Марио Варгас Льоса
Зеленый Дом

Часть I

   Сержант бросает взгляд на мать Патросинию — слепень все там же. Лодка покачивается на мутных водах между двумя стенами деревьев, источающих горячие, липкие испарения. Укрывшись под навесом из пальмовых листьев от зеленовато-желтого полуденного солнца, голые до пояса, спят жандармы: голова Малыша покоится на животе Тяжеловеса, по телу Блондина ручьями струится пот, Черномазый храпит с раскрытым ртом. Лодку эскортирует туча москитов, между телами мелькают бабочки, осы, жирные мухи. Лоцман Ньевес левой рукой вертит штурвал, в правой держит сигарету, и его бронзовое лицо под соломенной шляпой хранит невозмутимое выражение. Странное дело, почему это здешние не потеют, как все люди? Мать Анхелика лежит на корме с закрытыми глазами; лицо ее изборождено бесчисленными морщинами; время от времени она кончиком языка слизывает пот, выступивший на верхней губе, и сплевывает. Бедная старушка, не по силам ей эти мытарства. Слепень взмахивает синими крылышками, плавно взлетает с розового лба матери Патросинии и, кружа, теряется в слепяще-белом свете. Лоцман приготавливается выключить мотор: подходим, сержант, за этой расселиной Чикаис. Но сержанту сердце говорит, что никого там не будет. Мотор умолкает, монахини и жандармы раскрывают глаза, поднимают головы, оглядываются по сторонам. Лоцман Ньевес, стоя, загребает веслом то слева, то справа, лодка бесшумно приближается к берегу, солдаты встают, надевают рубахи и фуражки, поправляют гетры. За излучиной реки стена зарослей на правом берегу внезапно расступается, и в прогале показывается узкая полоска красноватой земли — глубокий овраг, который спускается к маленькой бухте, полной тины, усеянной валунами, заросшей тростником и папоротником. У берега не видно ни одного каноэ, в овраге ни одной человеческой фигуры. Лодка садится на мель, Ньевес и солдаты спрыгивают и шлепают по свинцово-серой грязи. Так и есть, ни одной живой души, правильно говорят мангачи[1] — сердце не обманывает. Сержант стоит на носу, наклонившись над штевнем, лоцман и жандармы подтаскивают лодку к твердой земле. Пусть помогут мамашам, пусть возьмутся по двое за руки, сделают стульчик и перенесут их, чтоб не замочились. Мать Анхелика важно восседает на руках у Черномазого и Тяжеловеса, мать Патросиния с минуту мешкает в нерешительности, когда Малыш и Блондин берутся за руки и подставляют ей стульчик, а садясь, краснеет как рак. Жандармы, пошатываясь, идут через отмель и опускают монахинь на землю там, где кончается грязь. Сержант спрыгивает и подходит к откосу оврага, а мать Анхелика уже с решительным видом взбирается вверх по склону, следом за ней спешит мать Патросиния, обе карабкаются на четвереньках и скрываются в облаках красноватой пыли. Земля в овраге рыхлая, сержант и жандармы на каждом шагу увязают по колено, идут, согнувшись в три погибели, задыхаясь от пыли, прижимая платок ко рту. Тяжеловес чихает и отплевывается. Наверху они отряхают друг друга, и сержант осматривается: круглая поляна, горстка хижин с коническими крышами, узкие полоски маниоки и бананов, а вокруг густой лес. Между хижинами — деревца, с ветвей которых свисают овальные кошели — гнезда паукаров[2]. Говорил он матери Анхелике, нет, настояла на своем, а теперь сами видят — ни души. Но мать Анхелика снует взад и вперед, заходит в одну хижину, выходит и заглядывает в другую, хлопает в ладоши, чтобы разогнать мух, ни секунды не стоит на месте и издали, окутанная пеленою пыли, кажется не старушкой, а ходячей сутаной, неугомонною тенью.
   Мать Патросиния, напротив, стоит неподвижно, спрятав руки в складках сутаны, и обегает глазами безлюдное селение. Всколыхнув ветви деревьев, взлетает стая птиц с зелеными крыльями, черными клювами и синими грудками. Они с пронзительными криками кружат над опустелыми хижинами Чикаиса, а солдаты и монахини следят за ними взглядом, пока они не пропадают в зарослях, и еще с минуту прислушиваются к их затихающему гомону. Здесь есть попугайчики, это надо иметь в виду на случай, если не будет еды. Но от них, мать моя, бывает дизентерия, попросту сказать, понос. Из оврага показывается соломенная шляпа и загорелое лицо лоцмана Ньевеса. Вон как перепугались агваруны[3]. Ну и упрямицы эти мамаши, им дело говорили, а они не послушались. Мать Анхелика подходит, бросает по сторонам взгляд своих маленьких, запрятанных в морщинах глазок и обращается к сержанту, размахивая у него под носом узловатыми, сухонькими руками в коричневых веснушках: люди где-то здесь, поблизости, они не забрали вещей, надо подождать, они вернутся. Жандармы переглядываются, сержант закуривает сигарету, два паукара носятся в воздухе, и их черные с золотом перья блестят влажным блеском. Вот и птички, все есть в Чикаисе. Кроме агварунов, смеется Тяжеловес. Надо было захватить их врасплох. Мать Анхелика пыхтит — разве мамаша их не знает? — пучок седых волосков у нее на подбородке слегка дрожит — они боятся людей, вот и прячутся, нечего и думать, что они вернутся, пока белые не уйдут, они и носу не покажут. Маленькая, кругленькая мать Патросиния тоже здесь, между Блондином и Черномазым. Но ведь в прошлом году они не прятались, вышли им навстречу и даже угостили свеженькой гамитаной[4], разве сержант не помнит? Но тогда они не знали, в чем дело, а теперь знают, мать Патросиния, надо это учесть. Солдаты и лоцман Ньевес садятся на землю и разуваются, Черномазый отвинчивает колпачок фляжки, пьет и вздыхает. Мать Анхелика поднимает голову: пусть поставят палатки, сержант, — сморщенное лицо, — натянут сетки от москитов — невозмутимый взгляд, — они подождут, пока люди вернутся, — надтреснутый голос, — и не надо строить такую физиономию, у нее есть опыт. Сержант бросает сигарету и затаптывает ее: что ж делать, ребята, подымайтесь. Тут раздается кудахтанье, и из зарослей кустарника показывается рябая курица. Блондин и Малыш издают ликующий крик, гонятся за ней, ловят ее, но мать Анхелика, сверкая глазами, — бандиты, что они делают, — потрясает кулаком: разве это их курица, пусть сейчас же отпустят ее, и сержант: отпустите, но, мать моя, если они собираются здесь оставаться, нужна еда, не голодать же им. Мать Анхелика не позволит бесчинствовать, разве эти люди будут им доверять, если они станут воровать их живность? И круглолицая, розовощекая мать Патросиния поддакивает: воровать — значит оскорблять Бога, разве сержант не знает заповедей? Курица, коснувшись земли, кудахчет, хлопает крыльями и вперевалку убегает, сержант пожимает плечами: зачем им обманывать себя, раз они знают этих людей так же, как он, а то и лучше. Жандармы направляются к оврагу, на деревьях снова поднимают гомон Попугаи и паукары, слышится жужжание насекомых, Легкий ветерок шевелит листья ярины[5] на крышах хижин. Сержант с раздражением ослабляет гетры и ворчит сквозь зубы, скривив рот. Лоцман Ньевес дружески хлопает его по плечу: пусть сержант не портит себе кровь и смотрит па вещи спокойно. Сержант украдкой показывает на монахинь: такая работенка, дон Адриан, хоть кого выведет из себя. Мать Анхелику мучит жажда и слегка знобит: дух у нее еще бодрый, но тело совсем немощное, мать Патросиния, а та — нет, пусть мать Анхелика так не говорит, сейчас солдаты поставят палатки, она выпьет лимонаду и почувствует себя лучше, вот увидит. Не о нем ли они шепчутся? Сержант рассеянным взглядом обводит окрестность. Думают, он дурак? Он обмахивается фуражкой — клуши несчастные! — и вдруг обращается к лоцману Ньевесу: воспитанные люди в обществе не секретничают, а тот ему: глядите, сержант, солдаты бегут назад. Каноэ? Да, подтверждает Черномазый. С агварунами? Да, Господин сержант, отвечает Блондин, да, повторяет Малыш, и Тяжеловес, и монахини, да, да, и все что-то спрашивают и суетятся, и сержант приказывает Блондину вернуться к оврагу, последить за агварунами и предупредить его, если они начнут подниматься, а остальным спрятаться, и лоцман Ньевес подбирает с земли гетры и ружья. Солдаты и сержант входят и ближайшую хижину, но монахини остаются на поляне. Пусть мамаши спрячутся, быстрее, мать Патросиния, мать Анхелика. Они смотрят друг на друга, шушукаются, переминаются с ноги на ногу, наконец заходят в хижину напротив. Блондин из кустарника, который скрывает его от агварунов, показывает пальцем в сторону реки: уже вылезают, сержант, привязывают каноэ, поднимаются, сержант, а у тряпки-сержанта не хватает выдержки — пусть Блондин бежит сюда и прячется, чего он спит. Тяжеловес и Малыш, лежа на животе, смотрят в щели стены, сложенной из жердей чонты[6], Черномазый и лоцман Ньевес стоят в глубине хижины, а Блондин, прибежав, садится на корточки возле сержанта. Вон они, мать Анхелика, вон они, но хотя мать Анхелика стара, зрение у нее хорошее, мать Патросиния, она сама их видит, их шестеро. Впереди старуха с длинными космами, с дряблыми грудями, свисающими до пояса, в грязно-белой набедренной повязке. За нею — двое мужчин неопределенного возраста, низкорослых и пузатых, с шапкой волос, падающих до бровей, с тонкими как спички ногами, с голыми ягодицами, только перед прикрыт лоскутом желтой материи, прикрепленным обрывками лиан. Они несут ветви бананов. Потом две девочки в венках, у одной из них серьга в носу, у другой браслеты на щиколотках. Обе совсем голые, как и мальчик, который идет за ними — видно, самый младший. Он и самый худой. Они смотрят на безлюдную поляну, женщина открывает рог, мужчины покачивают головой. Не пора ли выйти и заговорить с ними, мать Анхелика? А сержант: да, монахини выходят, внимание, ребята. Шесть голов поворачиваются в одно и то же время и застывают. Монахини, улыбаясь, ровным шагом направляются к группе агварунов, а те по мере их приближения скучиваются, и через минуту их тела уже сливаются в плотную массу землистого цвета. Шесть пар глаз не отрываются от двух темных сутан, которые плывут к агварунам, а если они заартачатся, придется выбежать, только не стрелять, ребята, не пугать их. Они подпускают их, господин сержант, Блондин думал, что они удерут, как только завидят монахинь. А какие славненькие девочки, какие молоденькие, а, господин сержант? Этот Тяжеловес просто неисправим. Монахини останавливаются, и в ту же минуту девочки пятятся и цепляются за старуху, которая между тем принялась бить ладонями по плечам, от чего вздрагивают и раскачиваются ее чудовищно обвислые груди. Не приведи Господь! А мать Анхелика испускает нечленораздельный крик, плюет, извергает поток скрипучих, хриплых и свистящих звуков, снова плюет и продолжает воинственно верещать, а руки ее торжественными движениями чертят в воздухе замысловатые знаки перед неподвижными, бледными, бесстрастными лицами агварунов. Мамаша-то, ребята, растабарывает по-ихнему и плюет точнехонько как чунчи. Должно быть, им нравится, господин сержант, что христианка разговаривает с ними на их языке, только потише, ребята, а то они услышат и испугаются. Голос матери Анхелики, густой и неровный, отчетливо слышен в хижине, и вот уже Черномазый и лоцман Ньевес тоже, прижавшись лицом к стене, смотрят сквозь щели. Мать Анхелика с матерью Патросинией и мужчины-агваруны улыбаются друг другу и обмениваются знаками почтения — она их обвела вокруг пальца, ребята, до чего умная монашенка. А вдобавок до чего образованная, знает ли сержант, что в миссии день и ночь учатся? Лучше бы, Малыш, там день и ночь замаливали наши грехи. Мать Патросиния улыбается старухе, но та отводит глаза и, сохраняя угрюмое выражение лица, придерживает за плечи девочек. Все чего-то лопочут, господин сержант, все разговаривают. Мать Анхелика и двое мужчин гримасничают, жестикулируют, плюют на землю, перебивают друг друга, и вдруг трое детей отходят от старухи и принимаются бегать и хохотать. А карапуз-то, ребята, смотрит в их сторону, глаз не отводит. Обратил ли внимание сержант, какой он заморыш? Голова огромная, а туловище малюсенькое — ни дать ни взять паучок. Большие глаза мальчика из-под прядей волос, падающих ему на лоб, неотрывно устремлены на хижину. От загара он черен, как муравей, ноги у него кривые и хилые. Внезапно он поднимает руку, кричит, недоносок, слышите, ребята, заметил, господин сержант, и в хижине поднимается суматоха, брань, сутолока, а когда солдаты, толкая друг друга и спотыкаясь, выбегают на поляну, раздаются гортанные голоса агварунов. Пусть опустят ружья, дубины, сердито машет руками на солдат мать Анхелика, вот им покажет лейтенант. Девочки прижимаются к старухе, уткнувшись лицами в ее дряблые груди, а мальчик в ужасе застывает на полдороге между солдатами и монахинями. Один из агварунов роняет гроздь бананов, где-то кудахчет курица. Лоцман Ньевес стоит на пороге хижины с сигаретой в зубах, сдвинув на затылок соломенную шляпу. Что сержант о себе воображает — мать Анхелика даже подскакивает от негодования, — зачем он вмешивается, когда его не просят? Да ведь если они опустят винтовки, дикари сейчас же испарятся, мать Анхелика, но она показывает ему свой веснушчатый кулак, и он сдается — пусть ребята опустят маузеры. Мать Анхелика снова обращается к агварунам, она уговаривает их с мягкой настойчивостью, ее простертые руки медленно рисуют в воздухе убедительные знаки, и мало-помалу окаменелые лица мужчин смягчаются, и вот уже они односложно отвечают ей, а она улыбается и с непреклонной решимостью добиться своего продолжает верещать. Мальчик подходит к солдатам, нюхает винтовки, трогает их, Тяжеловес легонько щелкает его по лбу, он с визгом отскакивает — испугался, ублюдок, — и у Тяжеловеса от смеха трясется живот и двойной подбородок. Мать Патросиния меняется в лице: бесстыдник, какие слона говорит, неужели у него, грубияна, совсем нет уважения к ним, и Тяжеловес смущенно опускает свою бычью голову и бормочет заплетающимся языком: тысяча извинений, нечаянно сорвалось, мать Патросиния. Девочки и мальчуган толкутся среди солдат, рассматривают их, трогают пальцами. Мать Анхелика и два агваруна дружески лопочут. Вдали еще блестит солнце, но над лесной чащей небо заволакивают густые белые облака — собирается дождь. Их же вот обругала мать Анхелика, а они ничего. Мать Патросиния улыбается: дурень, дубина не ругательство, дуб-то ведь просто дерево, такое же твердое, как его голова, а мать Анхелика оборачивается к сержанту: они поедят с ними, пусть принесут подарки и лимонад. Он кивает и, указывая на овраг, отдает распоряжения Малышу и Блондину: чертова монахиня, ребята, затеяла пирушку — зеленые бананы и сырая рыба. Дети вертятся вокруг Тяжеловеса, Черномазого и лоцмана Ньевеса, а мать Анхелика, старуха и мужчины раскладывают на земле листья банана, приносят из хижины глиняные сосуды и маниоку, разжигают костерик, завертывают в листья багров и бокачик[7], перевязывают их лианами и подносят к огню. Неужели, сержант, они станут ждать остальных? Тогда этому конца не будет — лоцман Ньевес отбрасывает окурок, — остальные не вернутся, раз они ушли, значит, не хотели принимать гостей, да и эти, того и гляди, удерут. Да, сержант это понимает, но с монахинями бесполезно спорить. Малыш и Блондин возвращаются с сумками и термосами, монахини, агваруны и солдаты усаживаются вокруг банановых листьев, старуха, хлопая в ладоши, разгоняет насекомых. Мать Анхелика раздает подарки, и агваруны принимают их, не выказывая особой радости, но потом, когда монахини и солдаты начинают есть кусочки рыбы, которые отрывают руками, оба мужчины, не глядя друг на друга, открывают сумки, любовно поглаживают зеркальца, перебирают бусы, и в глазах старухи загорается алчный огонек. Девочки вырывают друг у друга бутылку, мальчик яростно жует, а сержант не знает, как быть: у него заболит живот, начнется понос, он распухнет, как упырь, по всему телу пойдут нарывы, и из них будет сочиться гной. Он держит у рта кусок рыбы и растерянно моргает. Черномазый, Малыш и Блондин тоже брезгливо кривят губы, мать Патросиния закрывает глаза, глотает, морщится от отвращения, и только лоцман Ньевес и мать Анхелика то и дело протягивают руки к листьям банана, разнимают на кусочки белое мясо и, очистив от костей, с видимым удовольствием отправляют его в рот. Все здешние смахивают на чунчей, да и монахини тоже, если посмотреть, как они едят. Сержант рыгает, все смотрят на него, и он смущенно откашливается. Агваруны, надев бусы, красуются в них друг перед другом. Красные, как гранат, стеклянные шарики контрастируют с татуировкой, украшающей грудь того из них, у которого на одной руке шесть браслетов из зерен четок, а на другой три. Когда они двинутся в путь, мать Анхелика? Солдаты смотрят на сержанта, агваруны перестают жевать. Девочки робко притрагиваются к блестящим бусам и браслетам. Надо подождать остальных, сержант. Агварун с татуировкой что-то говорит матери Анхелике, вот видите, сержант, вы их обижаете, ешьте, не привередничайте. У него нет аппетита, но он хочет кое-что сказать матери Анхелике: они не могут больше оставаться в Чикаисе. Сержант здесь для того, чтобы помогать им, а не командовать, с набитым ртом отвечает мать Анхелика, и ее маленькая твердая рука сжимает горлышко термоса с лимонадом. Пусть спросят Малыша, он слышал, что сказал лейтенант, и Малыш: чтоб они возвращались не позже чем через неделю, мать Анхелика. Прошло уже пять дней, а сколько понадобится на обратный путь, дон Адриан? Три дня, если не будет дождя. Вот видите, он тут ни при чем, приказ есть приказ, мать Анхелика. Одновременно слышится гортанная речь агварунов: мужчины громко разговаривают между собой, судя по жестам, сравнивают свои браслеты. Мать Патросиния проглатывает кусок рыбы и открывает глаза. А если остальные не вернутся? Если они вернутся только через месяц? Конечно, это всего лишь предположение — она закрывает глаза — возможно, она ошибается — и глотает. Мать Анхелика хмурится, поджимает губы и пощипывает кустик седых волосков на подбородке. Сержант отпивает глоток из фляжки: хуже слабительного, тут и жара не такая, как в их краю, от здешней все тухнет. Тяжеловес и Блондин повалились наземь и лежат на спине, прикрыв лица фуражками, а Малыш спрашивает, видал ли кто-нибудь тех чудищ, о которых говорил дон Адриан, и Черномазый подхватывает — правда, пусть он Адриан продолжает, пусть расскажет про них. Это наполовину рыбы, наполовину женщины, живут они и глубине заводей, поджидают утопленников и, как только опрокинется каноэ, хватают людей и утаскивают их в свои подводные дворцы. Они кладут их в гамаки, которые свиты не из джута, а из змей, и там забавляются с ними, а мать Патросиния: уже пустились в суеверные россказни? Нет, нет. И они считают себя христианами? Ничего подобного, мамаша, они говорили о погоде, пойдет дождь или нет. Мать Анхелика, сложив руки на животе, наклоняется к агварунам, что-то говорит им вкрадчивым тоном, не переставая улыбаться, и мужчины, не двигаясь с места, мало-помалу выпрямляются и вытягивают шеи, как цапли, когда они, греясь на солнышке на берегу реки, вдруг завидят дымок парохода, и от изумления у них расширяются зрачки, а у одного тяжело вздымается грудь, и татуировка то выступает, то расплывается, и они постепенно надвигаются на мать Анхелику, настороженные, суровые, безмолвные, а косматая старуха хватает за руки девочек. Мальчик продолжает есть. Внимание, ребята, дошло до дела. Лоцман, Малыш и Черномазый молчат. Блондин приподнимается и толкает в бок Тяжеловеса, один из агварунов искоса глядит на сержанта, потом смотрит на небо, старуха обнимает девочек и прижимает их к своим обвислым грудям, а мальчик переводит глаза с матери Анхелики на мужчин, с мужчин — на старуху, со старухи — на солдат и на мать Анхелику. Агварун с татуировкой начинает говорить, ему вторит другой, а за ним и старуха, ураган звуков заглушает голос матери Анхелики, которая протестующе качает головой и машет руками, и вдруг, не переставая бормотать и плевать, оба мужчины медленными, торжественными движениями снимают с себя бусы и браслеты, и на листья банана дождем сыплются стекляшки. Агваруны протягивают руки к остаткам рыбы, между которыми течет ручеек коричневых муравьев. Теперь уж их не умаслишь, ребята, закусили удила, но они готовы действовать и возьмут их в оборот, как только прикажет господин сержант. Агваруны очищают голубовато-белые куски рыбы, хватают ногтями и давят муравьев и тщательно завертывают еду в ребристые листья. Пусть Малыш и Блондин возьмут на себя девчонок, сержант поручает им их, и Тяжеловес про себя — вот счастливчики. Мать Патросиния бледна как полотно, у нее беззвучно шевелятся губы, а пальцы сжимают черные зерна четок. И вот что, сержант, пусть они не забывают, что это девочки, хорошо, хорошо, он знает, а Тяжеловес и Черномазый утихомирят голозадых, и пусть матушка не беспокоится, а мать Патросиния — смотрите, если будете зверствовать, а лоцман позаботится забрать вещи, только без зверств, святая Мария-Богородица. Все смотрят на побелевшие губы матери Патросинии, которая молится за них, перебирая черные шарики, и мать Анхелика — успокойтесь, мать Патросиния, а сержант — теперь пора. Они не спеша встают. Тяжеловес и Черномазый отряхивают штаны, наклоняются, берут винтовки, и пошло: топот, — и в час — крики, — нашей смерти — мальчик закрывает лицо руками, а два агваруна окаменели, — отпусти нам грехи, — стучат зубами и обалдело смотрят на винтовки, наведенные на них, — аминь. Но старуха схватилась с Малышом, а девочки, извиваясь, как угри, вырываются из рук Блондина. Мать Анхелика прикрывает платком рот, пыль стоит столбом, и Тяжеловес чихает, а сержант: живо, ребята, к оврагу, мать Анхелика. А кто поможет Блондину, разве сержант не видит, что они вот-вот вырвутся? Малыш и старуха, сцепившись, катаются по земле, пусть Черномазый пособит ему, а сержант сам посторожит голозадого. Монахини, взявшись под руку, направляются к оврагу, Блондин тащит отбивающихся девочек, а Черномазый яростно дергает за космы старуху, пока Малыш не высвобождается и не встает на ноги. Но старуха бросается за ними, настигает их, царапает, а сержант — готово дело, Тяжеловес, можно сматываться. Не опуская винтовок, наведенных на мужчин, они пятятся, скользя на каблуках, а агваруны одновременно поднимаются и двигаются вперед, словно винтовки притягивают их как магнит. Старуха подпрыгивает, как коата[8], падает и хватает за ноги Малыша и Черномазого, они шатаются, Матерь Божия, и тоже падают — да не кричите же так, мать Патросиния. С реки подул ветер, там и сям вихрится оранжевая пыль и, как слепни, мелькают в воздухе комочки земли. Агваруны держатся смирно под наведенными на них винтовками, а овраг уже совсем близко. Если они бросятся на Тяжеловеса, он выстрелит? А мать Анхелика — как бы он не убил их, скотина. Блондин хватает одну девочку за серьгу — что же они не спускаются, сержант? — а другую за горло, теперь они утихомирятся, уж теперь утихомирятся, а они не кричат, но изо всех сил упираются, вырываются, отбиваются головами, плечами, ногами, а лоцман Ньевес проходит с термосами — поскорее там, дон Адриан, ничего не оставили? Ничего, как только скажет сержант, они сразу отчалят. Малыш и Черномазый держат старуху за плечи и за волосы, и она сидит на земле, кричит и время от времени бессильно тычет их кулаками в ноги, благословен плод чрева твоего, Матерь Божия, а Блондину их не удержать, вот-вот вырвутся, Иисусе. Агварун с татуировкой смотрит на винтовку Тяжеловеса, старуха издает жалобные вопли и плачет, две влажные бороздки прорезают коросту грязи на ее лице, а Тяжеловес пусть не сходит с ума. Но если голозадый бросится на него, шутки в сторону, сержант, он ему раскроит череп прикладом. Мать Анхелика отнимает платок ото рта — как он смеет говорить такие гадости, почему ему позволяет сержант, а Блондин — можно спускаться? Эти разбойницы его всего искарябали. Девочки не достают руками до лица Блондина, но шея у него в лиловых царапинах, рубаха разодрана, пуговицы оторваны. Иногда они как будто падают духом, расслабляют тело и стонут, но потом опять начинают вырываться, царапаться, дрыгать ногами, Блондин ругается и дергает их, а они продолжают упираться. Пусть же спускается мать, чего она ждет, и Блондин тоже, а мать Анхелика: зачем он так тискает их, ведь это же девочки, Господи Иисусе, Пресвятая Матерь Божия. Если Малыш и Черномазый отпустят старуху, она бросится на них, что же им делать? А Блондин: пусть мать Акхелика сама попробует их удержать, разве она не видит, как они царапаются? Сержант вскидывает винтовку, агваруны на шаг отступают, Малыш с Черномазым отпускают старуху и с минуту стоят, изготовившись защищаться, если она опять бросится на них, но она не двигается, только вытирает глаза, и тут, будто выросший из облачка пыли, взметенного ветром, возле нее оказывается мальчик. Он садится на корточки и прячет лицо между ее дряблых грудей. Малыш и Черномазый спускаются вниз по склону и вскоре пропадают из виду, а как же, черт подери, Блондин один дотащит девчонок, что это такое, сержант, почему они уходят, а мать Анхелика с решительным видом приближается к нему, размахивая руками: она ему поможет. Она протягивает руки к девочке с серьгою в носу, но, не успев прикоснуться к ней, сгибается от боли, а маленький кулак еще раз погружается в складки сутаны, и мать Анхелика издает жалобный крик и хватается за живот. Блондин встряхивает девочку, как тряпку: что он говорил, разве это не звереныш? Бледная и скорченная, мать Анхелика повторяет свою попытку, обеими руками хватает смуглую руку девочки, святая Мария, как они орут, Матерь Божия, брыкаются, Святая Мария, царапаются, все кашляют, Матерь Божия, да хватит причитать, пусть спускаются, поскорее, мать Патросиния, — чего она, сука, так испугалась и до каких же пор они будут там канителиться, — пусть спускаются, черт побери, сержант уже выходит из себя. Мать Патросиния поворачивается, кубарем скатывается по склону и исчезает из виду. Тяжеловес направляет винтовку на агваруна с татуировкой, и тот пятится. С какой он ненавистью смотрит, сержант, видно, злой, ублюдок, злой и гордый, такие глаза, должно быть, у чулья-чаки[9]. Облака пыли, окутывающие тех, кто спускается, уже далеко, старуха плачет, корчится в судорогах, а мужчины не отрывают глаз от стволов, прикладов, круглых дул ружей. Не выпендривайся, Тяжеловес. Он не выпендривается, сержант, но какого черта они так нахально смотрят, по какому праву. Блондин, мать Анхелика и девочки тоже исчезают за завесою пыли, и старуха, подползши к краю оврага и касаясь сосками земли, смотрит в сторону реки, мальчик издает странные вопли, похожие на зловещий крик ночной птицы, а Тяжеловесу не очень-то нравится, что голозадые так близко, сержант, как им спуститься теперь, когда они остались одни. И тут раздается рокот мотора, заведенного лоцманом. Старуха умолкает, поднимает голову и смотрит на небо, и мальчик тоже, и оба мужчины — ищут самолет. Самое время, Тяжеловес. Они отводят назад и внезапно вскидывают ружья, агваруны в испуге отскакивают, и вот уже сержант и Тяжеловес, держа их под прицелом, задом спускаются по откосу, увязая по колено в рыхлой земле, а мотор ревет все громче, сотрясая воздух выхлопами, тарахтеньем, вибрирующим гудом, а в овраге, не то что на поляне, — ветра нет, только духота и красная пыль, от которой все время чихаешь. Наверху, над обрывом, смутно видны запрокинутые косматые головы агварунов, которые смотрят на небо, отыскивая среди облаков самолет, а вот и моторка, девочки плачут, быстрей, Тяжеловес! Что, господин сержант? У него уже нет мочи. Они бегут, высунув язык, через илистую отмель и, добравшись до лодки, не могут отдышаться. Наконец-то, что они так замешкались? Как же Тяжеловесу влезть, когда они так расселись, ловко устроились, пусть подвинутся. Но ему бы надо похудеть, внимание, садится Тяжеловес, под его тяжестью лодка накреняется, и тут уж не до шуток, что же они не отчаливают, сержант. Сию минуту отчалят, мать Анхелика, отпусти, Господи, грехи наши, аминь.