Она носит свитера, свитер отлично облегает ее грудь, по нынешней моде чуть отвисшую и все же выступающую сильно вперед. КРАСИВАЯ женщина, но верную оценку можно дать ей, только извлекши ее из-за стола и поместив в строгую рамку обстоятельств. (Хотя вне стола она тут же многое утратит. Стол с графином, люди, процесс разбирательства — это и есть ее рамка.)
   Ночь... сидя на кухне или бродя в коридоре, сонный и больной переживанием, ты вызываешь в памяти ее лицо, правильные черты и вдруг (неожиданно для себя) говоришь ей в ночной тишине:
   — Да я же люблю, люблю тебя. Как ты этого не понимаешь?! — Сказал как выдохнул: и так несомненна серьезность слов, и подлинное возмущение бьется в твоем голосе. Хотя все это, разумеется, ночной бред.
 
   СТАРИК мудр, но встревожен напором некончающихся перемен. Ему кажется, что его мудрость не поспевает за ходом жизни. Он даже пуглив. Когда он у себя дома, он впадает в минутное отчаяние (и звонит СЕКРЕТАРЮ-ПРОТОКОЛИСТУ — мол, развей мои страхи. Он не говорит впрямую «развей страхи», но он спрашивает: «Какие завтра дела?» — или: «Что там с Затравиным и его затянувшимся делом?.. Что там Ключарев?» — всплывают разные мелкие уточнения, и он спрашивает еще и еще).
   Сев за судный стол со всеми вместе, он погружен в себя и в свою долгую (затянувшуюся!) жизнь. А я, под обаянием его молчания, думаю, что он думает обо мне.
 
   Сильная сторона моих отношений со СТАРИКОМ — та, что он тоже ночью не спит, мается бессонницей, и хочешь не хочешь задумается о том, кого ему завтра судить. Точно так же, как та женщина, СЕДАЯ В ОЧКАХ, — он и она, два человека могут подумать обо мне этой ночью. Как все люди, когда они в отчаянии и без сна, я непременно в какую-то минуту застыну у окна (у кухонного, ночного моего окна) и невидящими глазами буду смотреть на мокрую от дождя ночную землю (или на мокрый ночной снег) и вдруг скажу беспричинно, тихо: «Госсподи-ии» — не потому, что я вспомнил Бога, а просто от тишины и безликой немощи. И звук оторвется от слова. Протяжное в звуке «и-иии-и» потянется через пространство, дышащее дождем (или снегом), растаивая в ночном городе до бесследности, до нуля. (И все же оставляя след.)
   Оба они на миг замрут. Истаявший звук доплыл. И о чем бы они ни подумали — они уже подумали обо мне.
   Я знаю, что женщина, СЕДАЯ В ОЧКАХ, искренне жалеет меня, а она знает, что я понимаю ее состояние — от нашей взаимной жалости друг к другу толку никакого, а все же мы в отношениях. Ей важно мое мнение. Ей кажется, что, поскольку я так хорошо ее понимаю, я без труда прощу ей, если за столом она вдруг не сможет долго сопротивляться общему осуждающему нажиму и вдруг подпоет им вслед, вдруг их поддержит. (Тут она преувеличивает. Я прощу. Но не без труда.)
 
   ...в последние годы осмотрительный, он все еще (если ему дают заключительное слово) умеет сказать.
   Расположенность, открытость в лице. Всегда стандартный светло-серый костюм, чуть большего размера, чем нужно. Галстук свободен, открывает белую гладкую шею.
   ПАРТИЕЦ женат на молоденькой студенточке (он там и тут выступает с лекциями — почему нет?), понятно, что она молоденькая и тоненькая, розовые губки и много-много усвоенных с его подачи просветленных слов. Она из тех, для кого его авторитет и его располагающий к себе серый костюм не поколеблются никакими перестройками — это на века. Она боготворит его. И губы ее дрожат, когда ей хочется добавить несколько своих слов к тому, что сказал он. (И понятно, что это ему льстит, как ничто больше в жизни.)
 
   Ночь.
 
   — Почему вы об этом молчали? Не считайте всех людей дураками — мы видим вас насквозь. Вы для нас прозрачный! — Это БЫВШИЙ ПАРТИЕЦ заговорил, прорвался (чем ближе пик ночи, тем личностней отношения).
   Ты говоришь:
   — Но послушайте. Но подождите. Как я мог знать наперед! Войдите в реальное мое положение — я ведь человек: войдите в мою жизнь... (Это для СТАРИКА. Он молчит. Он войдет в мое положение и в мою жизнь. Но ведь не сразу.)
   Женщина с ОБЫКНОВЕННОЙ ВНЕШНОСТЬЮ:
   — ...только о себе! Он думает, что он в центре земли — он пуп!.. Этот пупизм более отвратителен, чем забывчивость обыкновенного негодяя! Это, простите меня, наш тип! — запальчиво выкрикивает она, женщина с таким хорошим обыкновенным лицом и манерами честной учительницы. (Ей все наше ведомо. И наши типы, и наши прототипы. СТАРИК все еще молчит, ах, этот СТАРИК...)
   От их вопросов и моих (приноравливающихся) ночных ответов голова моя вновь начинает гореть, давление скачет. Но я уже ввязался в спор. Я им отвечаю, отвечаю, отвечаю, и чем их реплики резче и злее, тем более нервны и злы мои ответы.
   А ведь надо бы отвечать загодя и поспокойнее. (Надо бы предусмотреть.) Обидно, если не сейчас, среди ночи, а завтра, уже после спроса, мелькнет искрой и тут же ярко вспыхнет запоздалый достойный ответ. Ах, как он, найденный слишком поздно, будет жалить сердце, и как же досадно станет за неповоротливый ум и суетный язык — вот ведь как! вот ведь как следовало ей (или ему) ответить!—будет вскрикивать позже душа, так задешево во время спроса обиженная и уязвленная.
 
   Ночь. Взгляд в ночное окно. (Пустая улица. Темные окна в доме напротив.) Оглядываюсь. Какой-то всполох памяти при взгляде на старый сонный будильник. Зорю бьют...
 
   ...сидящие люди, войдя в мое сознание, раз от разу укрепляли свои позиции (стол их уже на четырехстах ножках, дубовый, отяжеленный), — они укреплялись там с каждым спросом. Они уже во мне, это несомненно. Они живут. Вероятно, они и есть разрушение личности (всегда сидящие внутри десять-двенадцать человек, готовые с тебя спросить). Мне равно неприятно, что меня разрушают годы, и что высокое давление, и что сердце сдает. И что ноги не так крепки. И что я пью валерьянку, чтобы поладить с нервами. Но если о потерях, мне более всего неприятно, что я не могу и подумать о том, чтобы пропустить завтрашний день спроса и попросту к ним не явиться (не могу же я не прийти к самому себе).
 
   Конечно, здоровый инстинкт возмущается при виде разрушенных людей. (Но я стараюсь себя понимать. Какой есть — такой есть!..) Я уже заметил, что я понимаю людей, разрушенных жизнью. Я их принимаю. И уже заранее готов приобщиться к несчастью — к нищему на улице (их стало так много), к пьянице, сломавшему ногу, к старушкам, которые часами стоят в очередях с одеревеневшими лицами истуканов. Видел позавчера мальчика-дауна, час смотрел и час целый любил его (через него и весь мир). Мои ночные страхи — это я сам. В горькую минуту, когда видишь себя самого среди ночи, с набрякшими (вижу в зеркале) веками, с выпученными от давления глазами, в такую минуту, когда хочется себя жалеть и (хоть сколько-то) уважать, я говорю себе, что мои страхи — это знаки любви. Чем более я люблю растоптанных людей, тем более замирает мой трепещущий лоскут внутри. Бабочка, которая боится вспорхнуть. (Из опыта я, конечно, знаю, что ничего особенного завтра не произойдет. Как ничего не произошло и в предыдущие многочисленные спросы. Меня хорошо и обстоятельно поспрашивают. Что-то уточнят. Чем-то несильно оскорбят. И я тихо уйду.)
 
   Ночь. (Я вдруг решился.)
   Надо было или перестать думать об этом, или наконец, пойти. Ведь я все равно не сплю. И я уже вполне справился с волнением. (А почему не пойти? Ночная прогулка успокоит нервы.)
 
   Прежде всего я оделся, потом осторожно повернул в дверях ключ. (Я умею выйти, не хлопнув дверью.) Я взял с собой портфель-дипломат: во все времена портфель производил на вахтеров впечатление, внушая, что пришел к ним человек солидный. В хорошем плаще, в вельветовой кепке. (Интеллигент шляпу не уважает и не носит — вахтеры это отлично чувствуют.) Мне, собственно, не надо притворяться: вот только одеться построже, без небрежности. Всё так. В дипломат легла маленькая бутылка. Я глянул на часы: без четверти пять. Полчаса я буду идти пешком. Серый рассвет. Пусть так.
   Серый рассвет оказался темнее, чем я предполагал. Но воздух освежил, ноги шли хорошо, мягко, а ведь те же самые, что и час назад, тяжелые, ночные мои ноги. Я не торопился.
   Четырехэтажный офис стоял темным кубом. Как я и предполагал, вахтер спал, но спать он предпочел не у входа, а где-то в глубине здания, так что мои постукиванья — слабые, потом достаточно сильные — были на первых минутах впустую. Я уже отчаялся (уже и затея моя стала терять смысл), но вдруг меня надоумило пойти к окнам. Вдоль окон первого этажа, вытянув руку и постукивая в каждое настойчивой дробью, — вот так я шел. В одном из окошек вспыхнул свет. Пятно лица прилипло к оконному стеклу, поизучало меня (каждый из нас смотрел на другого немного как на марсианина), — отпрянув от окна, неразличимое лицо исчезло. Старик-вахтер не спешил, обстоятельно оделся; возможно, зашел по пути в туалет. Наконец он появился и спросил: «Чего?» Портфель внушил ему сколько-то добрых чувств ко мне, так что он заметно приоткрыл дверь и спросил мягче: «Чего вам?» — уже отчасти с доверием и с уважением ко мне (и, конечно, к самому учреждению, которое поручено ему стеречь. В таком учреждении не перекрикиваются через двери).
   Как и предполагалось, мой вид, мое объяснение насчет забытой важной бумаги, понятное желание взять ее до прихода уборщицы — все было убедительно. Глазки старика (он сильно зарос и заспался; возможно, мой ровесник) ощупали меня вновь и поверили. Но с водкой я промахнулся. «Не пью», — сказал он, когда я приоткрыл дипломат и уже приоткрытый (с бутылкой внутри) подсунул ему под глаза — мол, как? годится?.. Не закрывая портфель, я ждал. Он хмыкнул и сказал с некоторой легкой натугой: «Если бы стольник, это бы лучше» — он прикинул уже по новым ценам, взяв с меня, как водится, все-таки поменьше. Бумажник был со мной; я отсчитал.
   Оказалось, увы, что он не останется здесь сидеть и потягивать из горлышка удобной бутылки для детей (с недетским пойлом). Он с ключами пойдет со мной наверх. Он сам откроет. Все же он был старше меня. (Как бы человек ни выглядел, его возраст сразу узнаешь, когда он поднимается по лестнице.) Мы одолели два лестничных марша. Затем подошли к небольшому залу для заседаний, где старый вахтер и открыл мне дверь. «Идите. Смотрите... А я пойду вниз», — в старике сработала некая деликатность. И непредусмотренным образом получилось именно так, как я хотел. Я ответил: «Хорошо». — «Там, в тупике коридора некоторые воду не закрывают. Забывают закрыть», — и он прислушался, как бы вникая ухом в пространство второго этажа. Но было тихо. Вода нигде не шумела.
   Возможно, это был лишь психологический момент — известное желание пояснить чужому человеку, что мы, мол, не только сторожим, есть и всякие иные сложности в нашей работе (только говорится, что сторожить — это спать). Но, возможно, тут был и неведомый мне житейский иероглиф, подразумевающий, что по какой-то причине я пойду в тот тупиковый конец коридора и зайду, к примеру, в туалет (тогда я, вероятно, не должен был оставить там кран открытым). Все это было не столь уж важно. Он ушел, спустившись по лестнице.
   А я вошел. Я вошел в открытую мне дверь — и теперь обходил знакомый мне стол, собираясь за него сесть, как только мои глаза вполне его увидят. За столом стояло несколько стульев (как бы ожидая людей.) Два были отодвинуты, как если бы, покидая место, человек резко встал, толкнув стул назад. Возможно, МОЛОДОЙ ВОЛК, подумал я. Продолжая двигаться, я мысленно их рассаживал. Я тоже сел на один из стульев. Была мысль сесть не как судимый, но и не как судящий, а просто сесть на равных и молчать, продолжая в полутьме видеть их всех и угадывать, кто есть кто. Потом я зажег свет (ведь я ищу забытые листы) — и вновь сел. Вполне удовлетворившись видом стола и стульев вокруг, я негромко засмеялся. Я испытал необыкновенный прилив сил: чувства переполнились, ладони мои (как и задумывалось) уже лежали на столе, я как бы нажимал ладонями на сукно и на плоскость стола, пробуя сопротивление старого дерева. В некотором возбуждении я даже слегка ударил кулаком («Ужо тебе!..»), приятно ощутив силу удара; это тоже сошло, ничего не случилось. А затем я протянул руку к графину с водой, не пить, может быть, просто взять его, но не дотянулся — немного, на спичечный коробок не дотянулся. Привстав, я протянул руку еще вперед, и тут (помню; ударило резко, как хлыстом) сильнейший удар в грудь на секунду-две лишил меня сознания. Я лежал, навалившись грудью на сукно стола, и все еще вытягивал вперед, к воде, левую руку.
   Сознание не включилось вполне, но, несомненно, я жил. Я слышал свое слабое похрипывание (весь, вместе с хриплым дыханием, вместе со своим телом, вместе с рукой, вытянутой вперед, я находился на середине стола, только ноги, свесившиеся к полу, ощущались где-то далеко). Страха не было. Иных чувств тоже не было: время поплыло, и я не знаю, сколько его прошло.
   Старик-вахтер наверх не поднимался, вероятно забыв или же оставив надолго меня одного с моими интересами. Он так и не пришел — он поднялся наверх только вместе с ранней уборщицей, которая тотчас заохала и заахала, как это обычно делают пожилые женщины, без труда определяющие беду и даже степень беды: «Инфаркт! Точно тебе говорю: инфаркт — не трожь, не волоки его ни в коем случае!..» — «Мать его!..» — в сердцах сказал вахтер. «Не бранись». — «Он че? разве слышит?» — «Слышит», — они обходили меня кругом (не спуская с меня глаз, но спокойно, неторопливо), как и я какое-то время назад обходил стол, примериваясь к нему узнавающим взглядом. Все же я мог упасть на пол (они озабоченно обсуждали именно это) — тело могло съехать со стола, грохнуться.
   В свою очередь и я наблюдал из неподвижного положения, как среди многих известных мне персонажей, усаженных мною (мысленно) за стол, появились два непредвиденных: НЕПЬЯНИЦА-ВАХТЕР и старая УБОРЩИЦА-КАРДИОЛОГ — они тоже участвовали, во всяком случае они тоже приняли, посовещавшись, касающееся меня решение и выполнили его: они меня передвинули. (Старик-вахтер осторожно поднимал мои свесившиеся ноги, а старая уборщица с другой стороны стола, прихватив за плечи, подтаскивала меня к середине. Так что в конце осторожной их операции я уже весь лежал на столе, хотя и наискосок, но без опасности упасть.)
   Графин был возле левой щеки (близко), значит, я в основном находился на правой стороне стола. Послышались голоса, но это были еще не врачи. Пришли они — те, кого я хорошо знал.
 
   Искоса я видел медленно подошедшего СТАРИКА, и с ним СЕКРЕТАРСТВУЮЩЕГО, и еще БЫВШЕГО ПАРТИЙЦА в светло-сером костюме: они негромко переговаривались. Моя фамилия уже называлась вслух: «Он?.. Почему?» — «Он как раз пришел. Нет, он по списку не первый, но пришел раньше». — «Разве его вызывали сегодня?» — туда-сюда сновала ЖЕНЩИНА, ПОХОЖАЯ НА УЧИТЕЛЬНИЦУ, — она метнулась к дверям, недопустимо, чтобы так долго ехала «скорая помощь». «Да ведь только что вызвали. Вахтер не догадался». — «Старый болван!» — сказал МОЛОДОЙ ВОЛК ИЗ ОПАСНЫХ. Кто-то из них, вероятно, стоял и с другой стороны стола, но моя поза — поза человека, лежащего на животе с вытянутой рукой и повернутой головой набок — не давала их видеть. Заметив, что глаза мои моргают, некоторые из них перешли в ту часть обзора, который был мне доступен. Они смотрели на меня: я чувствовал их взгляд. Я задвигал губами, пытаясь улыбнуться, с жалким шутливым оправданием — мол, лежу, занял ваше рабочее место. Мол, так получилось, прошу простить, виноват.

10

   СОЦ-ЯР напорист. (У него нет выдержки.) Он сыплет словами, словно в нашей речи нет падежей, — он хочет задавить сразу, а там, под завалом слов (когда ты уже хватаешь ртом воздух и еле дышишь) — там можно будет подумать и о диалоге. Он сильно предубежден против интеллигентов...
   ...в ее глазах скорбь, словно это не я — она, СЕДАЯ В ОЧКАХ, провинилась. (Точнее, ее сын — вот кто провинился. А вина на ней.)...
   ...Моя дочь... ...жена... А если в приватизированной квартире не прописаны ?
   КРАСИВАЯ ЖЕНЩИНА даже не смотрит на того, кого судят. О чем они говорят?! (Когда все сейчас только и думают о деньгах.) Отвернулась. Но иногда она вдруг добра. «Ну что вы задергали человека?!» — вдруг скажет...
   ...СЕКРЕТАРСТВУЮЩИЙ пишет, сидя напротив... Меж вами графин с прозрачной водой... на чистом листе дугу своей фамилии. (Искаженную кривизной стекла и воды. Через графин.)... Как не помнить. Выходили гурьбой с очередного судилища, и один из них, поправляя шарф, говорил другому — а тот на ходу закуривал: «Да, да. Ты прав. Вопрос пустяковый». — «Какая разница, пустяковый или не пустяковый, клиент-то умер...» — и они прошли дальше, сворачивая к остановке троллейбуса. (Я клиент. И обольщаться не надо. Молодой сказал. И улыбался, показывая хорошие зубы. Волк.)... МОЛОДОЙ ВОЛК ИЗ ОПАСНЫХ обычно говорит, откинувшись на спинку стула. Он даже раскачивается на стуле, рассматривает тебя:
   — Вы думаете, что люди вас не понимают?.. Люди понимают. Люди отлично вас понимают!.. Люди отлично вас понимают!..
   И указательным пальцем он резко болтает из стороны в сторону — мол, не пройдет! не пройдет у вас играть в прятки, милейший!..
   ЖЕНЩИНА С ОБЫКНОВЕННОЙ ВНЕШНОСТЬЮ. Никогда не начнет спрос первой. Молчит. Но в глазах ее разгораются алчные огоньки справедливости. (А как быть, если люди эгоистичны? и если даже собственные дети не радуют? кому повею печаль?..)...
   ...Это для них обыкновенно — отнять все (или почти все) у сидящего перед ними. Отнять, а потом вернуть. То обирать, то возвращать. В этом они, конечно, мельтешат и сильно отличаются от Бога, который дает жизнь лишь однажды. А если отбирает — то отбирает... когда страсти нагнетаются, сидящие за столом срываются в крик. СОЦИАЛЬНО ЯРОСТНЫЙ работяга вскакивает с места и тянется через стол — душить за горло: я узнал тебя, гад. Ты понимаешь, сука, что народ сейчас пашет и лес валит!
   ...россыпь листков перед СЕКРЕТАРЬКОМ-ПРОТОКОЛИСТОМ, и по нескольку листков перед каждым, карандаши тоже, в россыпь — бери, можешь взять два. Вот...
 
   1993