обязанность сообщить матери печальную весть. Передайте ей, когда она будет в состоянии вас слушать, как мы все любили и ценили ее сына!
   — А бедная его кузина! — воскликнул мичман де Брюэр, — для нее это также будет тяжелым ударом. Может быть, она была его невестой!
   — Нет, — несколько сухо возразил доктор. — Мадемуазель Елена Риё и Рене не были помолвлены; хотя это было пламенным желанием мадам Каудаль, но ему не суждено было сбыться, так как молодые люди решительно отказались подчиниться ее желанию. Их отношения были самые дружеские, братские, но не более.
   В то время как в кают-компании происходил этот разговор, командир крейсера, Арокур, вносил в морской журнал подробности печального происшествия. Ураган между тем начал постепенно стихать, и вскоре буря совершенно прекратилась, хотя громадные волны продолжали ходить по поверхности океана и швыряли крейсер, как пробку, в разные стороны. Однако к утру волнение совершенно стихло, и солнце осветило уже гладкую как зеркало поверхность океана.
   «Геркулес» продолжал свой путь и вскоре достиг Лиссабона, где быстро исправил свои повреждения, и через три дня был уже в Лориане.
   Прошло пятнадцать дней со времени ужасного происшествия, но весь экипаж находился еще под тяжелым впечатлением.
   Мрачнее всех был доктор Патрис, которому предстояла тяжелая обязанность передать матери Каудаля ужасную весть, так как командир не решался известить ее о смерти сына официальной депешей.
   Между тем «Геркулес» вошел в гавань и бросил якорь; вскоре к нему подошла шлюпка, привезшая почту, которую все ждали с нетерпением. Через несколько мгновений в кают-компанию стремительно вошел командир, держа в руках бумажку.
   — Радостное известие, господа! — воскликнул он. — Мичман Каудаль жив! Его спасло почтовое судно «Ла— Плата», и он уже два дня как находится в госпитале в Лориане.

ГЛАВА II. Чудесное происшествие

 
   Невозможно описать безумную радость доктора Патриса при известии о спасении его друга.
   Эта радость еще усиливалась сознанием, что он избавлен от обязанности палача по отношению к матери и сестры Каудаля, да, кроме того, мысль, что друг его жив и он скоро увидит его, наполняла честное сердце Патриса неизъяснимым счастьем.
   Спасение Каудаля было действительно каким-то чудом, и доктор горел нетерпением узнать подробности его.
   Выйдя на берег, он бросился бегом в морской госпиталь и через две минуты уже входил в палату, где лежал Каудаль. Когда прошел первый порыв восторга, доктор внимательно осмотрел своего больного друга, выслушал его и не нашел у него никаких болезненных симптомов. По-видимому, Рене был совершенно здоров физически, но его нравственное состояние внушало доктору серьезныеопасения. Бледный, озабоченный, с блуждающим взглядом, он, казалось, делал над собой невероятные усилий, чтобы отвечать на вопросы своего друга, которые ему, видимо, надоедали.
   — Да что же наконец с тобой? — воскликнул с недоумением доктор. — Твое купание не принесло тебе, очевидно, никакого вреда, ты совершенно здоров, а между тем валяешься каким-то увальнем. Ну, сделай же над собой маленькое усилие и пойдем прогуляться. Это тебя сразу оживит!
   — Гулять по Лориану! — проговорил Рене тоном глубочайшего презрения.
   — Что же такого? Лориан — прелестный городок! — возразил доктор. — Во всяком случае, это будет лучше, чем лежать и предаваться черным мыслям, как ты делаешь. Ну, скажи же, что тебя так беспокоит?
   Вместо ответа Рене сделал какое-то беспомощное движение плечами.
   — Ты болен?
   — Болен? Нет…
   — Что же ты в таком случае чувствуешь? Утомление, разбитость? Сколько времени ты провел в воде? — спрашивал Патрис.
   Рене снова пожал плечами.
   — Почем я знаю? Да и не все ли равно! — с нетерпением проговорил он и, повернувшись к стене, закрыл лицо руками, ясно показывая, что разговор ему в тягость. Доктор смотрел на него с удивлением, которое вскоре сменилось беспокойством. Что с его другом? Чему приписать такую внезапную перемену в его открытом, жизнерадостном характере? Уж не подействовало ли его падение на мозг? Все эти мысли промелькнули в голове Патриса, и он решил во чтобы то ни стало узнать причину мрачности Рене.
   — Как, ты не знаешь? — воскликнул наконец он. — Ты, вероятно, очень недолго пробыл под водой? Сколько минут?
   Вместо ответа раздался только тяжелый вздох.
   — Может быть, ты был без сознания? Рене молчал.
   — Тебя, кажется, нашли плавающим на пустой бочке? — продолжал доктор. — Откуда она взялась?
   Снова нетерпеливое движение плечами и головой, как будто больной старался отогнать от себя докучавший ему шум. Казалось, слова друга раздражали его, и все усилия вызвать его на разговор оставались безуспешными.
   — Ну, мой милый, — воскликнул наконец Патрис, раздраженный в свою очередь этим молчанием, — твоя холодная ванна, видимо, сильно подействовала на тебя. Ты хоть и не болен, но в таком расположении духа, что мне лучше уйти, так как я тебя стесняю!
   С этими словами доктор направился к двери, что заставило Рене повернуться.
   — Патрис! Этьен! — воскликнул он. — Не сердись, вернись! Ты ведь знаешь, что я тебя люблю и рад твоему приходу. Не бросаться же мне тебе на шею, чтобы доказать это!
   — Никто ничего подобного не просит, да и твой прием слишком далек от этого!
   Рене снова тяжело вздохнул и грустно опустил голову.
   — Ну, вот, опять начинается! — воскликнул доктор. — Что означают твои вздохи? Можно подумать, что у тебя на душе какая-то ужасная тайна! Уж не наслушался ли ты пения сирен и так очарован ими, что ни о чем больше не можешь думать!
   К великому удивлению доктора, при этих словах яркая краска покрыла бледное лицо Рене, а на губах заиграла улыбка.
   Оба молодых человека пристально молча смотрели друг на друга; наконец Патрис прервал тягостное молчание.
   — Послушай, объяснись же, прошу тебя, — проговорил он, но Рене уже снова впал в прежнюю апатию.
   — К чему? — наконец возразил он усталым голосом, — ты ведь мне все равно не поверишь…
   — Почему же?..
   — Да потому, что я должен рассказать тебе такие безумные, невероятные вещи, что ты сочтешь меня за сумасшедшего. Я бы сам подумал, что видел все это во сне, если бы у меня не осталось вещественного доказательства всего случившегося.
   — Да, черт возьми, говори же яснее! Ты можешь вывести святого из терпения!
   Рене несколько минут хранил молчание, как будто собираясь с мыслями.
   — Пощупай у меня пульс, — наконец проговорил он. — Видишь, у меня ведь нет лихорадки?
   — Ни малейшей! Твой пульс так же ровен и спокоен, как мой.
   — Посмотри теперь на меня! Похож ли я на человека с расстроенным рассудком или в бреду?
   — Ничуть! Ты просто не в духе!
   — Значит, ты поверишь всему, что я скажу тебе?
   — Конечно, если ты мне дашь слово, что говоришь серьезно!
   — Даю тебе честное слово, что все, что я тебе расскажу, истинная правда! И все-таки я не могу решиться…
   — Полно же! Я никогда не предполагал, что ты так нерешителен!
   — Да, потому что ты никогда не видал меня в подобных обстоятельствах. Этьен, ты ведь мой самый лучший друг, мой старший брат. Для чего же стал бы я тебя обманывать? То, что я расскажу тебе, необъяснимо, но все — истинная правда. Я решил никому не говорить об этом, будучи уверен, что мне не поверят, но ты сам просишь меня рассказать, а я так привык все доверять тебе, что и на этот раз мне было бы тяжело молчать. Кто знает, может быть, мы вместе найдем какое-нибудь подходящее объяснение всему случившемуся.
   Живо заинтересованный этим предисловием, а также серьезным и взволнованным выражением лица своего друга, доктор поспешно взял стул и, сев у изголовья Рене, приготовился слушать. Рене, по-видимому, собирался с мыслями; облокотившись на локоть, со взглядом, устремленным в пространство на что-то, видимое ему одному, он наконец начал свой рассказ.
   — Ты, конечно, не забыл, при каких обстоятельствах я упал в море. Это случилось в понедельник, девятнадцатого октября. Полетев в воду вместе с пушкой, я был уверен, что мне немедленно окажут помощь; это была моя первая мысль.
   Доктор сделал утвердительный знак головой.
   — К несчастью, или, вернее, к счастью, — продолжал Рене, — так как иначе я лишился бы чудного, невиданного зрелища, я руками и ногами ухватился за пушку и вместе с ней погрузился в бездну. Я чувствовал нелепость своего поступка, хотел оторваться от пушки, но какой-то непреодолимый инстинкт удержал меня, и я потерял сознание. Моя последняя мысль была та, что я всплыву и буду носиться по волнам, как мертвая рыба. Сколько времени я был без сознания — не знаю!
   Рене замолчал, подавленный воспоминаниями; лицо его все более и более бледнело.
   — Когда я пришел в себя, — снова начал он, — то лежал на каком-то мягком ложе. Я слышал и чувствовал все, что происходило вокруг меня, но не был в состоянии открыть глаз. Около меня раздавались какие-то голоса, говорившие на странном, непонятном мне наречии. Сладкая истома оковывала мои члены; наконец, воспоминание о всем случившемся начало возвращаться ко мне, и я подумал, что меня вытащили из воды.
   С трудом открыл я наконец глаза, ожидая увидеть около себя тебя и Кермадека, думая, что нахожусь в лазарете, но вместо всего этого вот что я увидел.
   Я находился в обширном гроте, своды которого состояли из нежнейшего розового коралла; какой-то серебристый свет лился с потолка, освещая кровать из слоновой кости, на которой я лежал, наслаждаясь ее мягкостью. Под головой у меня находились подушки из дорогого шелка, вышитые самыми оригинальными рисунками. Вместо пола весь грот был усыпан тончайшим песком, а кое-где лежали драгоценные ковры и стояли кресла из слоновой кости — все античной работы. Тут же стояли роскошные пяльцы с начатым вышиванием, небрежно брошенная лира лежала на подушках. В корзине из тростника я заметил клубки шерсти и полуразвернутый свиток папируса.
   Я был поражен этим зрелищем, как вдруг около меня раздался голос, от которого я затрепетал.
   Я быстро повернул голову, но у меня не хватит слов, чтобы описать то чудное видение, которое предстало перед моими глазами!
   Около моего изголовья стояли старик и молодая девушка, появившиеся, по-видимому, из внутреннего грота. Громадного роста, с величественной осанкой, старик был олицетворением древнего патриарха. Золотая повязка покрывала его лоб, длинная белоснежная борода спускалась ему на грудь, а красивые складки белой шерстяной мантии делали его похожим на античную статую.
   Что касается молодой девушки, то сама Венера позавидовала бы ей.
   Это было неземное создание, прозрачное и легкое, как эфир. Ее нежное, гибкое тело было окутано в зеленоватую тунику, напоминавшую морские волны. Золотистые волосы, перевитые нитями жемчуга, ниспадали тяжелыми кудрями до самой земли, а в ее чудных сияющих очах заключался целый мир наслаждений!
   Ее взгляд был устремлен на меня, и с прелестных уст слетела какая-то короткая фраза. Старик ответил, но их разговор остался для меня тайной, несмотря на все мои усилия понять их. Если мои школьные воспоминания не обманывают меня, то мне кажется, что их язык походил на греческий.
   Между тем старик положил мне руку на голову, пощупал мне пульс, а красавица, склонив слегка свою чудную головку, смотрела на меня любопытным, немного насмешливым взглядом. Меня охватило какое-то чувство стыда и неловкости, когда я припомнил свою современную форму, взглянул на свои кожаные сапоги и представил себя лежащим на этом царском ложе, среди сказочной, античной роскоши.
   Между тем мои хозяева продолжали беседовать между собой и по направлению их взглядов можно было заключить, что разговор касался меня. Моя нимфа, видимо, о чем-то просила старика, сперва шутя и смеясь, а затем начиная заметно волноваться. Ее прозрачные глаза метали молнии, но они мало действовали на старика, который продолжал отрицательно качать головой. Наконец, оттолкнув от себя молодую девушку, которая старалась удержать его, он подошел к сундуку из слоновой кости, вынул из него золотую чашу и начал приготовлять какое-то питье.
   Красавица продолжала стоять около меня. Ее веки были опущены и все лицо пылало гневом, что, однако, ее ничуть не портило. Вдруг, взглянув мельком на старика, она улыбнулась, еще ближе подошла ко мне и быстро надела на мой палец кольцо. Затем, приложив к своим смеющимся губкам палец, по-видимому, как знак молчания, она как серна бросилась к пяльцам, схватила своими белоснежными ручками лиру и запела дивную песню.
   О, этот хрустальный голос! Эта волшебная музыка!
   Ты говорил сейчас, Этьен, о пении сирен; но, наверно, ни одна из них не пела так, как моя нимфа. Мне казалось, что я переселяюсь в какой-то неведомый мир, полный сладких волшебных грез. Мне хотелось умереть, и слезы, слезы восторга застилали мне глаза.
   Она продолжала смотреть, и ее взгляд, казалось, проникал в меня вместе с ее волшебным пением. Я чувствовал, что не в состоянии более оставаться неподвижным, и медленно приподнялся на своем ложе. В это время надо мной наклонился старик, который неслышно приблизился ко мне, и его тяжелая рука, опустившаяся на мое плечо, заставила меня очнуться. Он подавал мне золотую чашу с душистым напитком; я решительно отклонился от нее, как вдруг моя красавица по знаку, поданному стариком, поднялась со своего места и, взяв в свои руки чашу, поднесла ее к моим губам с очаровательной улыбкой. Я мгновенно выпил все, что в ней находилось, и в ту же минуту как парализованный, упал на свои подушки. Моя сирена снова принялась петь и мало-помалу уходила от меня в какую-то туманную даль вместе с гротом и со всем меня окружавшим. Мне казалось, что я вижу над собой знакомые, близкие лица матери, сестры, твое… Странное головокружение овладело мной… Я закрыл глаза… Чудный голос прозвучал где-то вдали и смолк. Я потерял сознание.
   Когда я пришел в себя, утреннее солнце заливало своим светом поверхность океана, по которой я носился, крепко привязанный к пустой бочке.
   Двое суток провел я в таком положении, изнемогая днем от жажды, а по ночам от холода, пока меня случайно не заметило почтовое французское судно «Ла-Плата», спасшее и доставившее меня сюда.
   Думаю, что я давно оправился бы совершенно, если бы меня не сжигало днем и ночью безумное желание снова увидеть мою Ундину.
   Доктор Патрис слушал рассказ своего друга сперва с удивлением, которое вскоре сменилось беспокойством. Его ничуть не удивляла подобного рода галлюцинация, явившаяся под влиянием изнеможения, жажды и страха, но зато его поражала и беспокоила уверенность Рене в том, что все виденное им — действительность. Он употребил все свои старания для того, чтобы успокоить взволнованное воображение больного, но это было напрасно. Каудаль упорно стоял на своем и заявлял о своем твердом намерении во что бы то ни стало отыскать свою красавицу. В конце концов терпение Патриса истощилось.
   — Ну, если ты окончательно потерял рассудок, — воскликнул он с гневом, — то советую тебе по крайней мере никому не рассказывать о твоих бреднях, если не хочешь быть упрятанным в больницу для душевнобольных.
   — Я никому и не намереваюсь доверять эту тайну! — с раздражением отвечал Рене, выведенный в свою очередь из терпения. — Но если ты строишь из себя такого скептика и esprit fort, то не потрудишься ли ты объяснить, откуда взялось у меня это кольцо?

ГЛАВА III. Кольцо

 
   С этими словами Рене Каудаль протянул доктору свою левую руку, на которой блестела громадная жемчужина в роскошной оправе. Это вещественное доказательство волшебной сказки, рассказанной Каудалем, произвело на Патриса сильное впечатление. Глаза его не могли оторваться от перстня, удивительная красота которого представлялась действительно чем-то таинственным. Откуда он взялся?
   Доктор Патрис был любителем и знатоком древности, а врожденное чувство изящного всегда подсказывало ему верную оценку произведений искусства. На этот раз он был поставлен в тупик. К какой эпохе отнести эту замечательную драгоценность? Без сомнения, это было произведение греческого искусства, но в какую пору его? Принадлежало ли оно периоду пробуждения греческого народного духа, или золотому веку его, или же эпохе упадка? Было ясно, что оно не принадлежало ни к ионическому, ни к дорическому, ни к коринфскому стилю, а представляло нечто вполне самобытное.