В юности мама посещала поэтические семинары Гумилева. Как-то на одном из занятий она спросила: «Николай Степанович, а можно научиться писать стихи, как Ахматова?»
   «Как Ахматова вряд ли, – ответил Гумилев, – но вообще научиться писать стихи очень просто. Надо придумать две приличные рифмы, и пространство между ними заполнить по возможности не очень глупым содержанием».
   Мама была знакома с Мандельштамом, Ахматовой и Горьким, играла в карты с Маяковским, дружила со Шкловским, Романом Якобсоном, Борисом Михайловичем Эйхенбаумом, Зощенко, Каплером, Ольгой Берггольц и другими, теперь уже ставшими легендарными людьми. О встречах с ними и о своей юности мама, в возрасте девяноста лет, написала книгу воспоминаний «Пока нас помнят».
   Оставив сцену, мама занялась переводами и литературной работой. Она перевела с немецкого пять книг по истории и теории кино, написала несколько пьес, шедших на сценах многих городов Союза, а во время папиной болезни, когда его «инвалидной» пенсии едва хватало на еду, навострилась писать сценарии для «Научпопа» на самые невероятные темы – от разведения пчел до научного кормления свиней.
   Приехав в Бостон в возрасте семидесяти пяти лет, мама организовала театральную труппу, назвав ее со свойственной ей самоиронией ЭМА – Эмигрантский Малохудожественный Ансамбль. Она сочиняла для ЭМЫ скетчи и тексты песен и сама играла в придуманных ею сценках. Она написала более сорока рассказов, которые были опубликованы в русскоязычных газетах и журналах в Америке, Франции и Израиле, а в девяносто девять лет издала поэтический сборник с «вычурным» названием «СТИХИ».
   Благодаря родителям моя юность прошла в обществе замечательных людей. В нашем доме бывали директор Эрмитажа Иосиф Абгарович Орбели с женой Антониной Николаевной (Тотей) Изергиной, одной из самых остроумных женщин того времени; Лев Львович Раков, который основал Музей обороны Ленинграда, а отсидев за это, стал директором Публичной библиотеки; художник Натан Альтман, автор известного портрета Анны Ахматовой, с Ириной Валентиновной Щеголевой. Бывали молодой еще физик Виталий Лазаревич Гинзбург и режиссер Николай Павлович Акимов. Кстати, именно Акимов познакомил моих родителей, так что я косвенно обязана ему своим существованием. Бывали органист Исай Александрович Браудо с Лидией Николаевной Щуко, писатель Михаил Эммануилович Козаков с Зоей Александровной (с их сыном Мишей Козаковым мы дружим с детского сада).
   Часто бывал у нас и Борис Михайлович Эйхенбаум с дочерью Ольгой. С Эйхенбаумом связана такая забавная история. В девятом классе нам было задано домашнее сочинение «по Толстому». Я выбрала «Образ Анны Карениной». В тот вечер к нам пришли гости, и в том числе Борис Михайлович. Я извинилась, что не могу ужинать со всеми, потому что мне надо срочно «накатать» сочинение. «О чем будешь катать?» – спросил Эйхенбаум. Услышав, что об Анне Карениной, Борис Михайлович загорелся: «Ты не возражаешь, если я за тебя напишу? Хочется знать, гожусь ли я для девятого класса советской школы».
   На следующий день я пришла к Эйхенбауму в «писательскую надстройку» на канале Грибоедова за своим сочинением. Оно было напечатано на машинке, и мне пришлось его переписывать от руки в тетрадь. До сих пор проклинаю себя за то, что не сохранила этот, теперь уже исторический, текст.
   За сочинение об Анне Карениной Эйхенбаум получил тройку. Наша учительница литературы Софья Ильинична с поджатыми губами спросила: «Где ты всего этого нахваталась?»
   Борис Михайлович был искренне огорчен. И трояком, и насмешками, и хихиканьем друзей...
   С годами ряды «старой гвардии» начали редеть. Дом наполнялся моими друзьями, и родители их приняли и полюбили. В 1964 году умер мой отец, но мама оставалась душой нашей компании вплоть до 1975 года, до отъезда в эмиграцию.
   В декабре 1994 года мы праздновали в Бостоне мамино девяностопятилетие, на которое был приглашен и Бродский. К сожалению, он плохо себя чувствовал и приехать не смог. Вместо себя он прислал маме в подарок поздравительную оду.
 
ОДА
Надежде Филипповне Крамовой на день ее девяностопятилетия 15 декабря 1994 года
Надежда Филипповна, милая!
Достичь девяносто пяти
упрямство потребны и сила – и
позвольте стишок поднести.

Ваш возраст – я лезу к вам с дебрями
идей, но с простым языком —
есть возраст шедевра. С шедеврами
я лично отчасти знаком.

Шедевры в музеях находятся.
На них, разеваючи пасть,
ценитель и гангстер охотятся.
Но мы не дадим вас украсть.

Для Вас мы – зеленые овощи,
и наш незначителен стаж.
Но Вы для нас – наше сокровище,
и мы – Ваш живой Эрмитаж.

При мысли о Вас достижения
Веласкеса чудятся мне,
Учелло картина «Сражение»
и «Завтрак на травке» Мане.

При мысли о вас вспоминаются
Юсуповский, Мойки вода,
Дом Связи с антеннами – аиста
со свертком подобье гнезда.

Как редкую араукарию,
Людмилу от мира храня,
и изредка пьяная ария
в подъезде звучала моя.

Орава кудряво-чернявая
клубилась там сутками сплошь,
талантом сверкая и чавкая,
как стайка блестящих галош.

Как вспомню я вашу гостиную,
любому тогда трепачу
доступную, тотчас застыну я,
вздохну и слезу проглочу.

Там были питье и питание,
там Пасик мой взор волновал,
там разным мужьям испытания
на чары их баб я сдавал.

Теперь там – чужие владения
под новым замком, взаперти,
мы там для жильца – привидения,
библейская сцена почти.

В прихожей кого-нибудь тиская
на фоне гвардейских знамен,
мы там – как Капелла сикстинская —
подернуты дымкой времен.

Ах, в принципе, где бы мы ни были,
ворча и дыша тяжело,
мы, в сущности, слепки той мебели,
и вы – наш Микельанджело.

Как знать, благодарная нация
когда-нибудь с кистью в руке
коснется, сказав «реставрация»,
теней наших в том тупике.

Надежда Филипповна! В Бостоне
большие достоинства есть.
Везде – полосатые простыни
со звездами – в Витькину честь.

Повсюду – то гости из прерии,
то Африки вспыльчивый князь,
то просто отбросы Империи,
ударившей мордочкой в грязь.

И Вы, как бурбонская лилия
в оправе из хрусталя,
прищурясь на наши усилия,
глядите слегка издаля.

Ах, все мы здесь чуточку парии
и аристократы чуть-чуть.
Но славно в чужом полушарии
за Ваше здоровье хлебнуть!
 
 
   Мама так растрогалась, что ответила Иосифу стихами. Ее отвага показалась нам безумством: это все равно как Моцарту послать сонату своего сочинения. Вот что написала моя девяностопятилетняя мама.
* * *
 
И. Бродскому
Нe подругой была, не сверстницей,
Я на сорок лет его старше.
Но, услышав шаги на лестнице,
Бормотанье под дверью нашей,
Я кидалась бегом в переднюю,
Будто к источнику света,
Чтобы в квартиру немедленно
Впустить молодого поэта.
А поэт, побродив по комнатам,
Постояв у книжного шкафа,
Говорил eле слышным шепотом:
«Я пришел почитать стишата».
И, от окна до двери
Шагами комнату меря,
Начинал он спокойно и строго,
Но вскоре, волненьем объятый,
Не замечал он, как строки
Вдруг наливались набатом.
И дрожали тарелки со снедью,
И в стену стучали соседи.
 
 
   На праздновании маминого девяностопятилетия русская поэзия была представлена находившимися в то время в Бостоне Александром Кушнером с женой Леной Невзглядовой. И вот что Кушнер написал маме:
* * *
 
Дорогой Надежде Филипповне
в день ее девяностопятилетия
от Александра Кушнера
Маяковский о Вас написать не успел,
Потому что картежник он был и горлан.
Шкловский занят был очень и книжку хотел
Написать о Толстом, как толстенный роман.
Бедный Зощенко болен был и уязвлен
Оскорбленьями: рано поник и угас.
Посмотрев на меня, они молвили: он
О Надежде Филипповне скажет за нас.
Девяностопятилетие...
Поразительная дата.
Никого еще на свете я
Не встречал, чья так богата
И светла душа-искусница
Оставалась молодая.
О, не пленница, не узница,
А, как ласточка, летая.
Мне полезно было б, думаю,
Взять у Вас два-три урока,
Чтобы эту жизнь угрюмую
Облегчить себе немного.
Вы секрет какой-то знаете,
Что-то в Вашем есть полете.
Впрочем, Вы и не скрываете:
Не томитесь, а живете!
 
 
   ...Пять лет спустя, за две недели до Нового тысячелетия, мы праздновали мамино столетие. На ровесницу века обрушилась лавина звонков, букетов и писем. Открытку прислал и тогдашний президент Билл Клинтон. Мама ликовала, и я не решилась открыть ей правду: в Америке по традиции президент лично поздравляет всех граждан со столетним юбилеем. Поэтические поздравления пришли из Москвы от двух ахматовских сирот – Евгения Рейна и Анатолия Наймана.
   Мама, хоть и купалась в лучах любви и славы, не изменила всегдашней своей самоиронии. «По-видимому, в моду снова вошел антиквариат», – говорила она счастливым голосом.

Глава II
ОБЗОРНАЯ ПАНОРАМА

   Появление Иосифа Бродского в ленинградских литературных кругах произошло между 1957 и 1960 годами. Moи друзья из различных компаний называют разные даты. Галина Дозмарова – 1958-й, Ефим Славинский – 1960-й, Борис Шварцман – 1961-й.
   Одним из самых ранних друзей Бродского был Яков Гордин, который познакомился с Иосифом в 1957-м, в литературном кружке газеты «Смена». Об отношении Бродского к Гордину напоминает нам стихотворение, написанное Иосифом спустя тринадцать лет после их знакомства.
* * *
 
Сегодня масса разных знаков —
и в небесах, и на воде —
сказали мне, что быть беде:
что я напьюсь сегодня, Яков.

Затем, что день прохладный сей
есть твоего рожденья дата
(о чем, конечно, знают Тата
и малолетний Алексей).
..........................................
Жаме! Нас мало, господа,
и меньше будет нас с годами.
Но, дни влача в тюрьме, в бедламе
мы будем праздновать всегда
сей праздник. Прочие – мура.
День этот нами изберется
днем Добродушья, Благородства —
Днем качеств Гордина – Ура!
 
 
   Упомянутые люди – Дозмарова, Славинский, Шварцман, Гордин – названы не случайно, потому что они являлись представителями различных ленинградских компаний, или – пользуясь сегодняшним лексиконом – тусовок. Состав этих компаний был, конечно, очень условен, члены их пересекались, соединялись и расходились, их перемещения напоминали броуновское движение. Тем не менее некие границы все же провести можно.
   Я хочу упомянуть некоторых действительно близких друзей и приятелей юного Бродского, потому что они сыграли достаточно важную роль в его жизни. Кое-кого уже нет в живых, другие чураются света прожекторов.
   Например, на мой вопрос Ефиму (мы называли его Слава) Славинскому, почему он ничего не напишет о «детстве, отрочестве и юности» Иосифа, последовал ответ: «Ты же знаешь, я не из тех, кого хлебом не корми – дай порассуждать на тему “Я и Бродский”». Галя Дозмарова на тот же вопрос написала: «Какое может иметь значение, что я помню или думаю о Бродском?» А Борис Шварцман, который в свое время предоставил Бродскому «политическое убежище» в трех кварталах от родителей, сказал: «Кто я такой, чтобы демонстрировать свою близость с Иосифом?»
   Итак, начну с компании, к которой принадлежала и автор этих строк.
   Самый узкий (и самый известный) круг составляли Рейн – Найман – Бобышев, фигурирующие в литературе как «волшебный хор», или «ахматовские сироты». Бродский познакомился с ними в 1960-м, и до 1964 года эти четверо были неразлучны. Они представляли «атомное ядро». Но, разумеется, ими одними компания не ограничивалась. Вокруг вращались «электроны». Многие из этих замечательных людей дружили с Бродским всю его жизнь. Например, Гена Шмаков, Яков Гордин с Татой, Игорь Ефимов с Мариной Рачко, Миша Петров, Миша и Вика Беломлинские.
   Со временем состав окружения менялся. В начале 64-го года был подвергнут остракизму и отсох Бобышев, а в конце шестидесятых на горизонте возник Довлатов. Впрочем, с Довлатовым Бродский сблизился уже в Нью-Йорке.
   Вторую компанию, в которой Бродский появился еще раньше, чем в первой, составляли геологи, в большинстве – выходцы из Ленинградского горного института. С 1957 по 1961 год Иосиф на два, три, а то и четыре месяца уезжал в геологические экспедиции. Тогда это была единственная возможность увидеть мир. Кроме того, геология была самой «безопасной» профессией. В сибирской тайге, в якутской тундре, в казахских степях мировоззрение и политическое лицо геологов мало кого волновало. Зацепи их ленинградская «Габриела» (одно из сленговых названий КГБ), они оказались бы примерно в тех же самых местах, только без зарплаты.
   Возможность скрыться на краю земли, вдали от кагебешных всевидящих очей, царящих в «культурных» центрах, было спасением для многих наших друзей, имевших собственное мнение и не желавших «идти в ногу».
   Выбор моей профессии, например, был продиктован именно этими соображениями. Впрочем, поначалу я, дитя гуманитариев, шалеющая при виде интеграла, мечтала о дипломатической карьере, а именно о МИМО – Московском институте международных отношений. Для лица еврейской национальности это была утопия. Тогда я решила спуститься «на ступеньку ниже» и собралась на филфак. И тут мой папа, человек мягкий и деликатный, впервые в жизни оказал на меня давление: «Очень прошу тебя, иди в геологию. Врать придется меньше. Гранит состоит из кварца, полевого шпата и слюды при всех режимах».
   Я поступила в Горный, и оказалось, что именно там расцвела литературная жизнь Ленинграда. Знаменитое Литературное объединение Горного института под руководством Глеба Семенова взрастило целую плеяду поэтов и прозаиков. Достаточно вспомнить Леонида Агеева, Андрея Битова, Володю Британишского, Яшу Виньковецкого, Алика Городницкого, Глеба Горбовского, Лиду Гладкую, Олега Тарутина, Лену Кумпан... О своей геологической юности я не пожалела ни одной минуты.
   В конце пятидесятых Горное лито перестало существовать, и Глеб Семенов создал новое литературное объединение при ДК Первой Пятилетки. Хотя Бродский к этому лито формально не принадлежал, но несколько раз выступал с его участниками на литературных вечерах. Со многими «полевыми» геологами Бродский дружил всю жизнь, и они не раз мелькнут на страницах этой книжки.
   Была еще третья компания, которую объединяла страсть к американскому джазу и Польше – польским журналам и фильмам, а потом и к польской поэзии (оттуда и сделанные Бродским замечательные переводы Галчинского). В нее входили Славинский, Ентин, Володя Герасимов. Эта компания гнездилась в Благодатном переулке, в квартире, которую снимали Славинский и Ентин с молодыми женами. С ними пересекалась компания Володи Уфлянда, Миши Еремина, Лени Виноградова, Леши Лосева (Лившица) и др.
   Был еще круг Гарика Воскова, Уманского и Шахматова. Знакома я была лишь с Восковым, жену которого, синеглазую красавицу Люду, по просьбе Иосифа после рождения ее сыновей устраивала на работу в Ленгипроводхоз.
   Боясь ошибиться в датах, я позвонила Славинскому в Лондон, чтобы уточнить, когда на их горизонте появился Бродский.
   Вот отрывок из его ответа:
   Познакомились мы с Иосифом летом 59-го на Благодатном. У Иосифа было полтысячи приятелей моего уровня или степени близости. У нас там бывали самые разнообразные люди, так что затрудняюсь вспомнить, кто его привел. Ранние стихи его были встречены критически – «масса воды и ложного пафоса» – и я, помню, сказал, что полезно было бы ему познакомиться с кем-нибудь из Технологической троицы. Что и произошло. (Технологическую троицу тогда составляли Рейн, Найман и Бобышев. – Л. Ш.). Мы бесконечно разговаривали о стихах, и к моему мнению он относился внимательно. Уже в 65-м, составляя антологию ленинградского самиздата для Ю. Иваска, я туда включил около десятка его вещей. В этот альманах вошли еще Технологическая троица, Еремин, Горбовский и Волохонский, а вот Володю Уфлянда и Олега Григорьева я, каюсь, проглядел. Или не было под рукой текстов. Впоследствии, в Риме, Бродский охотно соглашался, что «да, воды было много». Кстати, в начале восьмидесятых гуляли мы с Жозефом по ночному Риму, он читал вещи одна лучше другой, и в какой-то момент я сказал: «Тянет на Нобеля». Конечно не я первый это заметил, да и сказал это не в качестве высшей похвалы, а как попытку объективно оценить класс.
   Еще одну, кажется, четвертую по счету компанию, составляли Боря Шварцман с женой Софой Финтушал, архитектор Юрий Цехновицер по кличке Цех, композитор Сергей Слонимский и их приятели.
   Борису Шварцману, первоклассному художнику-фотографу, принадлежат четыре известных портрета «раннего» Бродского, более пятнадцати портретов «поздней» Ахматовой, фотография «сирот» над ее гробом в день похорон и множество портретов ленинградской творческой элиты.
   Шварцман и его жена Софа, оба близкие наши друзья, были и нашими соседями: наши дома находились друг напротив друга. Но у Бори была еще комната в коммуналке на улице Воинова. В ней в 1962 – 63 годах поселился Бродский, спасаясь от излишней близости с родителями. Это крошечная комнатушка (вероятно, в прошлом для прислуги) была отделена кухней от остальных пространств огромной коммуналки. Иосиф мог приглашать туда дам, избегнув осуждающего родительского взора. Но главное, ему хорошо там работалось. Именно в этой клетушке он написал «Большую элегию Джону Донну» и «Исаак и Авраам». Когда Бродского арестовали, Рейн и Шварцман отнесли его родителям немудреный Осин скарб. Александр Иванович, очень подавленный и грустный, сказал: «Зря Ося стихи пишет. Занялся бы лучше чем-нибудь другим».
   Вернувшись из Норенской, Бродский подарил Шварцману такие стихи:
 
ОТРЫВОК
Дом предо мной, преображенный дом.
Пилястры не пилястры, подворотня.
Та комната, где я тебя... О нет!
Та комната, где ты меня... С трудом
огромным нахожу ее сегодня:
избыток осязаемых примет.
Несет борщом из крашеных дверей.
Гремит вода сквозь грязную посуду.
Над ванночками в сумраке сидит
затравленный соседями еврей.
Теперь там фотографии повсюду,
огрызки фонарей, кариатид.
Луна над легендарным шалашом.
Клочки Невы, надгробие из досок.
Бесчисленные бабы нагишом...
И это – если хочешь – отголосок.
 
   Юрий Орестович Цехновицер, сын известного литературоведа, жил на Адмиралтейской набережной в доме № 10. У него была роскошная (по понятиям того времени) квартира в бельэтаже. Прямо под окнами – Нева, а на другом берегу – Ростральные колонны, Академия наук, Кунсткамера, Двенадцать коллегий.
   В квартире пятиметровые лепные потолки, массивные ореховые двери с резьбой, карельская береза, бронзовые канделябры, картины в тяжелых золоченых рамах, книжные стеллажи до потолка, копия посмертной маски Пушкина, цилиндры на круглой вешалке в передней – одним словом, никакого намека на существование советской действительности. Входишь непосредственно в ХIX век.
   Юра, талантливый художник и архитектор, был шумным, бородатым «бонвиваном» и светским львом. 7 ноября, когда население Советского Союза напивалось в стельку в честь Великой Октябрьской, мы до утра «гуляли» у Цеха, празднуя день его рождения. Получалось как бы вместе со всей страной, но по другому поводу. Цеха и его барскую квартиру Бродский вспоминал не раз, в частности в беседах с Евгением Рейном во время их встреч в Нью-Йорке в 1988 году.
   Я позволю себе привести цитату из этого, как мне кажется, значительного разговора.
   ...Был однажды момент открытия, когда я стоял на набережной напротив дома Цехновицера – я этот момент очень хорошо помню, если вообще у меня были какие-то откровения в жизни, то это было одно из них. Я стоял, положив руки на парапет, они слегка свешивались над водой... День серенький... И водичка течет... Я ни в коем случае не думал тогда, что вот я поэт или не поэт. Этого вообще никогда у меня не было и до сих пор в известной степени нет... Но я помню, что вот я стою, и руки уже как бы над водичкой, народ вокруг ловит рыбу, гуляет, ну и все остальное... Дворцовый мост справа. Я смотрю, водичка так движется в сторону залива, и между водой и руками некоторое пространство... И я подумал, что воздух сейчас проходит между водой и руками в том же направлении. И тут же подумал, что в этот момент никому на набережной такая мысль в голову не приходит... И я понял, что что-то уже произошло... И вот это впервые пришедшее сознание того, что с головой происходит что-то специфическое, возникло в тот момент, а так вообще этого никогда не было... Да и вообще, вся наша жизнь, когда входишь к Цеху, надеваешь шляпу, кругом книги, девушки...[1]
   В пятую (более позднюю) компанию, впоследствии частично слившуюся с первой, входили Геннадий Шмаков, Константин Азадовский, Михаил Мейлах и несколько итальянских славистов. С «нашими» итальянцами Иосиф дружил всю жизнь, и они заслуживают отдельного рассказа.
 
   Итальянцы возникли в нашей жизни в 1965 году, приехав в Ленинград учиться в аспирантуре. Удивляло, что они, столь далекие по происхождению, воспитанию и жизненному опыту, оказались такими близкими нам по духу. Они любили ту же музыку и живопись, зачитывались теми же книгами, декламировали наизусть тех же поэтов и были «порчены» русской литературой. Среди них Иосиф особенно сблизился с Джанни Буттафава, Фаусто Мальковати, Сильваной Давидович и Анной Дони.
   K сожалению, Джанни бывал у нас редко. О нем я больше знаю со слов Иосифа, который очень его любил. Ранняя смерть Джанни была для Бродского большим ударом.
   С остальными тремя мы виделись в Ленинграде очень часто. Красавица Сильвана казалась нам кинозвездой, наверно, потому, что была тезкой Сильваны Пампанини, очень тогда популярной. О ее семье мы мало что знали. А об Анне – что она венецианка и очень знатного рода. У Анны были рассыпанные по плечам золотые волосы, точеные черты лица и замечательная фигура. Ей только что исполнилось двадцать лет. Ее католическая семья – по непроверенным слухам, потомки Медичей – была очень религиозной. Детей воспитывали в строгости, о выпивках, куренье и поздних вечеринках не могло быть и речи. К тому же, Анна была очень застенчивой. Особенно она стеснялась говорить по-русски, хотя язык знала совсем неплохо. Ей казалось, что ее русский слишком книжный и искусственный, она хотела знать идиомы и сленг, записывала и выучивала наизусть песни Галича, Высоцкого и Окуджавы. Однажды Женя Рейн показал ей, как пьют водку «настоящие люди». Они не пользуются рюмками и стаканами, а пьют из горла. Он же спел ей несколько популярных и модных песен, слова которых она добросовестно записала. Через несколько дней, на чьем-то дне рождения, Анна взяла бутылку водки, запрокинула голову и стала пить из горла, как велел Учитель. Наутро у нее развязался язык. Когда на семинаре в университете профессор спросил иностранных аспирантов, какие они знают современные русские песни, Анна Дони подняла руку и чистым сильным голосом спела:
 
Холодно, голодно, нет кругом стен,
Где бы нам блядь найти, чтоб дала всем?
 
   Фаусто был – не преувеличиваю – сказочно красив, широко образован и прекрасно воспитан. Приехал из Милана, сын врача-гинеколога, второй из четырех братьев.
   Все трое без жалоб и нытья, с юмором переносили особенности советской жизни: грязное общежитие, стада клопов, нехватку горячей воды в душе, бесконечную, темную и сырую зиму, отсутствие солнца, свежих фруктов и овощей. Мы понимали, как им неуютно, и старались скрасить их жизнь, приглашая на толстые макароны с томатным соусом и сыром, которые они элегантно именовали то спагетти, то феттучини, то лингвини. «Вы не представляете, как мы ценим ваше гостеприимство, – говорил Фаусто. – Когда вы приедете в Италию...»
   Мы фыркали от смеха, не давая ему закончить фразу. В то время рядовой советский человек мог видеть Италию только в итальянских фильмах.
   Но в 1975 году колесо истории скрипнуло и повернулось, и мы оказались в Италии, среди величественных развалин, мраморных фонтанов, палаццо и шедевров Микеланджело.
   В первый же день я побежала на вокзал Термини – в двух шагах от отеля «Чипро», куда нас поселили и где не было телефона, и позвонила Фаусто в Милан.
   – Вы в Риме? Это невозмо-о-ожно! – раздался в трубке его протяжный голос. – Сейчас же позвоню Анне и Сизи, и мы постараемся приехать в Рим на уикенд. Где вы живете?
   – Пока нигде, то есть в «Чипро». Но нам велено за двое суток найти квартиру, так что к уикенду мы куда-нибудь переедем.
   – Мы вас найдем.
   От Термини до «Чипро» десять минут ходьбы. Как только я вернулась в отель, в дверь постучали. Знакомых у нас в Риме не было. Напуганные рассказами о том, как в отелях обворовывают эмигрантов, мы решили не открывать. В коридоре мужской голос что-то тараторил по-итальянски, но мы сидели, как мыши. Наконец, шаги в коридоре удалились и затихли. Мы приоткрыли дверь. За ней стояла корзина великолепных роз с приколотой к ручке карточкой: «Benvenuto a Italia. Fausto».