Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке TheLib.Ru
Все книги автора
Эта же книга в других форматах
Приятного чтения!
Черновой вариант
Елена Александровна Матвеева
Матвеева Елена Александровна
Черновой вариант
Елена Александровна Матвеева
ЧЕРНОВОЙ ВАРИАНТ
Первая книга молодой писательницы.
Повесть написана от лица школьника девятиктассника, который, рассказывая о своей жизни, хочет понять себя. Характер его еще не определился, он весь в борьбе с самим собой. И жизнь его не балует: умирает мать, не складываются отношения с отцом. Но Володя натура одаренная, с хорошими склонностями, он найдет свое место в жизни. Действие происхо дит в наши дни в Ленинграде.
ИЗДАТЕЛЬСТВО "ДЕТСКАЯ ЛИТЕРАТУРА", 1980 г.
Елена Матвеева - участница VII Всесоюзного совещания молодых писателей, проходившего в Москве в 1979 году.
На таких совещаниях обстановка немного напоминает школу. Есть учителя, и есть ученики.
Трудные задачи тоже встречаются. И есть - как в школе - большие ожидания. Поэтому меня радует, что первая книга Елены Матвеевой выходит в свет.
Это повесть о современной школе. Мы говорили на совещании, что молодость - лучшее время для работы над книгами о ребятах и для ребят. Ведь все школьное еще так свежо в памяти. И не просто свежо. Вот почитайте, как пишет Елена Матвеева.
Такое впечатление, что она закончила свой десятый класс, пошагала дальше, а школьные дела и проблемы бегут за ней, не отпускают, тревожат и надо воротиться туда, в свои школьные годы: доспорить, довыяснить, доказать, доделать.
Надо заступиться за того, за кого не сумела заступиться девчонкой. Надо высказать свое мнение в том давнем споре, когда не нашлось убедительных слов. А главное, надо постараться понять всех тех, кого не смогла понять тогда, в свои четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать... Вот с этого стремления понять, влезть в кожу другого человека и начинается писатель.
И. Стрелкова
ПАМЯТИ БОРИСА БЕДНОГО
1
Первое сентября.
Проснулся я рано, а это со мной не часто случается.
Мать еще не ушла на работу, возилась в кухне. Закипал чайник. Не выходя из комнаты, я могу определить, что на плите - чайник или кофейник: чайник, закипая, всегда ворчит и барабанит крышкой, а кофейник хрюкает.
Я лежал с открытыми глазами и думал: только бы не вошла мать. Только бы не вошла. Притащится и обязательно все испортит. Одним присутствием. Но будильник громко отстукивал свои единицы времени, а мать не появлялась. Тонины в комнате тоже не было. Впрочем, была. Как всегда - вокруг меня. И я нежился, будто в гамаке, сплетенном облаком ее волос, улыбкой, движениями губ, глаз и запахом, главное, запахом, одурманивающим, горьковато-терпким запахом заморских духов каких-то. Так всегда, если я один, а иногда даже и при людях.
Я посмотрел на часы. Минут через двадцать мать уйдет на работу. Чтобы не встречаться с ней, промчался в ванную комнату, запер дверь и пустил воду. Потом забрался в ванну и закурил.
Курить я начал недавно. От сигарет, тем более натощак, кружится голова. Мне приятно, будто я в лодке.
Кем я себя представляю, когда лежу в ванне с сигаретой в зубах и слушаю ласковое журчание воды? Не могу сказать. По крайней мере не собой. Хотя, пожалуй, и собой, только сильно улучшенным: взрослым, самостоятельным, чуть небрежным - я мужчина, я личность, реагировать на мелочи у меня нет времени и желания. Лица красивее, чем есть, не надо, но, конечно, решительнее и мужественнее. Женщины... Они чувствуют во мне силу. Они боятся влюбиться в меня.
Я вижу свои тощие конечности, узкую грудь. Бледная, младенчески гладкая, лишенная всякого признака волосатости кожа. Обидная картина. Но это не мешает мне наслаждаться теплом и безопасностью. Здесь, в ванне, я на далеком острове. Никто и ничто не ворвется в мое одиночество, в мою тайную жизнь, которая имеет свойства рушиться от малейшего вторжения действительности. Вот такая это жизнь. Ну и пусть. Зато она моя. Я выпускаю сигаретный дымок, и в его желто-голубых нитях тоже Тонина.
Вообще-то она Антонина. Но имя это мне не нравится. Антонина - Тоня. Мещанское что-то. А Тонина - это заводь, это цвет дыма, и будто прыгаешь на туго натянутом брезенте. Загадочность и мелодичность.
По-моему, хорошо для женского имени.
Действительность - это моя мать. Конечно, готово дело, она уже под дверью:
- Ты будешь на завтрак колбасу?
- Мне все равно.
- Ты опять куришь? (Угрожающе.)
- Курю.
- Прекрати сейчас же!
- Прекратил. (Вполголоса: "Как же. Жди".)
- Я ухожу на работу.
- Ладно. (Вполголоса: "Давай, давай".)
- Что ты там бурчишь?
- С собой разговариваю.
Перед уходом опять подошла к двери:
- Я ухожу! Окурки за ванну не бросай.
- Понял.
Хлопнула дверь, повернулся ключ. Мать ушла.
И, как всегда, задним числом, мне стало ее жалко. Она, наверно, ждала: раз уж я так рано проснулся, то посижу с ней в кухне и мы поговорим о погоде, о том, что хоть колбаса и совсем свежая, но все-таки вчерашняя и ее нужно поджарить, а из десятка яиц по девяносто копеек три опять оказались тухлыми. Мать была бы довольна. Ей ведь так мало нужно.
Если бы человек жил сначала на черновик, а потом на чистовик, я бы многое переделал. Я бы заботливее и внимательнее относился к матери. Но я не хоте.гГ бы повторить свою жизнь. Все началось бы снова, и мне до встречи с Тониной оставался бы миллион лет. Я не хотел бы вернуть даже каникулы. Я очень ждал сегодняшнего утра.
Иногда даю себе слово: с завтрашнего дня постараюсь быть хорошим, добрым и делать то, что нужно.
Хотя чаще я намечаю начало новой жизни с понедельника. А в каникулы установил себе срок-максимум:
первое сентября. Вот сентябрь и пришел, а я вообще забыл о своем решении и заперся в ванной. Опять не получилось начать жить на чистовик. Может быть, это просто свидетельство, что ничто человеческое мне не чуждо?
Я выпустил из ванны воду, вытерся и пошел в комнату. Наша квартира коммунальная, но соседку мы видим раз в год по обещанию. У нее дочь вышла замуж за немца, и соседка по вызову в ГДР внуков нянчит.
Ей хорошо и нам.
Наконец-то один! Я пил чай, смотрел в окно, разгуливал из прихожей в кухню, в комнату. Люблю оставаться один. Жду этого момента, а потом самоупоенно бездельничаю. И Тонина порхает в воздухе.
Я уже тогда знал, что опоздаю в школу. Не собирался опоздать и все-таки хотел.
На школьном дворе и в вестибюле было пусто. Подходя к лестнице на второй этаж, я услышал смех Тонины и испугался. Она всегда очень громко смеется, одновременно торжествующе и удовлетворенно. У меня внутри живота будто кишки кто-то в кулак сжал. Я, не оглядываясь, выскочил из школы и долго еще не мог отдышаться. Дрожь в руках и ногах.
На улице по-прежнему солнце. Ничего не изменилось. Ну конечно же, я пробыл в коридоре не больше двух минут. Увидел стены, по которым скучал все лето, услышал ее смех и остался незамеченным.
Я махнул подальше от школы и стал шляться, разглядывая витрины, прохожих и дома. На улицах я всегда ищу Тонину. В автобусе, в метро мы можем случайно столкнуться. Бегу в магазин или в кино и знаю:
она там. Но город большой, соседа по лестнице можно год не увидеть. А я все жду встречи с Тониной.
Внезапной. Хочу этого и боюсь. Иногда и гуляю ради такого состояния желания и боязни. А лучше всего встретить ее так, чтобы она меня не увидела.
Еще бывает, найду похожую на нее со спины женщину и тащусь за ней, воображаю, будто это Тонина.
И лица ищу похожие. Но этот тип лица редко встречается.
Сейчас я точно знаю, что не встречу ее. Она ведет урок литературы в нашем девятом "А". И мне странно хорошо и спокойно. Даже тело движется свободно, как хочет. Я не вжимаю живот, не выпячиваю грудь, не расправляю плечи, не напускаю на лицо значительность, как обычно, потому что всегда готов наткнуться на нее.
Или вдруг она в автобусе едет и в окно смотрит, а я, ссутулясь, как кочерга, иду с тупой рожей.
Магазины еще не открыли. У комиссионного целая очередь с сумками, а один мужик с мешком, по очертаниям мешка понятно - у него там люстра. Мое знакомое кафе тоже закрыто. Двери распахнуты, а в дверях стул. Я еще походил по улочкам, заглядывая во дворы.
В одном бил фонтанчик, а в чашке фонтанчика купались воробьи. Здесь я посидел на скамейке. Потом обошел двор и прочел все надписи на асфальте: "Я люблю Вову", "Пират", а на стене: "Танька - дура". Интересно, кто же такая эта Танька?
В одиннадцать открыли кафе. Я зашел и взял чашечку черного полупрозрачного кофе без сахара. Хотел купить сахар и пирожок, но не купил, потому что представил: Тонина видит, как я невозмутимо беру кофе без сахара, сажусь за столик и, задумчиво глядя перед собой, мелкими глотками уничтожаю этот благородный напиток. И думаю о чем-то существенном. Рядом на подоконнике, в крышке от торта, свернувшись, спит кошка.
Я тешу себя мыслью: она не найдет меня в классе и, может быть, удивится, где же я, почему не пришел.
Заболел? И, может, ей станет чуть-чуть грустно (вдруг она хотела меня видеть) и скучно вести урок, потому что я не слышу, что она говорит. А еще меня не покидало беспокойство: сам себя лишил возможности сидеть сейчас с ребятами, слышать ее, смотреть на нее, придется объясняться с нашей классной за прогул, а еще все это глупости, и сам я мучаюсь, чтобы ее помучить.
А она ведь не будет мучиться - заметит только: нет меня. Она, конечно; хорошо, можно сказать, даже отлично ко мне относится, но у нее своя жизнь, у нее есть муж и маленькая дочка.
Я допиваю кофе и знаю: моя любовь, моя неестественная жизнь когда-нибудь кончится. Может быть, с окончанием школы. Я хочу этого и не хочу. Я все понимаю, хотя, наверно, в чем-то заблуждаюсь, потому что только об этом и думаю.
2
Вся моя жизнь связана с мамой. Я плохо помню детство. Не помню его русла, течения, отмелей, водоворотов, берегов. Детство для меня - ряд картин, застывших, но очень ярких, цветных, хорошо наведенных на резкость. И будто картины эти развешаны в темной комнате, каждая подсвечена, а источник света неизвестен.
Вот я, что-то натворив и отстояв в углу, робко вхожу в кухню для примирения. Только и требуется сказать:
"Мама, прости меня, я больше не буду". А я не могу этого произнести, топчусь у порога и вот, уже весь в слезах, зарываюсь лицом в передник и дышу запахом мамы. Пахнет от нее чем-то родным: телом и теплом.
Она гладит меня по голове. Я прощен.
И все это символ благополучия, незыблемости и справедливости мира. А мама - самый главный генерал.
Какое доброе у нее лицо! Мягкие щеки, нос и даже лоб. Я трогаю это лицо, тихонько глажу, и под моими пальцами оно - как нежная и бесформенная глина.
Вылеплю что хочу. Вылеплю себе маму. Снова все сделаю, как было. Только глаза не трону. Они очень светлые (серо-голубые, что ли?) с черным-пречерным ободком коротких ресниц. Я сижу у нее на коленях, обнимая за шею. И пока мы сидим вот так, ничего плохого с нами не может случиться.
Да со мной ли это было? И было ли вообще? А ведь если и было, то давно снесена в темную комнату и висит среди других цветных картин и эта, никому не нужная.
С отцом иначе. Я с ним вместе не жил. Я с ним встречался, гулял, гостил у него. Отец мне всегда нравился.
Сначала я ходил к нему с мамой или бабушкой, но больше, чем отец, меня занимал тяжелый стеклянный шар. В нем замок на горе. Встряхнешь шар, и там, над горой и замком, пойдет снег.
Когда я подрос и начал ходить к отцу без провожатых, меня стал интересовать сам отец. Я даже завел общую тетрадь, чтобы делать записи о нем. Собирал различные его высказывания. Тетрадь заполнялась несколько лет.
На первой странице красными печатными буквами начертано: "Общие сведения об N". А дальше - ответы на вопросы, которые я считал важными для каждого человека; задавал отцу и записывал ответы. Про тетрадь, разумеется, отец не знал. Вот записи на первой странице:
"1. Отношение к жизни: положительное (?).
2. Отношение к смерти: на вопрос, что бы он сделал, если бы пришлось умереть через двадцать четыре часа, ответил: "Хорошенько выспался бы, умылся, поел и пошел гулять. А потом бы умер".
3. Отношение к любви: существует.
4. Отношение к призванию: существует, но для большинства найти его труднее, чем любовь. Любовь можно найти не раз, а призвание одно.
5. Отношение к Родине: на вопрос, что такое Родина, ответил: "Не задавай глупых вопросов". Я сказал, что мне в самом деле интересно, что он думает. Ответил: "Это все, что тебя окружает, с чем ты родился и с чем ты умрешь".
6. Отношение к женщине: хорошее (?)".
И т. д. в том же духе.
Отцу сорок шесть лет. Он невысокий, худой, хорошо одет. Любит чистоту. Он математик и много работает, часто ездит на всякие международные конгрессы, симпозиумы, конференции. У него большая библиотека, и не только техническая. Он разбирается и в литературе, и в живописи, и в музыке.
Живет отец в новом районе, на двенадцатом этаже блочного дома, в однокомнатной квартире. Две стены стеллажей (и в прихожей книжные полки), стол, кресло, тахта, бумаги, рулоны, лампа с большим абажуром, пишущая машинка и много интересных безделушек.
В центре комнаты висит люстра, а над журнальным столиком с потолка на шнуре низко спущен светильник, похожий на мыльный пузырь, нежно-голубой, с разноцветными переливами. Тяжелые шторы. Часть вещей современных, часть старинных, но все одинаково любовно подобраны, и у каждой свое место.
Одним словом, если у отца и есть беспорядок, то какой-то строго продуманный, художественный. У нас с матерью - другое дело. По уши увязли в быте. С этими женщинами всегда так. Уж на что моя мать не красится, а все равно баночек и флакончиков куча. Зеркало повесит в комнате, а место ему в прихожей; тряпки валяются, посуды натащит из кухни. Кровать тут же тебе, с покрывалами обывательскими. А ведь можно тахту купить и постельное белье утром в шкаф укладывать. И беспорядок у них, у женщин, самый непривлекательный, житейский.
Всегда человек кажется загадочным и интересным, пока не попадешь в его жилище. Поэтому я так и оберегаю наш дом от чужих глаз. Не хочу, чтобы меня знали. Конечно, если бы я жил с отцом, я бы некоторых специально приглашал - пусть посмотрели бы.
А интересно хоть краем глаза заглянуть, как в доме у Тонины.
3
В той же тетради, где я вел "дело отца", но с обратной стороны печатными буквами написано: "Разные мысли". Подразумевались "умные мысли". По большей части мысли эти брались из книг, которые я читал.
Среди прочих высказываний я особо выделил два разряда, которые меня в свое время сильно расстраивали:
1. "Никто не может по-настоящему знать другого человека". Это я вычитал у Олдингтона в романе "Все люди - враги". "Что знаем мы о себе?" Это Грин. А потом пошло как по маслу, кого бы я ни читал, почти теми же словами: "Сейчас мы еще не понимаем себя и редко понимаем других...", "Что мы, в сущности, знаем о других людях? В лучшем случае можем предположить, что они похожи на нас".
А мне хотелось знать - в основном, конечно, - про других. Хотелось знать, кто он и какой, мой отец.
2. Другие высказывания, тоже повторенные многими писателями, о том, что мы не выбираем ни любовь, ни друзей. Относительно любви я сразу согласился, а насчет друзей - обидно. И опять почти одинаковыми словами: "Дружба не выбирает... она возникает кто знает из-за чего, как любовь".
Что касается Капусова, я его выбрал. Наверно, это и не дружба. Так что-то, не поймешь - не разберешь.
У меня с первого класса один настоящий друг - Слава Дорогин. Он в прошлом году переехал в новый район и ушел в другую школу. Связь мы с ним не потеряли, но как раз когда ушел из школы Славик, появилась у нас Тонина. Со мной такое началось, что, во-первых, никому не расскажешь, во-вторых, все мои переживания стали отнимать массу времени, в-третьих, я, видно, и сам изменился.
Тут как раз Мишка Капусов под руку и подвернулся. Было это в сентябре прошлого года, после сочинения, которое задала нам Тонина.
Я с первого дня, как увидел Тонину, стал лезть из кожи вон, чтобы произвести на нее хорошее впечатление. По литературе и русскому у меня всегда были приличные отметки, но не вспомню случая, чтобы когда-нибудь за сочинение я получил пятерку. У Тонины тоже не надеялся. Дала она темы сочинений. Две - по Пушкину, третья - свободная: "С чего начинается Родина..."
И тут со мной что-то случилось, озарение какое-то.
Я стал писать про бабушкин дом, где жил в детстве.
Про речку Охту, там, за городом, узкую, и воробью по колено, краснеющую перекатами. Про то, как однажды мы вышли утром к этой речке и ахнули: речка затянута нежным пушком тумана, а высокий берег оглажен им и розов от солнца. И мы с бабушкой поняли - это и есть молочная река с кисельными берегами. Я вспомнил, как каждый вечер мимо нас по дороге возвращалась домой рыжая корова с крашенными масляной краской синими рогами; как осенью мы собирали в лесу грибы, а огород наш наводняли несметные полчища свинух, крепких, с туго подвернутыми краями шляпок.
И про родник, и про то, как для коров на грузовике привозили соль. Она лежала кучей у фермы, и, проходя мимо, я обязательно выбирал себе серый крупный кристалл и засовывал под язык.
Плана, как полагалось бы, я не составил, просто записывал все то, что, оказывается, надежно хранилось во мне много лет, а я и не подозревал.
Двух часов мне не хватило. Все сдали тетради и расходились, а я продолжал сидеть и строчить с неимоверной быстротой. Тонина подошла, и я сказал умоляюще:
"Еще бы полчасика!"
Она села за стол проверять тетради. В школе стихло, только уборщица шаркала в коридоре, что-то терла и мыла.
Кончили работу мы с Тониной почти одновременно, и я остался ждать, пока она проверит мое сочинение.
Сидел за своей партой и следил за каждым ее движением. Прочла.
"Ты наделал ошибок, - сказала она, - но за содержание я тебе поставлю пятерку. Мне очень понравилось твое сочинение".
На следующем уроке литературы Тонина хвалила меня и заставила прочесть сочинение вслух. А после уроков за мной увязался Капусов и сообщил, что Тонина очень хорошо обо мне отзывается. Откуда он знает? Как же не знать, он же ее племянник. Я обалдел.
Племянник! Надо же, а такое дерьмо!
С Капусовым я проучился три года. Его отличительная особенность - жить без друзей. Ребята его не любят. Он странный какой-то, всех презирает или делает вид, что презирает. Небольшого роста, плотный, высокомерно смотрит через очки-линзы; поздороваешься с ним: захочет - ответит, захочет - нет. Я уже с ним года два как здороваться перестал. Никогда не видел, чтобы он отвесил кому-нибудь оплеуху, носился по партам или дразнил девчонок. А тут, смотрю, разговаривает он со мной как-то робко, застенчиво - ему, наверно, тоже хочется с кем-нибудь дружить. Я его даже немного пожалел. Хотя не это главное. Первая причина нашего сближения для меня: Капусов связующее звено с Тониной, человек, который часто видит ее, говорит с ней. Я не хочу сказать, что подружился с ним в корыстных целях, нет. Тем более, инициатива исходила от него. А мне было просто интересно.
Время от времени я стал беседовать с Капусовым.
Учится он посредственно. Как же я был поражен, когда выяснил, что парень он очень начитанный и развитой. Хоть с кем поговорит. Даже Библию прочел.
А я посмотрел у него тогда эту Библию - толщиной с том энциклопедии и содержание совсем смурное. Тут я понял: мне бы не прочесть, слабо.
С Капусовым общаться полезно. Я от него многое узнавал. Только при этом чувствовал себя как карась на сковородке. И так и эдак выворачивался, чтобы невежество, свое скрыть и разговор поддержать. Если бы Славка услышал наши разговоры, он бы меня, честное слово, запрезирал или умер бы от удивления.
Да только не приведется ему услышать. А сам я ему не скажу. Славку я люблю, он мне как брат. Он меня понимает, с ним обо всем говорить можно. Даже про Капусова объяснить - поймет. Но это связано с Тониной. Об этом нельзя.
Вот так и хожу по острию ножа. Сначала робко ходил, потом осмелел, даже нравиться стало. С отцом тоже отношения изменились. Раньше я бомбардировал его вопросами, а тут заткнулся. И тоже будто роль какую-то стал играть.
4
Второе сентября, суббота.
Приятно после каникул вернуться в школу, встретиться с ребятами, со всеми разом поговорить. Черепанова записывает желающих в школьный театр-студию.
Коваль толкает в бок:
- У Калюжного ботинки на каблуках. Угар! Обрати внимание.
Я и не заметил, а главное, директриса пока не заметила, заставила бы снять. Кстати, я постеснялся бы в таких ходить, несолидно все это.
Еще я узнал, что Черепанову оставили старостой, Дмитриев летом был на острове Диксон (у него отец там служит), в школе новая биологичка и библиотекарша.
Коваль звал смотреть бульдога, ему подарили родители.
С тех пор как ушел из школы Славик, я сидел на одной парте с Ковалем. Первого сентября, пока я прогуливал, к Ковалю подошел Капусов и сказал, что занимает для меня место. Но Коваль послал его подальше, и я очень обрадовался.
Коваль добродушный человек, полная противоположность Капусову. Он дружит со всеми. За лето у него борода выросла. Под подбородком длинные рыжие волосины, довольно редкие. А на щеках растительности нет. Директриса встретила его и говорит:
- Ну-ка, Коваль, подойди сюда. Тебе бриться пора.
Коваль со своей всегдашней придурковатой улыбкой сострил:
- Я еще маленький. Мама в обморок упадет, если я побреюсь.
Врет, конечно. Брился все лето, чтобы лучше росло.
Еще новость. Нам поставили новую доску. Испишешь ее, потянешь за ручку, она вверх переедет, а под ней чистая. Вторую испишешь - с обеих стирать приходится. Физик наш доволен. Туда-сюда доской ездит.
Никогда столько не писал. По-моему, физику просто нравится поднимать и опускать доску.
Капусов, конечно, тут как тут. За лето он почти не изменился, разве что посолиднел немного. Интеллектуально общаться лезет. Где я летом был? А я нигде не был. В городе сидел. На картонажной фабрике работал.
Объявление прочел, что школьников на каникулы приглашают, и пошел. Нудная механическая работа, но всего половина дня. В двенадцать уже свободен. Зато плащ матери купили и мне на зимние ботинки тридцатка отложена.
- Да так, - отвечаю, - в городе проболтался. Было кое-что задумано, да сорвалось. А ты?
Раздулся он, как петух, и говорит:
- Мы, старичок, давнишнюю мечту с отцом осуществили: Эстонию объездили. Сказка. Мягкий балтийский пейзаж, Ревель, средневековье. Длинный Герман и Толстая Маргарита. Оливисте - Нигулисте. Вана Тоомас - Кянну Кукк. Уютнейшие в стране кафе и рестораны. Крепостные стены. Аромат бюргерства и доминиканцев. Камень и красная черепица...
Из Капусова сыпалось как из рога изобилия. Мы прохаживались по коридору, и он молотил языком.
Я отключился.
Под окном - кленовая аллея. Ветви шевелятся, тянут лапы. Из фрамуги свежестью прет. По коридору носятся парни и девчонки в коричневых платьях.
Надя Савина с подружками прогуливается, все время навстречу попадается. Потом у окна встала, делает вид, что учебник читает, а на самом деле старается на глаза мне попасться. Кикимора болотная. Отутюженная, отглаженная, волосинка к волосинке зализана и хвостик на затылке. Красная как рак.
Я опять включился. Капусов еще изливается:
- ...само путешествие, чувство раскованности и раскрепощенности, ожидание встречи с Несбывшимся...
Тут меня такая злость взяла! Сейчас, думаю, гадость какую-нибудь скажу. Встреча, видите ли, с несбывшимся. Меня по Эстонии не возили, не нюхал я, как доминиканцы пахнут, я все лето канцелярские папочки складывал в стопочки. Несбывшееся!!! Папочки не хочешь поскладывать, дурак, идиот несчастный!
Прозвенел звонок, и я даже обрадовался, что промолчал: скажет, из зависти. И в самом деле, завидно немного. Вот только рассказывать Капусов не умеет.
А иногда кажется, что говорит он чьи-то чужие слова.
5
Прихожу из школы - меня уже Славик дожидается, я ему ключ под половиком оставлял.
Мы с мамой накануне все вещи из комнаты вынесли.
В прихожей - рулоны обоев, мел, пакеты клейстера.
За сегодняшний вечер и воскресенье ремонт сделаем.
Славик только тридцатого приехал из пионерлагеря. Первую смену в старшем отряде был, а остальные две пионервожатым. Все-таки какая-то жизнь, и достаточно насыщенная.
В мае отец спросил, согласен ли я с геологами поехать, коллектором. Не то что согласен - я до потолка прыгал. У отца друг - начальник партии. Работа на Кольском. Спать в палатках. Охота, сопки, море. Я размечтался, учебник геологии прочел, набрал книг о природе, климате, по этнографии.
Прошел май, отец все обещал, но как-то уклончиво и наконец сказал, что ничего не получилось. А зачем-то предлагал, я же не сам напросился. Я ужасно расстроился. Через неделю на фабрику работать пошел.
Не надо было обещать, а уж если пообещал, выполни во что бы то ни стало.
Мы со Славиком уложили пол старыми газетами и взялись за дело. Самое трудное - потолок размыть, а размывали мы его шваброй. Заодно уж потолок продолбили от люстры к окну и шнур спустили низко, над моим столом, чтобы плафон повесить, как у отца. Желобок заделали алебастром с песком и побелили из пылесоса. Шов, правда, от проводки остался изрядный.
По стенам и окну - подтеки меловые, а на полу - голубые лужи. Вкусно пахнет ремонтом. Выбираем сухой островок, садимся, ужинаем консервами из банки.
В кухню не идем; не потому, что боимся ее запачкать, а уходить от своей работы не хочется, любуемся.
- Куда ты думаешь поступать после школы? - спрашивает Славик. Он выбирает булкой соус из консервной банки.
- Не знаю.
- Я, наверно, в электротехнический, мне одна дорога. Это у тебя какие-то гуманитарные устремления появились.
- Совершенно не представляю, - говорю я. - Не знаю, что хочу. Жалко, отец меня с экспедицией подвел. Я ведь надеялся, размечтался, и все впустую.
Я считал, после экспедиции для меня хоть что-то решится. Может, я бы уже твердо знал, что буду поступать в геологический. Хорошо бы присмотреться сначала, чтобы не наобум...
- Впереди два года, времени хоть отбавляй, - говорит Славик, - еще надумаешь.
- Помнишь, я тебе про Капусова рассказывал? Он на филфак собирается. Спрашиваю, чем филологи занимаются. Представляешь, не знает, а честно признаться не хочет. Хвастается, в армию не пойдет: с таким зрением, как у него, не берут. А я, если до выпускных ничего не решу, до армии поработаю, а после армии видно будет. Лишь бы куда поступать не стану. Отец говорит, что призвание найти труднее, чем любовь.
Закончили за полночь, уже мама с завода со второй смены вернулась. Славик у нас остался ночевать. Мама спала в прихожей на кровати, а мы со Славиком рухнули в кухне на матрасы и заснули как убитые. Утром просыпаемся - чайник сопит, вкусно пахнет.
- Вставайте, трудяги мои, - говорит мама. - Я уже в магазин сбегала, завтрак готов. И клейстер сварила, стынет.
Оклеили часа за три. Мама мажет обоину, мы клеим.
Мебель затащили. Письменный стол торцом к стенке поставили. Книжную полку прибили, плафончик над столом повесили. У меня за шкафом что-то вроде кабинета получилось. Комната преобразилась и сильно облагородилась. Насколько, разумеется, возможно при полном неумении мамы придать интерьеру современный и уютный вид.
Одно неудобство: Славик, знаменитый электрик, что-то недоучел, и поэтому плафон над столом можно зажечь только с верхним светом одновременно. Но это уже детали.
Вечером пили чай с тортом, и я поехал провожать Славика. Вернулся поздно, мама уже спала, ей в понедельник в первую смену. А я еще долго не ложился, сидел на кухне.
Однажды я дожидался Славика, бесцельно перекладывая стопку учебников на его столе, и наткнулся на исписанные тетрадные листки. Это были стихи. Славик никогда не говорил, что пишет стихи. Я положил все на место и словом ему о своей находке не обмолвился.
Может быть, и у него есть какая-нибудь своя Тонина, да только он стесняется сказать.
Во всем доме погашен свет. Слабо мерцают цепочки лестничных окон. И кажется, что за пределами нашего каменного двора-колодца ничего нет. За его пределами и сверху - Вселенная, глубокая, черная, с редкими острыми иголочками звезд. Ночь налила наш двор темнотой и покоем. Сквозь тишину пробивается только мирное дыхание спящих.
Завтра я увижу Тонину.
6
Четвертое сентября.
На доске написано: "Сдавать деньги на автобусные карточки Черепановой", "Запись на баскетбол у Дмитриева", и рожа нарисована. Скоро я увижу Тонину.
Может быть, она после урока меня подзовет, что-нибудь скажет, спросит. И я отвечу. Неважно что.
Ее еще нет в школе. Я чувствую. Она в дороге.
Я знаю, каким она автобусом едет и сколько времени тратит на дорогу. У нее сегодня три урока в трех наших девятых. Теперь она с каждой минутой приближается.
Должно быть, и не знает, что едет ко мне на свидание.
Осталось полчаса немецкого и двадцать минут большой перемены. Все повторится. Всякий жест, слово, всякая интонация превратятся в событие, обретут свой тайный смысл.
Придет, положит сумку, сядет за стол. У нее сумка красивая, и туфли красивые, и платье замечательное.
Она сама очень красивая. Некоторые так не считают, но это дело вкуса. Что же говорить о ее недостатках, если она так хороша, что недостатки эти оборачиваются достоинствами. Они дополняют ее. От них горчинка, такая же, как в ее духах.
У нее прекрасные волосы, светлые, тонкие, несовременная прическа, но очень милая: пушистая голова и узел на затылке. У нее прекрасные губы и мягкий массивный подбородок, у нее чудесные глаза. Они большие и необычно поставленные, будто приспущенные под тяжестью век, чуть заплаканные. И от этого выражение лица какое-то печальное и значительное.
Мне всегда казалось, что такая женщина должна нравиться мужчинам. Поначалу я даже не мог понять, что в ней есть особенное. Не лицо, или голос, или привычки, а что-то неуловимое. А однажды понял. Она шла по коридору с нашим завучем и что-то говорила, а он держал ее под руку. Меня осенило. Я будто сам почувствовал на сгибе локтя ее руку.
Одни ходят под руку, будто танец старинный танцуют. Девчонки наши повиснут друг на дружке, расслабятся телом и мотаются из стороны в сторону. Мне иногда приходится ходить под руку с мамой. Она никогда на мне не висит, а вот рука ее как плеть, чужая и ей и мне.
Тонина же изрядно опирается на локоть спутника, но не так, будто ей тяжело, а энергично. И вместе с тем такое впечатление, словно она доверяется ему, - походка ее чуть-чуть неверная, потому что идет она на высоких каблуках. Она совсем рядом, голос ее щекочет ухо.
Мне бы раз пройтись с ней так. Хотя я бы перепугался до смерти. Нет, мне ничего не надо. Только видеть ее. Сидеть под шапкой-невидимкой и смотреть на нее.
Во мне всегда борется страх быть замеченным ею и незамеченным тоже. А еще лучше .сидеть с ней рядом и молчать. Мне бы хотелось дарить ей цветы. Мне бы хотелось быть ее родственником.
Коваль давно пихал меня в бок. Я включился. Все говорят по-иностранному, только Коваль в ухо порусски :
- Пойдем после уроков в бассейн записываться.
Нужно момент не упустить. Там набор маленький, а у нас в классе уже половина парней собралась.
- Некогда, - буркнул я. - Дела у меня.
И вдруг вспомнил, что бассейн - наша со Славиком заветная мечта. Так и не сбылась мечта.
А Надька Савина опять на меня пялится. Делает вид, что смотрит в окно, а на самом деле - на меня.
Она в меня влюблена. Выдра.
Пять минут до звонка. Через двадцать пять минут все начнется сначала. Неужели я веду себя так же поидиотски, как Надька? Если бы кто-то из ребят заметил, если бы Капусов заметил, меня бы задразнили, а Капусов как-нибудь особенно гнусно и Тонине бы все в издевательской форме преподнес. Нет, все думают, что я люблю литературу и с Тониной, само собой, в прекрасных отношениях. И она меня любит - не двоечников же ей любить.
Ну вот, звонок с урока. Все вскакивают, двиганье стульев, шлепки папок и портфелей. Все хватают деньги и мчатся в столовую. Выхожу во двор и иду за школу. Здесь буйный, запущенный за лето пришкольный участок. Сажусь на какой-то грязный ящик. Перед лицом колышутся цветы с высокими прозрачно-розовыми стеблями. Она, наверно, уже пришла и в учительской. Ну, вот и дождался.
7
Все началось в прошлом году. Тонина, и капусовщина проклятая, и мои мучения. Учусь я прилично, без троек. Но и без пятерок. Четыре балла - это для меня.
Никогда я не путешествовал; кроме лагерей, нигде летом не бывал. В детстве, правда, ездили к родственникам в Молдавию, со школой - в Выборг, а с мамой - по профсоюзной путевке в Петрозаводск и Кижи. Это все.
У нас отличная районная библиотека. Я знал и раньше, кругом такое обилие художественной литературы, что осилить ее невозможно. Нельзя позволить себе читать все подряд. И еще - читаем мы не только для удовольствия.
Читать я всегда любил. Смеялся над "Двенадцатью стульями" и плакал над "Тремя товарищами". Отдавал себе отчет, что до некоторых книг не дорос. Одним словом, я старался читать хорошие книги. Но в моем чтении не было системы.
В музеи и театр ходил с классом.
Со Славиком устраивал турпоходы с костром, печеной картошкой, а однажды ночевали в стогу. С Капусовым мы все время разговариваем. Со Славиком иначе - мы понимаем друг друга без слов. Сидим у костра, и я знаю, мы одними глазами смотрим на костер, лес, на красную ржавую речку. И чувствуем одинаково, вкусы у нас одинаковые, и мечтаем мы об одном.
Вот, например, завести бы велосипеды и разъезжать по области. Капусову не понять. Зачем велосипеды, когда лучше машина. Зачем вертеть педали и собирать на себя пылищу. А ведь он того не увидит из окна машины, что увидим мы, катя по обочине. И не хозяин он себе. Ну будет у его отца машина, все равно сам Капусов не поедет на ней куда хочет, не остановится, чтобы поваляться в траве. Да и не нужна ему трава.
Он поедет с родителями или на дачу, или памятники архитектуры смотреть. А нам со Славкой хорошо было. Купили кое-какую краеведческую литературу, а ездили пока на автобусе.
Как-то капусовский отец сказал:
- Не признаю природы без архитектуры. Природа гола и угрюма, пока она пуста, пока кроны деревьев не пробивает колокольня или шпиль. Тогда и природа становится одухотворенной, и кусок этой природы получает законченность.
Ничего себе! Красиво, конечно, когда замок на горе стоит. Но и гора сама по себе ценность. Она лежит, живая, как слон. Она одухотворена, она обитаема. Живут здесь птицы, и кроты, и насекомые всякие. Природа - это самое живое и подвижное. Она не может быть пустой. И все интересно - и колокольня, и шпиль, и деревья. И важно все одинаково. Капусову и его отцу плевать на природу. Она интересует их, поскольку отображена в живописи.
Ну, это ладно. Столкнувшись с Капусовым, я не мог не ощутить себя профаном по части искусства и впал в глубокое уныние. Капусову легче. Он с детства знает, что такое импрессионизм и чем он хорош.
Капусов сказал:
- Мой отец искусствовед.
- Это, наверно, нужно уметь рисовать, - догадался я.
- Совсем не обязательно. Искусствоведы - теоретики и критики искусства.
- А где он работает?
- В Эрмитаже.
Я понимающе хмыкнул, хотя картина не больно-то прояснилась. Тогда же, год назад, как-то после школы я впервые побывал у Капусова дома.
Как только за нами закрылась дверь, я обмер. Попал в пещеру Али-Бабы.
Прихожая залита неярким розовым светом и вся, от пола до потолка, завешана разными фонариками, масками, колокольчиками. Чего здесь только нет!
И вдруг из комнаты, обтекая угол, выливается, как лужа молока, белый кот с голубыми глазами. Томный, бескостный, а взгляд человеконенавистнический.
Сразу видать - погладить не пытайся.
- Породная кошка, - сообщил Капусов, - на улицу не пускаем.
- Сопрут, - сочувственно сказал я.
- Нет, не сопрут. Ты попробуй к нему подойди.
Зверь! Просто от песка и пыли могут блохи завестись, вот и не пускаем.
Пещера оказалась трехкомнатная, а комнатки маленькие, потолки низенькие. Все уставлено книгами, а свободные места увешаны картинками, деревянной резьбой, фотографиями в старинных рамках, иконами, прялками и керамическими пластинами, устелено пледами, заставлено глиняными кувшинами и плошками всех мастей.
У Мишки Капусова своя комната, свой письменный стол, свои книги. И тоже все завешано и заставлено.
Не хуже, чем у моего отца. Только у отца много строже и, пожалуй, удобнее. Попробуй поживи в развале из книг, пластинок, подушек и подсвечников. К тому же со всего этого нужно стирать пыль - тоже проблема.
Капусов старался понять, какое впечатление на меня произвело их жилище. Честно сказать, хорошее.
Люблю, когда есть на что поглазеть. Я помаленьку все рассматривал, но был непроницаем. Капусов познакомил меня с отцом и мамой.
Отец - небольшой, кругленький, быстренький и говорливый. Щеки бритые, а на подбородке борода.
И жена под стать ему - полненькая хлопотунья. На кого-то или на что-то она похожа. Никак не мог вспомнить. Встрепанная какая-то, но не рыхлая. Глаза выпуклые, светло-зелененькие буравчики. В гостях у Капусовых двое мужчин с бородами.
Мы вместе с родителями и гостями сели обедать за тесный стол.
Я привык есть с мамсй на кухне без церемоний.
Но я знал, млсо принято резать, держа нож в правой руке, а вилку в левой. Так и орудуешь одновременно обоими предметами. Дома я никогда не пользовался этим правилом, потому что не умею есть левой рукой.
А тут глянул - крахмальная скатерть, супные тарелки на мелких стоят и подставочки для вилок и ножей.
Глянул и вспомнил. Сначала надеялся, на второе будет рыба или котлеты, их резать не нужно. А когда чегонибудь очень боишься, оно обязательно и случается.
Принесли мясо, да такую подошву, что ее пилой пилить нужно. И началось. Стал я мечтательность разыгрывать. Отрежу кусок правой рукой и положу нож, будто задумаюсь, а потом хвать вилку все той же рукой, якобы по рассеянности, наколю мясо и отправлю в рот. Сразу все мясо тоже не порежешь, бескультурно получится. Нужно по кусочку. Совсем замучился. А за столом жонглируют умными словами и именами.
Кот развалился на тахте, в прищуре глаз - довольство, сытость и презрение. И я вспомнил, что у нас лет пять жил кот, гладкий, серый в полоску - обычный плебейский кот. Таких Барсиками называют. Но характером он был куда лучше, по сравнению с этим - душа-кот.
За чаем еще хуже. Почему-то подумал: только бы не подавиться. Со мной такое случается раз в год, с чего бы и вспомнить. И случилось. Глаза вылезли, весь вспотел, побагровел, стараюсь сдержаться, платка носового, разумеется, нет. Хорошо, капусовская мамаша догадалась проводить меня в кухню. Откашлялся.
Возвращаюсь, а там опять словами жонглируют.
О чем речь, не понимаю. Тут я ощутил необходимость завести словарь русского языка, иностранных слов и другие словари. С этого момента и родилось мое пристрастие к справочной литературе.
По дороге домой мне было очень грустно. Комплексы выросли величиной с дом. И вдруг я развеселился.
Понял, на что похожа Мишкина мать. На кочан капусты. Капуста и есть, честное слово.
8
Я стал бывать у Капусова. У них в доме почти всегда гости. Сидят при свечах, толстенных, шерпшвых, как ствол дерева. Сухое вино потягивают, кофе пьют.
Все не как у нас с мамой.
На днях изобрел, как самому отливать толстые свечи. Для формы лучше всего жестяные банки от кофе, нужно только срезать верхний ободок и проколоть посредине донца дырку. Фитиль - нитяная веревочка от торта продевается в банку и крепится по центру на проволочной распорке. Плавишь обычные свечи по восемнадцать копеек, подкрашиваешь губной помадой и заливаешь в банку-форму. Когда воск застыл, опускаешь в кастрюлю с кипятком и тянешь за фитиль сверху. И вот она - круглая, толстая, цветная.
Можно сразу, пока свеча теплая, обмотать ее по спирали лентой фольги. Фирма!
Теперь я не завтракал, собирал деньги и раз в неделю покупал книгу по искусству. Я падал в пропасть.
Я невежествен. Мало читал, мало видел и мало знаю. Но меня удивляла всеядность Капусовых. Все искусство, созданное на протяжении многих тысячелетий, восхищало их в равной мере. И наскальная живопись, и Венера Таврическая, и Матисс, и иконопись. Все одновременно.
О Капусове-младшем и говорить не приходится.
Есть ли у него свои вкусы?
А может, так и должно быть? Может, истинный вкус заключается в том, чтобы всему отдавать должное, а значит - все принимать? Мой отец тоже принимает все искусство безоговорочно, но ему не все нравится.
Искусствоведы, по специфике своей профессии, любят все искусство подряд, кроме передвижников.
Такой я сделал вывод. Репина, правда, Капусов-отец признает.
Я пытаюсь разобраться, что мне нравится, а что нет, и все время попадаю впросак. Мне некоторые передвижники нравятся больше некоторых импрессионистов.
У безумного Матисса красные люди в дикой пляске закидывают себе ноги за уши, как дужки от очков.
Что это такое? Гоген - раскрашенные картинки. Мне не нравится наскальная живопись.
Не нравится античная скульптура. Она вся в движении, в пластическом танце, только движение это кажется мне застывшим, мертвым. Почему Венеру Таврическую считают эталоном красоты? У нее змеиная головка, некрасивые ноги и висячий зад.
Я купил иллюстрированную книгу "Репин".
Прекрасный художник. Говорю Капусову:
- Замечательная картина "Садко".
Там изображено подводное царство. Чувствуется глубина. Перламутровость, нереальность фигур, предметов.
Капусов посмотрел на меня через свои очки-линзы и безапелляционно заявляет:
- Аквариум с проститутками.
- Что?! - Я взвился. - Ты не имеешь права!.. - Да и осекся, хоть не скоро остыл.
Зачем же демонстрировать свое непонимание? Нужно знать, что хвалить, что положено хвалить. Если мне лично картина понравилась, это совсем не означает, что она хороша с общепризнанной точки зрения.
У меня не развит вкус.
Я не понимаю, чем хороши иконы. Сейчас каждый интеллигентный человек должен увлекаться иконописью. Отец объяснял мне: примитив, краски, композиция, история. Понимаю, даже чувствую, есть в них что-то. Но не вижу - что.
Я не понимаю, в чем прелесть сказок и детских книг. Все восхищаются сказками, Карлсонами и Винни Пухами. Мультяшки смотрю с удовольствием, а читать детские книги - слуга покорный. Догадываюсь, из этих книг я вырос, может быть, не так давно и, наверно, не дорос, чтобы к ним вернуться. Но это домыслы - сказок я не принимаю.
Я не люблю стихов. Это кощунство. Никогда в этом не признаюсь. Когда Тонина спросила, кто из поэтов мне больше всего нравится, я был в таком замешательстве, что ответил первое пришедшее на ум:
- Маяковский и Северянин.
Она удивилась, и я сразу понял, что промахнулся.
Если бы еще знать наверняка, кто такой Северянин!
Я покраснел до корней волос, запылал, как печь. А это случается редко, у меня капилляры глубоко спрятаны.
Стихи я не читаю. Я воспринимаю их как что-то неестественное. Мне хочется их пересказать прозой.
Беру с полки первый попавшийся сборник стихов.
Заболоцкий. Открываю первую попавшуюся страницу.
Тычу пальцем в первую попавшуюся строчку:
Здесь бабы толсты, словно кадки,
Их шаль невиданной красы,
И огурцы, как великаны,
Прилежно плавают в воде. (Не в рифму!)
Сверкают саблями селедки,
Их глазки маленькие кротки,
Но вот, разрезаны ножом,
Они свиваются ужом... и т. д.
Куда проще: на рынке торгуют толстые, как кадки, бабы в шалях невиданной красы. Огурцы-великаны прилежно плавают в воде. Саблями сверкают селедки с маленькими кроткими глазками, и вот они, разрезанные, свиваются ужом и т. д.
Хотя не со всеми стихами дело так просто. Попробуйте переписать прозой:
Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты.
Я пробовал. Не получается. Слова не выкинешь и не переставишь, только в строчку перепишешь.
У меня есть память на стихи и стиль поэта. Однажды полистал сборник Твардовского, а на другой день узнал его стихотворение, которое слышал первый раз.
И еще был подобный случай. Окружающие думали - знание, а это чутье. Я живу интуицией. Лечу с большой горы и не знаю, то ли в пропасть ухну, то ли мягко приземлюсь.
О классической музыке говорить вообще не приходится.
Единственный, кто мог просветить меня во всех этих вопросах или хотя бы вызвать к ним интерес, - отец. Он проводил со мной много времени, почему же мы не ходили в театр и музеи? Я, кажется, знаю.
Отец всю жизнь любил ходить. Он почти не пользуется транспортом. Для него ходьба - отдых. Все наши с ним встречи - гуляние. Я до сих пор никогда не прихожу к отцу без предварительного звонка. А он мне назначает время, как врач на прием. В положенный же час отправляет меня домой. Отец - педант. Времени зря не теряет. У него каждый день расписан до минуты.
Наверно, поэтому с ним я всегда ощущаю какую-то неловкость и беспокойство, будто отрываю его от важных дел, мешаю.
У отца есть один талант: он умеет говорить с детьми, совсем, впрочем, не подделываясь под их возраст.
Рассказывает что угодно. Может переделать сложную математическую статью, которую только что разбирал, в интересную сказку. О научных проблемах он сообщает так популярно, что, кажется, козе должно быть понятно. Загадочный ореол, который реял над отцом во времена моего детства, объясняется еще тем, что я не знал ни родственников его, ни друзей. Для меня было специально отведенное время, увлекательно проводимое, для отца оно же - отдых. Мы гуляли, дышали свежим воздухом, а отец рассказывал. Он не слушал, ему не очень-то интересны мои дела, он говорил.
Я еще в детстве знал: мать ждет не дождется вести меня в гости к отцу, а видится с ним всего пару минут.
Наверно, это любовь. Когда меня к отцу водила бабушка, а мама оставалась дома - наверно, это была гордость.
Раньше я все это чувствовал, но понимаю только теперь. Я не пытался разобраться в том, что знал, не называл это словами. Может быть, боялся назвать.
Когда я возвращался от отца, мать бросалась ко мне, целовала, прижимала к себе, а я кричал и вырывался. В те минуты не меня она обнимала, а его, с которым я провел полдня. Это было оскорбительно.
Она должна была принадлежать только мне. Только меня она имела право любить. Он тоже. Но он никогда не интересовался матерью. Тут я был спокоен.
- Ну, как папа? Как вы погуляли? Что он говорил? Ему понравился твой костюмчик?
Она действительно скучала, пока я был у отца. Она еще больше любила меня. И его любила и мучилась.
Она скрытная, очень боялась выдать свое чувство.
Кажется, она и бабушке не жаловалась и ничего не рассказывала, хотя ручаться не могу. Бабушка-то наверняка понимала все. Сейчас и я понимаю это по-взрослому. Но тогда у меня в душе родилось что-то гадкое. Ты его любишь? А я с ним гуляю! Ты его хочешь видеть и слышать? А слушаю и вижу его я. Как он выглядит? Да какое твое дело! Это, наверно, самое тайное и стыдное моего детства. Иногда в минуты раздражения это проявлялось во мне и позже.
Мама уже много лет работает на хлебозаводе.
Зарплата у нее не слишком большая. Отец официально не платит никаких алиментов, но постоянно отправляет со мной деньги.
Я не помню случая, чтобы он послал маме подарок.
Мне тоже ничего не покупал сам. У нас в доме нет вещи, которая бы напоминала о нем. Кстати, я никогда ничего не просил у отца. А в детстве мне очень хотелось иметь тот стеклянный шар со снегопадом. Я у отца даже книги читать не прошу, а у него есть редкие книги. Обойдусь читальным залом. Вот только маме он мог бы хоть раз в год делать ерундовые подарки.
На Восьмое марта, например. Что ему стоит?
Знакомым я рассказываю в основном про отца.
- Мой папа математик, - говорю я. - Он Месяц провел в Польше, а сейчас в доме отдыха.
Мои мама и отец разошлись, в этом нет ничего стыдного. У многих ребят родители расходятся. Ну и что?
Но я никому не говорю вот о чем: мои-то ведь никогда и не "сходились". Они никогда не были расписаны. Я внебрачный ребенок. Моя мама мать-одиночка. Вот так-то.
У меня есть мать, есть отец, и что за дело, есть ли у матери в паспорте штампы о браке и разводе. Но дед (отец матери) так меня и не признал. Он сказал:
"незаконный" - и точка.
У деда с бабушкой в пригороде свой дом. Очень странный дом. Половина покрашена голубой краской, половина - коричневой. Голубая половина дедова, коричневая - бабушкина. Внутри они не соединялись.
Если деду нужно было что-то передать бабушке, он обходил дом с улицы, поднимался на коричневое крыльцо и стучал. Говорили они редко. Дед занимался садом, были у него ульи и куры, и раз в неделю он ездил на рынок. Однажды подарил бабушке вязальную машину. Бабушка так и не научилась ею пользоваться.
Пока я был маленький и матери не с кем было оставить меня, когда она уходила на работу, у нас жила бабушка. Летом мы с ней ездили на дачу, в ее коричневую половину. Мама оставалась в городе. У бабушки была еще одна дочь, Поля, горбунья. Она так и не вышла замуж и жила в голубой половине, с дедом. Тетя Поля, бывая в городе, иногда заходила к маме. Впрочем, редко.
Бабушка говорила: "Незаконных детей нет. Все дети законные, если они родились". Меня эти разговоры тогда не занимали. Еще бабушка говорила: "Несчастливые у нас в роду женщины".
Бабушку одно время я любил даже больше матери.
Она прожила с нами до семи моих лет. Потом исчезла.
А я как раз впервые тяжело заболел. Потом стал выздоравливать, потихоньку есть. Со мной все время была мама. Она кормила меня вкусными вещами, какие у нас дома водились только по большим праздникам.
Я много спал, наверно, сном из меня болезнь выходила.
И вот проснулся я однажды, а в комнате мама и соседка. Мама тихо плачет и говорит:
- Как Вовке сказать, что бабушка умерла? Пока он окончательно не поправится, ни в коем случае нельзя говорить. Не представляю, что с ним будет, когда узнает. Он очень любил бабушку.
Я плотнее закрыл глаза и даже перевернулся на другой бок, сонно посапывая. Я боялся, меня уличат в бодрствовании. Я ничего не чувствовал. Умерла бабушка. Ее зарыли, я больше ее никогда не увижу. Я не выдавил бы из себя и слезинки.
Потом я поправился и не спросил, где бабушка.
Боялся: мне расскажут, а я опять не заплачу. И все подумают - какой злой и черствый ребенок.
У бабушки, как и у мамы, были пресветлые глаза и вокруг них пречерный ободочек коротких ресниц. О бабушке я всегда думаю с большой нежностью.
9
Мне трудно представить, что Тонина живет обычной жизнью: присутствует на педсоветах и родительских собраниях, получает зарплату и ходит в магазин, готовит обед. Засыпая, я воображаю, что стою перед ней на одном колене и протягиваю букет гладиолусов.
Она, в сиянии, улыбается мне.
Я часто задумываюсь: какой Тонина учитель? Наверно, хороший. В прошлом году Тонина пришла к нам и сразу же удивила.
Наша прежняя учительница литературы вела уроки, слово в слово по учебнику. А Тонина говорит: "То, что в учебнике, я вам повторять не буду. Не маленькие, сами прочтете. Но отвечать мне будете по учебнику.
Извольте знать биографию Пушкина и разбираться в датах". И она стала рассказывать, каким в начале девятнадцатого века был наш город, какие строили дома и носили платья, какие книги в то время читали, как относились к писателям и кто был властителем дум. И про царя, и про войну, и про декабристов. И про Пушкина. Про его характер, привычки, родных и друзей.
Это был необычный урок. Слушали мы с открытыми ртами. Самое неожиданное, что после этого с интересом взялись за учебник. А когда Тонина задала самим выбрать и выучить стихотворение Пушкина и вызвала всего троих, случилась совсем уж странная вещь. Раньше бы только обрадовались: не вызвали, - значит, повезло. Теперь же многие почему-то захотели прочесть выученное стихотворение, и после уроков осталось человек десять. Тонина стояла лицом к окну и слушала.
И оттого, что она отвернулась, исчезло ненужное смущение. Обычно у нас стыдятся читать с выражением.
Отбарабанил наизусть - и с плеч долой. А тут ребята читали так хорошо, как никогда.
Я сказал, что пришел просто послушать.
В пятницу у нас литература последним уроком, и часто несколько человек остается поговорить с Тониной.
Читают ей стихи. Разные, не обязательно из тех, что мы проходим.
Но не всегда у нас такие интересные уроки, как тот, пушкинский. Тонина человек настроения. Иногда как первомайский салют, а бывает и сильно не в духе.
Тогда и атмосфера у нас совсем другая, никаких шуток и никакого взаимопонимания. Придет:
- Коваль! Расскажи-ка мне, как ты понимаешь смысл заглавия "Гроза"? Тон официальный, ничего хорошего не сулит.
Коваль вразвалочку поднимается, напускает на лицо мучительную сосредоточенность, брови ходят - это должно означать работу мысли.
- Он, Островский, в этом произведении показал...
- Что же он, Островский, показал в этом произведении?
Черепанова шепчет:
- Бездушный мир чистогана.
- Бездушный мир чистогана, - повторяет Коваль.
- Хорошо. Черепанова, спасибо. Ну, и что же дальше?
Тонина кажется даже ростом меньше и худее. Постукивает карандашом, в упор смотрит на крышку стола, потом вдруг, почти не поднимая головы, так же в упор на Коваля. Класс не дышит.
- Почему же ты не можешь ответить на элементарный вопрос? Ты научишься когда-нибудь логически мыслить? Какие отличительные черты трагедии, комедии и драмы?
Класс роется в учебниках. Сейчас никому не поздоровится.
- Комедия - когда смешно... - мучается Коваль, а потом шепчет мне в ухо: - Антонина сегодня с левой ноги встала, а Коваль, видите ли, виноват.
Я пропитан настроением Тонины, как губка. В таких случаях я нервничаю, сижу тихо. Мне жалко ее.
К концу урока чувствую усталость и беспричинную грусть. Блуждаю взглядом по окнам, стенам, смотрю на портреты в багетных рамках: Пушкин, Лермонтов, Толстой, Чехов. Под каждым - табличка с изречением.
Всякий раз останавливаюсь на одном: "Тот самый человек пустой, кто весь наполнен сам собой. М. Ю. Лермонтов". Это про меня, безразлично думаю в сотый раз.
Ребята, конечно, любят Тонину и уважают. Но самый любимый учитель и у двоечников, и у отличников - физик. Он старый, добрый, справедливый и с юмором. Я тоже люблю его больше других учителей.
Тонина не в счет, что мне до ее учительских качеств.
Будь она идеальным педагогом, может, и не была бы для меня тем, чем стала сейчас, - неуловимой, прекрасной мечтой.
Режьте меня на части, не могу вообразить: Тонина чистит картошку, Тонина метет пол, Тонина моет окно...
10
Искусство. Чужая страна со своим языком и законами. А я профан, неотесанный, дремучий, я варвар в ней, без переводчика совсем беспомощен. Мне нужно учиться, готовить задания по математике, химии, физике, немецкому. Капу сов говорит:
- Фолкнер - это новая эпоха.
А я "Войну и мир" не читал.
Схватился за Фолкнера. Насильно прочел "Деревушку". "Город" уже не потянул. Библия и Фолкнер одинаково недосягаемы. Уж больно кряжистые.
Пошел в Эрмитаж. Ходил, ходил, еще больше запутался в своих мыслях и чувствах. И вдруг вижу__ скульптура: обнаженная женщина. Живая и естественная, она словно излучает тепло и покой.
После всяческих Матиссов я упал на диванчик и долго просидел перед скульптурой. Это Майоль.
На другой день, будто невзначай, заявляю Капусову:
- Зашел вчера в Эрмитаж. Люблю время от времени около Майоля посидеть.
Капусов скривился:
- Тяжеловесные женские прелести и подавляющая тупость.
В замешательстве я выпалил:
- А по мне, это идеал. Так себе его и представляю.
Конечно, я представлял его иначе. Тонина! Я только о ней и думал. Ради нее я читал Фолкнера и силился постичь страну искусства. Я хотел говорить с ней на одном языке. Любить то, что она любит, что положено любить взрослому образованному человеку. Одним словом, разбираться, что такое хорошо, а что такое плохо.
Ведь раз в музее выставлено, это хорошо. Почему же Шишкин и Айвазовский - плохо? Почему Майоль - подавляющая тупость? Я уже не любил ни Шишкина, ни передвижников. Я уже не любил Майоля.
11
Все оказалось куда проще, чем я себе воображал.
Все постижимо. Не с парадного хода, так с черного я решил проникнуть в святая святых, страну, куда без посвящения не суйся.
Рецепт прост. Мое собственное открытие. Мое право на патент. Правда, тоже требует времени. Но у меня не было иного выхода. Поверхностность куда лучше, чем незнание. Я, тонущий, всплыл. Стал поплавком. А кто не поплавок? Вы думаете, Капусов не поплавок? Вы верите, что он Библию читал? Дудки. Быть того не может. Он просто набит именами и краткими характеристиками предметов. Он знает общее мнение об этих предметах.
Времени мне не хватало. Я стал внимателен на уроках, пытаясь схватить материал влет. Это мне помогло, по крайней мере прилежание и поведение мое возросли неимоверно.
После школы летел в районную библиотеку. В читальном зале открытый фонд. Я пошел по полкам, читая все книги по искусству подряд. Это заблуждение продлилось недолго. Существует много книг, справочников, где в кратчайшей, конспективной форме рассказано про все искусство и даже иллюстрации даны.
За несколько недель я проработал необходимые книги и даже углубился в некоторые вопросы.
Тогда же я понял, что содержание многих картин и скульптур взято из мифологии и Библии. Из мифов я знал, что был Одиссей, а из Библии - был Христос, его распяли, но он "воскрес и на небо полез". Я тщательно проштудировал "Мифы Древней Греции" и "Мифологический словарь". С Библией еще проще. Есть две книги Лео Таксиля "Занимательная библия" и "Занимательное евангелие", где подробно, в юмористической и доступной форме все пересказано. Также есть масса атеистической литературы, в ней я тоже почерпнул много полезных сведений. Необходимость читать Библию отпала. Кстати, в библиотеке ее нет.
Если бы я знал все это раньше, то был бы избавлен от множества мучений. Мне незачем читать Бальзака, чтобы знать, кто он, когда жил, что и о чем писал. Тем более, в разговорах чаще поминают не то, что он написал, а его жену, и как он здорово хлестал кофе, отчего и умер. Чтобы иметь общее впечатление о литературе, нужно просмотреть учебники и читать воспоминания.
Легкое и интересное чтение. Не писателя читать, а о нем.
Свои выводы я оставил при себе. Но то, что я сделал, очень облегчило мне жизнь. Ведь ничего дурного нет, что я постарался все охватить вширь. Как же я могу копать вглубь, когда не вижу горизонта и не знаю, где копать. Я начну копать, а там этой самой глуби и нет.
Я же не трактор, чтобы все подряд перепахивать. Я поплавок.
12
У старосты Черепановой большое лицо, выпуклый лоб и губы-дощечки, плоские и бледные. Фигура как топором срублена, а вот руки красивые, подвижные.
У нас ее не очень любят. Она прямой человек, говорит то, что думает, только слова у нее затертые, серые.
Черепанова может выйти на середину класса и сказать:
"Ребята, контрольную по химии не написали двенадцать человек. Это же просто подло. Для кого вы учитесь? Для себя. Я, например, стараюсь получить побольше крепких знаний, чтобы потом использовать их".
Черепанова - отличница. Если она что-то делает, то обязательно добросовестно. Она не представляет, как можно не выучить урок, всегда все знает, умеет и готова помочь любому. Только за помощью к ней редко обращаются. Спорить с ней трудно. Доказывает она быстро и предельно просто. Я обычно ищу доказательства посложнее, а найдя такое простое, не пользуюсь - элементарное кажется подозрительным. Однако против ее простых и неоригинальных доводов не попрешь.
Черепанова живет правильно, говорит, что думает, и переубедить ее невозможно. Коваль аттестует ее:
"идейная Черепанова", я - "правильная Черепанова".
Тонина ни к кому в классе плохо не относится. Но к двоим относится очень хорошо. Ко мне и к Черепановой. К Капусову - нейтрально.
Черепанова пишет классические, крепко сколоченные школьные сочинения, место которым в роно, гороно, на всяких конкурсах и олимпиадах. То, что читает, хорошо помнит и знает. Впрочем, она не читает писателей, она их изучает. Выясняет, разбирает и усваивает характеристики всех героев. Отвечает по-книжному, все, что положено.
Я же специализируюсь в основном по свободным темам сочинений, отвечаю своими словами и разбавляю ответ эмоциями: почему понравилось, что понравилось и собственные мысли по поводу.
Конкурентами мы с Черепановой никогда не будем, очень уж разные, а ревность меня все равно точит.
Пожалуй, Черепанова в чем-то примитивнее меня, а платформа-то у нее покрепче.
Меня попросили повесить новые шторы в пионерской. Прихожу, а там Черепанова пишет школьное расписание уроков. Я повесил шторы и стал смотреть, как Черепанова управляется с трубочками для туши.
Она говорит:
- А я "Войну и мир" прочла.
- И про мир, и про войну? - спрашиваю нарочито небрежно.
- А ты думал? Все подряд и внимательно, потому что я уж больше не вернусь к этой книге.
- Это почему же?
- А я уверена, что больше ничего в ней не почерпну. Теперь за "Анну Каренину" взялась.
- И тоже к ней больше не вернешься?
- Тоже. - Черепанова разговаривает между делом.
Она макает трубочку в тушь и проводит линию по специальной линейке.
- А зачем тебе "Анна Каренина"? Ведь мы ее не проходим.
- Я все собрание сочинений Толстого хочу прочесть. За лето собрание сочинений Тургенева прочла.
А в прошлом году собрание Пушкина, Лермонтова и Гоголя.
- Усвоила? - язвительно спросил я.
Но она язвительности не заметила.
- А ты как думал?
- Ну, а зарубежных писателей читаешь?
- Почти нет. Прочла собрание сочинений Диккенса.
- Ну, молодец! А тома по порядку читаешь? - издевался я.
- А как же, по порядку, лучше в голове укладываются.
Я не мог прийти в себя. Учишься с человеком девять лет, думаешь, все о нем знаешь, а не тут-то было.
- Не собираешься поступать в гуманитарный? - спрашиваю я.
- Нет, я в оптико-механический.
- Почему именно в оптико-механический? Тебя что, оптика интересует?
- При чем тут оптика? Просто я хочу поступить в технический вуз. Непонятно?
Ей надоели мои приставания, а я прицепился, потому что меня в самом деле волновал разговор.
- Их ведь много, технических. Почему в оптикомеханический обязательно?
- Потому что оптико-механический моя сестра кончала.
- А где теперь сестра, что делает? - Я торопливо и настойчиво допрашивал Черепанову, а она словно и не понимала вопросов.
- Как - что делает? Инженером работает.
- А какие у нее обязанности?
Черепанова аккуратно положила трубочку на промокашку и посмотрела на меня, как на идиота.
- Инженерские, разумеется. Ты дурак или только прикидываешься?
- Дурак, а что? - Я потерял и к разговору и к Черепановой интерес. - А ты как, вообще-то времени зря не теряешь? Бережешь время?
- Стараюсь беречь, - сказала Черепанова. - Мотай отсюда.
- Время ты, может быть, и бережешь, но в жизни, наверно, много теряешь. У тебя ведь на размышления ни минутки не остается, а?
Лицо у Черепановой стало обиженным и детски простодушным.
- Володя, ну чего ты привязался? Чего тебе нужно?
- Умрешь с тобой от смеха, - сказал я презрительно и пошел к двери. Кишочки надорвешь.
Неужели Тонина не может раскусить Черепанову?
Неужели она не видит, что я лучше Черепановой и больше достоин хорошего отношения? Вот заболею на полгода, и пускай общается с Черепановой, Надькой Савиной, Ковалем. Пускай общается на здоровье.
13
Язык мой - враг мой. Знаю, что про Тонину нельзя говорить, особенно с Капусовым, и все время стараюсь навести его на разговор о ней.
Тонина пришла в новом платье, веселая. Во время каникул я думал о ней ежедневно, ежечасно, но во сне видел ее довольно редко. Я устал от нее. Я хотел ее забыть и думал о ней. Надеялся: пока ты не забываешь, силой твоих мыслей тоже не забыт. Ведь существуют же какие-то ниточки духовной связи.
Первую часть урока я тщательно делал вид, что не слушаю Тонину, трепался с Ковалем. Потом взял газету и уткнулся в нее, будто читаю. Любой другой давно бы выгнал меня из класса. А Тонина лишь выразительно посмотрела и сказала совсем не сердито:
- Володя, сейчас же перестань мне мешать.
- Сейчас перестану.
Сам остался доволен своим ответом, изобразил нарочитую внимательность и даже ручки сложил. Только успокоиться я уже не мог. Начал подавать реплики.
Все вокруг смеялись. Я был в ударе. Смеялась и она и смехом совсем особенным, покровительственным и чуть торжествующим, словно поощряла необыкновенного ребенка. "Ну, что вы скажете? Я же вам говорила... Ну, как он вам нравится?.." Меня это не только не обижало, но придавало уверенности.
К концу урока она достала пачку наших сочинений.
Моей тетради в стопке не было. Я не написал сочинение и не сдал. Тема сочинения: "Мой идеал". Перед самым звонком Тонина сказала:
- А ты, Володя, после уроков зайди в учительскую.
Я зашел. Она говорила со своей дочкой по телефону.
Дочери пять лет. Зовут ее Юлька. Мне бы хотелось на нее посмотреть.
Тонина манит меня рукой.
- Почему ты не сдал сочинение?
Я пожимаю плечами. Мне разрешается покапризничать.
- Я такого сочинения писать не буду.
- Почему же? - Говорит она мягко, даже ласково. - Напиши, о чем ты мечтаешь, каким хочешь стать, какие черты тебе нравятся в других.
Я молчу.
- Напиши о тех, кого ты любишь. Ведь ты любишь их за что-то.
- Это ужасно - любить за что-то. Я люблю просто так, ни за что. Кажется, я излишне горячусь, но уже не могу остановиться. - Кто же по-честному напишет такое сочинение? Никто ведь наизнанку себя выворачивать не станет. А общие слова я писать не буду.
Общие слова пускай Черепанова пишет. Она корифей по общим словам.
- Ну ладно, - говорит Тонина. - А о чем бы ты хотел написать? Ты ведь любишь живопись? Напиши об этом.
Как все просто. Двоек мне не ставят.
К нам подходит завуч и елейным голосом говорит:
- Ну, как ваш любимый ученик?
- Мой любимый ученик отказывается писать общие слова, а я ему за это не хочу ставить двойку.
Пускай напишет о чем-нибудь своем. А у него есть о чем написать. Он у нас большой специалист в живописи.
Я и раньше замечал в ее голосе, поступках, разговорах желание сделать меня в глазах других лучше, чем я есть, защитить меня, нелепого в своей любви.
И я вдруг понял: вместе со мной она что-то свое защищает. А может, она знает о моей любви к ней и со мной в сговоре? Она старается со мной вместе скрыть это от чужих глаз. А может, я навыдумал себе все это?
Из школы мы выходим вместе. Я неудачно пытаюсь открыть перед ней двери. Я весь какой-то неловкий, не знаю, куда деть руки, ноги, и шея задеревенела.
Больше всего я обеспокоен тем, что она думает обо мне. Она так мало меня знает. Как она может судить, что я за человек, а значит, и любить меня? И я все время стараюсь сообщить ей побольше о себе.
Мне кажется, она меня для своего удобства создала, какого хотела: способный ученик, немного нахал, избалован вниманием взрослых, имеет свои довольно завиральные мнения и идеи, впрочем, как и положено в его возрасте. Мне это даже льстит, и я старательно играю свою роль, чтобы не разочаровать Тонину и не поставить в тупик.
У людей есть способность наделять других своими качествами и не видеть им не присущих. И я такой же, я ведь тоже вижу Тонину такой, как мне хочется, как мне ближе и понятнее.
Так каким нужно быть - для каждого другим или для всех самим собой?
Я окончательно запутался.
Теперь иду рядом с ней и мучительно думаю, как бы упомянуть, что на каникулах я прочел "Деревушку" Фолкнера.
- У вас бывает, что вы забываете сюжеты книг? - спрашиваю наконец. Год назад прочел Фолкнера и забыл начисто.
И ведь это правда. Забыл, в чем там дело.
- Ты, наверно, очень много читаешь, - говорит она, - но это тоже неплохо. У тебя идет процесс накопления. А отбирать будешь позже. Сюжета ты не помнишь, но ты вынес мысль, ощущение, аромат книги, правда?
- А интересно, почему люди читают книги, волнуются, переживают? Для чего вы читаете?
На минуту мне показалось, что она скажет, как отец когда-то: "Не задавай глупых вопросов". Но она ответила:
- Книги дают мне возможность быть там и с теми, с кем я не могу быть в действительности.
А я не могу быть в действительности с ней, и книги мне не помогут. Я и читаю, чтобы там, в книгах, найти подтверждение своим переживаниям.
- Ты сейчас читай "Войну и мир", заранее, чтобы к тому времени, как мы подойдем к Толстому, у тебя было все прочитано. Потом "Преступление и наказание". Читай русскую классику.
- А я еду на несколько дней в Новгород, - неожиданно говорю я. Маленькое путешествие.
- Один? - удивилась она.
- Ас кем же? Конечно, один.
- Ну что ж, счастливо. Расскажешь потом, как путешествовал.
Подошел ее автобус. Она уехала.
Оказывается, на улице теплынь. Я увидел все вокруг. Кирпичный дом, деревья в зарешеченных лунках на асфальте.
Я положил руку на ствол. Деревья живые, тепла и эластична кора, шелковисты листья, пористая древесина дышит.
Я шел домой и наслаждался зрением. С ней я слепну. Тысячу раз перебирал наш с ней разговор. Путешествие. Вот ведь вылетело. Теперь придется ехать обязательно и срочно.
Я давно задумал путешествие. И деньги есть - тридцать рублей, отложенные на зимние ботинки. Далеко не уедешь. В Таллин нельзя: Капусов подумает - обезьянничаю. По дороге домой зашел в библиотеку - взять путеводитель.
Мама, конечно, не захочет меня отпустить.
14
Двадцать пятое сентября.
Провожающие стояли по ту сторону автобуса и напряженно смотрели в лица отъезжающим через тусклые, в подтеках стекла. И хотя лично меня никто не провожал, я устал от этих гипнотических взглядов.
Наконец тронулись, провожающие поплыли назад, а пассажиры облегченно откинулись на спинки сидений.
Все-таки странное это чувство - уезжать. Завтра все здесь будет по-прежнему. Те же улицы, дома, люди.
Знакомые пойдут в школу и на работу. А у тебя все станет другим, новым и интересным.
У меня в портфеле подробный путеводитель. Я ехал осматривать достопримечательности и дышать воздухом путешествия.
За городом потянулись поля и леса. В селах подбирали пассажиров. Свободных мест не было. Какая-то бабка сидела прямо передо мной, на ступеньках у двери, подстелив голубую трикотажную майку. Каждый раз, когда нужно было впустить людей, она поднималась, забирала свою майку, потом стелила ее и опять садилась. У нее было коричневое заплывшее лицо и чистые глаза, как два озерца. Каждый раз, когда она, кряхтя, вставала, мне было стыдно. Вообще-то полагалось уступить ей место, но место у меня было нумерованное. Я мучился и продолжал сидеть. А она снова вставала и снова опускалась на ступеньки. Я имел право на свое место, я заплатил за него и должен был ехать пять часов, а бабка вышла через час. С другой стороны, я отравил себе жизнь.
Впереди все застило тучей. От этой синей тучи до горизонта протянулись тонкие, почти пунктирные линии, какие бывают на гравюрах, когда японцы изображают дождь. Где-то впереди, наверно в Новгороде, лило.
Туча шлепнулась за горизонт, слилась с асфальтом, и в природе осталось два цвета: серый - неба и дороги и серо-розовый - полей по сторонам. Потом пошли серо-розовые деревни, и вдруг впереди все распахнулось и вылился, искрясь, поток золота. Золото солнца и золото куполов. Кремль. Мы въехали в Новгород.
Честно говоря, я уже не знал, зачем приехал. В самом деле, сорвался, школу прогулял, не ради же достопримечательностей и возможности потом обмолвиться Тонине в двух словах - ездил, мол, видел памятники архитектуры, нюхал.
В гостинице для транзитных места были. Комендантша, не глядя на меня, сказала:
- Паспорт.
Я опешил. У меня даже комсомольского с собой не было. Я его дома храню.
Она посмотрела из-за своей перегородки и сразу все поняла.
- Где твои родители?
- Мама в Ленинграде.
- А что ты здесь делаешь один?
Я сразу понял, что про путешествие нельзя говорить ни слова. Будто кто подтолкнул меня, научил.
- К папе приехал.
- Ну и отправляйся к папе.
- Мне туда нельзя. У него новая жена. И мама не знает, что я здесь. Она думает, я к товарищу на дачу поехал, на воскресенье.
Комендантша заинтересовалась, даже взволновалась. Я попал в точку.
- А давно они разошлись? - сочувственно спросила она.
- Год уже.
- Ах ты бедолага! Как же ты повидаешься с ним?
- Я его подкараулю, я дежурить у дома буду.
- А ты прямо к нему иди. Не съест же тебя его жена?
- Нет, не могу.
- Ну селись. Тебе одну ночь? Две? Давай два рубля. И чтобы все было в порядке. Завтра утром сама проверю.
Я посмотрел, где моя койка, и пошел в город.
Солнце, приветливо встретившее меня, пропало. День снова серый, и дождит.
Без всякого энтузиазма завернул в кремль и попал в картинную галерею.
Смеркалось, а в залах света еще не зажгли. Там было и так светло - от картин. Хорошо все-таки: за окном дождь, а перед тобой радужный мир красок.
Я влюбился в одну картину и не отходил от нее. Ромашки и маки в траве, а трава так сочна, что кажется - испачкает зеленью одежду. Я сел перед картиной на диванчик и сидел. Будто бы сидел. На самом же деле упал навзничь в эту траву, цветы и кричал:
"Тонина! Тони-на!!"
Вот и дождь перестал. Я пошел в Софийский собор.
Что-то там реставрировали. Посреди собора выстроились леса. Я поднялся на хоры и открыл путеводитель. По стенам огромные фигуры святых. У них песочно-серые, будто из пакли, волосы.
Анфилада бывшей церковной библиотеки. Побродил, поглазел - ничего интересного. Шаркающая старуха смотрительница кого-то позвала. Сам не знаю зачем, я спрятался за колонну. Потом все утихло. Я снова вышел на хоры и принялся рассматривать росписи.
Длинные ниспадающие одежды. Мученические укоризненные глаза. Кукольные волосы. Святая Наталья, святая Агриппина, святая Александра...
На хорах никого. Походил, опять заглянул в библиотеку - никого. Пробежал анфиладу до конца - пустые беленые стены. Обратно по половику, который впитывает звук шагов. Никого. Хромая смотрительница исчезла. Кругом ни души.
Еще раз на хоры. У дверей пустой холодный стул.
Вниз, по каменной лестнице. Железная запертая дверь.
Наверно, не та дверь.
Еще ниже. Железная запертая дверь с табличкой "Реставрационные мастерские". Дальше хода нет.
Выше. Железная запертая дверь. Наверно, не та лестница.
Наверх. Темная лестница никогда не кончится. Прочесал пустые хоры, библиотеку, и ковер снова съел шаги. Вот еще одна лестница. Кажется, по этой я сюда и поднимался.
С надеждой бегу вниз. Решетка. Подергал замок - и обратно. Сверху виднее, что делается кругом.
Совсем затравленный, походил по хорам.
- Кто-нибудь есть?
Молчание.
- Есть здесь кто-нибудь?
Голос начинает предательски дрожать. Откровенно кричать стесняюсь.
- Эй?!
Сажусь на стул у стены. Холодно. Сверху смотрит бог, Спаситель. Меня он не спасает. Закрыл дверь в библиотеку, а то кажется, оттуда высунется какая-нибудь жуткая покойницкая рука и схватит. Снова, не вставая, подал голос:
- Эй, выпустите меня!..
Ни звука в ответ. Как в могиле. Тогда стал кричать через каждые три минуты. До ряби всматриваясь в циферблат, ждал, пока стрелка подвинется на три миллиметровых деленьица.
- Эй!.. - Еще три минуты. - Эй, люди!.. - Еще три минуты. - Товарищи!..
Помчался вниз по серой лестнице, стукнулся о стенку, побежал дальше. Потряс и погремел замком на решетке. Никого. Бросился наверх.
Вперед-назад по анфиладе. Нет никого. Сел на стул.
Стемнело.
- Помогите!..
Я перестал кричать и сидел тихо. Внизу что-то лязгнуло.
- Послушайте! Стойте!!
Подбежал к барьеру и свесился вниз:
- Где вы? Я вас слышал!
Выполз какой-то человек и задрал голову в растерянности:
- Кто здесь?
- Я.
- Чего кричишь? Спускайся!
- Спускался. Закрыто там.
- Сейчас открою.
Иду вниз, стукнулся о стенку, ползу дальше. Мне открыли, выпустили, и сразу стало скучно. А ведь десять минут назад только что не рыдал от ужаса.
Сел на скамейку. Рядом приземлилась крупная женщина. Лицо с широкими скулами, загорелое, пушистое, грубоватое. Ее ребенок возился за скамейкой, а она на него и внимания не обращала. Сидела долго, положив руки между колен, уставившись в одну точку. О чем она думала? Опять пошел дождь. Мелкий и нудный.
Было семь вечера. Я отправился прямо в гостиницу.
В комнате стояло шесть застеленных кроватей, зеркальный шкаф, а над ним картина. Разделся и лег.
Надо мной парил терракотовый потолок, в центре лучилось лепное гипсовое солнце с застывшей улыбкой и мешочками под глазами. По четырем углам, вокруг четырех плафонов летали гипсовые ласточки. Я старался заснуть. За окнами отъезжали и подъезжали автобусы, кричали поезда, слышался плач и голоса.
Гипсовое солнце с высочайшего терракотового потолка не грело. Ох и тошно же мне было! Я себя чувствовал несчастным, никчемным, затерявшимся во Вселенной.
15
Утром, когда я проснулся, вчерашнее настроение рассеялось. Койки опять были пусты, но на двух белье смято - ночевали. В окно врывался свежий, сырой, пахнущий листвой воздух. Я выглянул. Деревья глянцевые, тротуары еще не просохли. Люблю такую погоду.
Видно, дождь не пойдет, солнце вряд ли появится, а свежесть и прохлада надолго сохранятся.
Я повалился в постели, изучая путеводитель. Идти никуда не хотелось. Выгнал голод. Вчера я не съел ничего, кроме нескольких пирожков.
Новгород вполне оправдывает свое название. Это новый город, построенный после войны. Среди современных домов-коробок утонули церковки, только купола там и здесь торчат из-за крыш, как грибы. Никакого вида. Зато с набережной иное дело. Простор и мощь.
С одной стороны златоглавый кремль, с другой - городок "торга".
На кремль смотреть не было сил. Пошел на торговую сторону, твердо зная: эту ночь я проведу в поезде.
На базарчике купил лепешки со сметаной и тут же уничтожил. Вернулся к той же бабке и еще купил и опять съел. Унес с базара полкило яблок, а они донельзя кислые, слюна струйками выделяется и покалывает за ушами.
Я никуда не торопился. Забрел на тишайшую улочку, всю в яблоневых садах, и уселся на лавку под чьим-то забором. Вылезло солнышко и пригревало мягко, застенчиво. В березовой листве много ярких желтых прядей. На этой части города не было никакого музейного налета, хоть откуда-то из-за садов и выглядывали замшевые куполки. Облака над ними повисли и не двигались. Мимо шел черный кот, истощавший и плоский. Казалось, он шатается от ветерка, как фанерный.
Здесь, где мне было по-настоящему хорошо впервые за полтора дня, Тонины со мной не было. Я даже не помнил ее лица, что, впрочем, случалось со мной постоянно. Я знал, какая она, я мог бы ее нарисовать, если бы умел, но я не видел ее так ясно, как мать, отца, Надьку Савину. Я сидел возле чьей-то калитки, и кажется мне, был такой, какой я есть на самом деле, естественный.
Потом пошел на те блекло-зеленые замшевые куполки, которые видел со своей лавочки, и оказался на асфальтированных улицах с городскими каменными домами.
И церковь увидел. Смотрительница как раз открыла дверь и впускала парня и девушку. Тогда и я вошел за ними в холод, в сухой запах кирпича и гулкую тишину. С хоров до купола протянулась деревянная лестница, тонкая, казалось, колышащаяся от колебаний воздуха. Она вздрагивала, вытягивалась в струк-ку и снова расслаблялась. Парень и девушка полезли на хоры, а я за ними. Смотрительница осталась внизу.
Она стояла почти в центре и смотрела себе под ноги.
На хорах я разглядел пару. Они были очень молодые и с обручальными кольцами.
Они поползли дальше по деревянной, в занозах лестнице, к купольному барабану, и я опять за ними.
Внизу все всколыхнулось в неровном темно-сером освещении. Струились каменные стены. Лесенка тряслась, как в лихорадке.
Девушка, впереди меня, шла почти на четвереньках и постоянно останавливалась. Тогда останавливался и парень и я, само собой. Мы ждали, пока успокоится лестница.
- Тебе, мальчик, нужно было подождать, пока мы поднимемся, - сказал парень. - Большая нагрузка для лестницы.
- Ничего, - я неудачно попробовал пошутить, - вместе и грохнуться приятней.
- Ничего, ничего, втроем как-то веселее, - сказала девушка, и я исполнился к ней благодарности и преданности.
Я ее очень жалел. Никогда не видел, чтобы у человека так тряслись ноги. Они даже не тряслись, а вибрировали.
- Не бойтесь, - ободряюще сказал я, - держитесь крепче, я вас сзади страхую. Все будет в порядке.
И вот уже парень затопал по дощатому настилу, перекрывшему барабан, втащил девушку, а она, жалко улыбаясь, протянула руку мне. Глаза у нее огромные, в пол-лица. Девушка-стрекоза. Руки влажные от страха.
В барабане, по кругу, в рост блеклые, как в дымке, кирпичные фигуры. Походили вокруг. Я придумывал, что бы сказать. Ведь мы втроем ползли к куполу, опасности подвергались, это нас должно было сблизить.
Мы теперь вроде сообщники.
Под нами, в центре, - дыра, огражденная двумя перильцами. Из дыры свисает шаткая, уходящая далеко вниз, до хоров, струнка, паутинка, лесенка, по которой мы поднялись. Купол забит досками.
Парень нашел деревяшку, положил на перильца и полез, чтобы заглянуть в купол. Там тоже фрески. Мы с девушкой-стрекозой держим его за ноги.
- Ну, что там? - спрашивает она.
- Не разгляжу... - А через некоторое время: - Богоматерь! И какая! Клянусь, это достойно кисти Феофана.
Он прыгает в барабан. Под ним обламывается и падает перильце. Девушка лезть отказывается. Я лезу.
Перила опять поставлены. Над пропастью деревяшка. Они держат мои ноги. Заглядываю между досок.
Изо всех сил стараюсь что-то увидеть. Левая нога сползает. Предупреждаю, чтобы держали лучше.
- Держим. Ну, как роспись?
В куполе темно. С трудом угадываю светло-кирпичные очертания. Мне кажется, это серафимы - головки с крылышками.
- Прыгай сюда, - говорит парень.
Заставляю себя оторвать руки от купольных досок и с грохотом падаю в барабан. Перильце срывается и летит в дыру. Мы возбуждены и разговорчивы.
- Ну, как богоматерь?
- Приличная.
- Я же говорил.
Спускаемся. Он впереди, девушка за ним, я замыкаю. Внизу лежат перила, как буква "г". Смотрительница, молодая, черная, ест бутерброд и строго спрашивает:
- Вы что это хулиганите?
Мы еще больше развеселились.
- Разве мы похожи на хулиганов? - говорит парень. - Скорее уж мы похожи на благородных разбойников.
Смотрительница идет к двери и ворчит с полным ртом. Мы - цепочкой за ней. Девушка-стрекоза стучит о камень каблучками.
Открывается дверь, и вместе с лязганьем замка появляется ослепительный прямоугольник, в основании которого под лучами солнца блестит трава.
Гремит замок, смотрительница удаляется, и парочка уходит. Я обалдел на минуту. Уже и забыл, что мы не вместе. Втроем лезли, рисковали, прикасались к прекрасному, и вот на тебе, они уходят, даже не попрощавшись.
Я сажусь у стены церкви и смотрю им вслед. И вдруг девушка-стрекоза оглядывается и машет мне. На пальце сверкает обручальное кольцо.
Я достаю из портфеля яблоко и путеводитель.
Разве плохо, когда человек совершенно свободен, когда ему некуда спешить и вместе с тем он может пойти куда ему заблагорассудится?
Я листал путеводитель с картинками и искал ту церковь, где только что был. Я хотел выяснить, что за роспись была в куполе. Оказалось, что это никакой не Феофан Грек, а только школа его.
Мне плохо одному. Не могу один наслаждаться приключениями и Прекрасным. Я хочу, чтобы кто-то со мной вместе все это видел и переживал и было бы с кем вспомнить, чтобы это не осталось во мне, не погрязло в каждодневности, не умерло. Хорошо бы, рядом сидел сейчас... не Капусов, не Тонина, не отец.
Славик бы сидел. Мы бы с ним еще куда-нибудь залезли. А потом я бы спросил его: "А помнишь?.."
В Новгороде я был ужасно одинок, а хуже этого не бывает.
16
Вечером я уехал. В поезде еще раз прочел путеводитель, а потом рассказывал Капусову, как насыщенно провел время, как меня чуть не заперли на ночь в Софии и как все было здорово. Надеялся, что он упомянет о путешествии Тонине. Я был очень рад, что вернулся. Уезжать следует хотя бы ради того, чтобы возвращаться.
У меня было такое отличное настроение, что я ласково и покровительственно поговорил на перемене с Надей Савиной. Мы даже из школы возвращались вместе. Я ей рассказывал про свои приключения, и все выходило радостно и замечательно. Надя слушала не дыша и не знала - не для нее я разглагольствую. Иду себе и представляю, что Тонина рядом.
Надя, конечно, влюблена в меня. Но сегодня это почему-то не тяготило, может быть, потому, что я такой веселый и довольный. Сегодня я даже немного благодарен Наде за то, что она идет со мной, разув глаза и уши, как верный пес, с готовностью идти вот так хоть на край света.
И еще открытие. У Нади ярко-синие глаза. Прямо как васильки. Она постирала форменное платье и пришла сегодня в свитере. Свитер - синий. Встала к окну, солнце бьет, тут я впервые заметил - глаза у нее синющие. Синий свитер, синий взгляд. Смешно краснеет.
Она застенчивая, а отвечает у доски громко, четко выговаривал слова, будто смелости ищет в своем голосе, а сама боится сказать что-нибудь не так. Меня все это немного трогает, но я чувствую превосходство - ведь влюблена-то она - и веду себя свободно и немного небрежно.
17
Тридцатое сентября.
Несколько дней назад я сделал гениальное открытие. Теперь стены в нашей комнате увешаны "керамическими" плитками разной величины, очень красивыми по цвету. На них новгородские церкви.
Делается так. Берется дощечка и на ней из замазки вылепливается рельефная картина. Покрывается зубной пастой (иначе не ляжет акварель), раскрашивается.
Теперь пройтись по всему этому мебельным лаком, и дощечка готова. Акварель под лаком немножко плывет, и получаются подтеки, красочные наплывы - с виду настоящая керамика.
У меня открылся прямо-таки талант к лепке. Уже перелепил половину картинок из путеводителя. Мама восторгается, правда с некоторым недоверием. У нее совершенно не развит вкус. Она не чувствует дыхания современности. Поэтому на стенах у нас и висит газетница с вышитыми болгарским крестом ирисами и какаято пошлая ширпотребная картина изображение под китайскую акварель, рамка под бамбук. Розы, птицы и иероглифы.
Сегодня опять шел с Надей домой из школы. Она говорит:
- А у меня именины.
- Почему ты так думаешь?
- Я не думаю, я знаю. Вера, Надежда, Любовь и Софья. Тридцатое сентября.
- Хитро придумано. День рождения тебе и именины. А когда у меня именины?
- Вот этого я не знаю. Спрошу у бабушки.
И вдруг я раздобрился:
- Идем, я тебе подарок подарю, раз у тебя именины.
Повел ее домой. Перед Надькой мне ничуть не стыдно нашей газетницы, покрывала и горы подушек с кружевной накидкой. Тем более, Капусову она про газетницу и подушки не расскажет. Надька же влюблена, а любовь скрытна, это уж я знаю точно.
Привел я ее и поставил перед моими изделиями из замазки.
- Выбирай.
Сел за круглый стол, закурил, чтобы произвести на нее впечатление, и наслаждался ее растерянностью.
Она тоже села за стол, так, чтобы видеть пластины.
- Замечательно! - будто выдохнула. Сидела тихая, красная как рак, сложив на столе свои крупные, в цыпках руки, круглые, с круглыми же ногтями.
- Я тебе кофе сварю, раз уж у тебя именины.
А ты выбирай, не стесняйся. Сам делал.
Я вернулся. Она продолжала сидеть так же, как я ее оставил, с зачарованным синим взором.
- Неужели ты сам все это сделал? Из чего?
- Секрет фирмы. Только оно не совсем твердое. На стенку можно вешать, а ногтем ковырять нельзя.
Налил ей кофе.
- Ты сам выбери, - попросила Надя.
Я снял ей Софийский собор.
- Здесь, - показал, - я чуть не переночевал.
Она будто в лотерею выиграла. Как же это просто - сделать ее счастливой.
- Славно у вас, - сказала она.
- Не очень. - Я вздохнул. - Если бы у меня была своя комната, я стены обшил бы тростником, повесил бы фонарь и клетки с птицами.
Придумал я про комнату с ходу, но, кажется, ей моя идея очень понравилась. Ей все нравится, что касается меня. Если бы она не была в меня влюблена, с ней, наверно, можно было бы дружить. В сущности, она неплохая девчонка, искренняя, даже слишком.
Нужно быть хитрее, многое нужно уметь скрывать.
Я помог ей донести до дому "керамику", чтобы не помялась. Подарить бы Тонине что-нибудь такое, чтобы хоть не осчастливить, а доставить минутное удовольствие. Я бы месяц лепил.
18
Мама уехала в однодневный дом отдыха в Семиречье.
Я по ней скучаю. Не привык без нее. Пересмотрел свои книги, побродил по квартире, поговорил по телефону со Славиком и Капусовым и пошел в кино.
Кино - хитрая штука. Мы вживаемся в него. Выходим после сеанса на вольный воздух со своим малоподвижным, невыразительным лицом и ощущаем себя героем картины. Я иду по улице и несу на своем лице маску Жана Габена. Губы мои растягиваются в его улыбку, глаза светят его блеском. Люди, наверно, видят мои сомнамбулические движения и рожу: то улыбка ее искривит, то смехотворное презрение нарисуется.
И никто не подозревает, не видит во мне сейчас истинного. Всегдашнее столкновение воображения с действительностью. Дядька с лысиной на меня уставился.
Мама приедет завтра утром, я ложусь на ее кровать.
Вижу в окне - тонкий мусульманский ломтик луны лежит кверху рожками.
Меня кто-то обнимает. Я, сонный, тоже обнимаю и нюхаю. Пахнет свежестью и чем-то домашним, только моей матери присущим. В окне солнце. Мама сама очень рада возвращению домой. Не любит никуда уезжать.
- Семиречье, - говорит, - утопия, коммунизм.
Встречаю женщину шестидесяти лет, а выглядит на двадцать пять. Рассказывает, всю жизнь в Ленинграде прожила, а в Семиречье нашла свое счастье. Там - как при коммунизме. Свежий воздух и никаких очередей. Встречаю мужчину сорока лет - выглядит на двадцать...
Я приподнимаюсь на постели:
- Мама, что за ерунду ты городишь!
- А что такое? - Она смущена. - Я рассказываю, что видела своими глазами.
- Но это же невозможно! Кто послушает, скажет, с ума сошла, честное слово!
Мама поворачивается и уходит. Она очень быстро обижается, но сейчас же забывает, что обиделась или рассердилась. Если бы она была позлопамятней, я не обижал бы ее так часто.
Она копается в кухне. Наконец тихо оповещает:
- Завтрак готов.
Я не встаю.
Мать возится в ванне, потом хлопает входная дверь.
У меня болит голова. Плетусь на кухню. На сковородке остывшая яичница, на блюдце - два пирожных. Две пустые чашки, две вилки.
Я бегу по лестнице, через двор, под арку, на бывшее футбольное поле. Здесь, среди белых пушистых головок кашки, на опрокинутом тазу сидит мама - белье стережет. Она встает мне навстречу, выжидательно смотрит, и глаза у нее на мокром месте. Обнимаю маму.
Хорошо, что она не видит моего лица, я телепатирую ей: "Не сердись на меня, дурака, я же тебя люблю, ты же у меня одна, и я у тебя один, не сердись на меня, родная". Вслух сказать что-нибудь подобное у меня язык не повернется. Особенно "родная". А про себя я повторяю это много раз, и мне кажется, мама принимает мои "сигналы".
Я стаскиваю мокрое белье в таз - в кухне высохнет, и мы, так и не сказав друг другу ни слова, идем домой. Я несу таз. Я ведь так скучал вчера по ней, только сказать ей об этом не умею и не могу, что-то внутри противится.
19
Приближается день рождения отца. Мать начинает за месяц думать о подарке. Подарок будет, разумеется, от меня.
- Может, рубашку? - советуется она.
- Полно у него этих рубашек.
- А запонки красивые? Мы можем рублей тридцать на подарок выделить.
- Посмотри на себя! - начинаю кричать, трясясь от злости. Она сидит в зеленом стираном-перестираном платье, у ворота какие-то бусинки пришиты. Поверх вишневая кофта, на локте дырка расползается уже неделю. - На себя посмотри! Тебе только сорок лет.
На кого ты похожа?! Почему у Капусова мать всегда завитая, в красивом платье?
Мать склоняется над столом все ниже и ниже и молчит. Потом, будто я и не орал:
- Да, так что же ему подарить?
Так проходят наши с ней вечера.
Мать моя, наверно, не очень красивая. Я рассматриваю материны девические фотографии. И тогда она красавицей не была. Какое-то очарование молодости есть. Тоненькая. Даже удивительно, что это моя мать.
Лицо испуганное, беззащитное. Глаза очень, светлые, с очень черным ободочком недлинных ресниц. Таких нельзя обманывать. И как отец не понял этого?
Теперь расплылась, расползлась, живот распустила.
А спина у нее стройная, и походка сохранилась красивая. Посмотреть сзади - девушка идет. И глаза девичьи, как на старых фотографиях. А морщин много и уже полуседая. Чистюля она, все у нее перестирано, поглажено, но уж как оденется - смотреть противно.
Говорит: "Сынок, пойдем со мной в магазин". А мне стыдно: вдруг Капусова встретим, вдруг Тонину. Я сразу начинаю орать: "Мне некогда!" Идет одна. У меня сердце кровью обливается. Бегаю по квартире, жду, когда вернется, хватаюсь мыть посуду, подметать. Не знаю, как и загладить свое свинство.
Возвращается. Она уже и забыла, что я нахамил.
Бросаюсь к ней, забираю сумки. Подлизываюсь полдня.
Жалко мне ее до невероятности. Что же это отец натворил?
Мечусь все время между ужасным раздражением и жалостью. На днях разозлился, не помню уже почему, и ору:
- Выходи замуж!
Она даже присела. Смотрит, смотрит, вот-вот заплачет. А она засмеялась.
- Почему бы тебе не выйти замуж? - начинаю ее уговаривать. - Раньше нужно было об этом подумать. А теперь уж и совсем пора. Я взрослый, вырос уже. А?
- За кого же мне замуж выйти?
- Какие-нибудь знакомые мужчины у тебя есть? - спрашиваю в замешательстве.
Она рукой машет:
- Какие уж там мужчины... Да и поздно мне теперь.
- Ну что ты, - успокаиваю, - люди и в семьдесят лет женятся. Совсем тебе не поздно.
- Мне не по возрасту поздно. Я уже просто не смогу жить с чужим человеком. Мне даже странно подумать - жить с чужим мужчиной. Видишь... тут...
большая разница...
Она путается в словах. Сейчас наверняка заплачет.
Какие все-таки мужчины свиньи! Если бы я был взрослым и не сыном моей матери, я бы на ней женился.
А если бы мне предстоял выбор - жениться на Тонине или на матери?.. Я бы, подлец, все-таки выбрал Тонину.
Не было бы Тонины, тогда обязательно на матери.
Хотя тогда ведь мать была бы мне чужой и мне было бы ее не жалко. Я бы на ней никогда не женился.
Бедная моя мама! Единственная женщина, единственный человек, за которого я по-настоящему болею душой.
Мне кажется, за одного мужчину моя мать все же вышла бы замуж. За моего отца.
20
Седьмое декабря.
День рождения отца.
Я сказал матери твердо и бесповоротно, что в этом году сделаю отцу самодельный подарок. Все необходимое у него есть. Ему ничем не угодишь. Я решил подарить "керамическую" пластину.
Сначала хотел слепить богоматерь с младенцем.
Младенец меня не интересовал. А вот богоматерь должна была быть похожа лицом на маму. Но сколько ни мучился, лепил с натуры и с фотографии, ничего не получилось. Тогда я взял длинную доску и решил вылепить по памяти дома, какие видел по дороге в Новгород. Покривевшие от времени, окна высоко, по три в ряд. У домов этих какое-то человеческое выражение, трогательно-доверчивое. Дома как лица. Я сделал их темными, а обший колорит зеленым, размытым. Хорошая получилась пластина. С настроением, грустная.
Позвонил отцу, поздравил. Он говорит, приходи в субботу, в семь, буду ждать, отметим.
Хорошее дело! День рождения он будет с кем-то справлять, а со мной в субботу отметит. Хотя я ведь тоже свой день рождения с мамой справлю, а с ним в какую-нибудь из суббот отмечу это событие микроскопического масштаба и важности. В день рождения нужно быть с самыми близкими людьми.
21
Девятое декабря. Суббота.
Пришел к отцу. Подарок мой ему очень понравился. Я даже не ожидал. Он при мне повесил его в комнате. Говорит:
- Может быть, у тебя способности?
- Нет у меня способностей. Недавно пробовал маму вылепить, не получилось.
Отец ставит на стол тарелки, бокалы и бутылку сухого вина. Я отворачиваю портьеры. Очень люблю смотреть из отцовского окна зимой. Цепочки кустов, паучки деревьев, сеточки тропок, мигающие гирлянды фонарей. Все в миниатюре и с такой высоты кажется чистым и аккуратным, как макет.
Я выпил два бокала вина, и отказали тормоза. Пошел болтать про Тонину. Но между прочим. Есть-де, мол, такая учительница у нас, красавица, мы с ней о книгах иногда разговариваем.
- А кто твой любимый писатель? - спрашивает отец.
- Фолкнер.
Он удивился моей эрудиции. Выпили по третьему бокалу.
- Шутка, - признался я. - Мой любимый писатель - Хемингуэй. А из наших - Паустовский. И все классики мне нравятся. "Герой нашего времени" прекрасная вещь. Толстого теперь читаю. "Войну и мир ".
Отец принес чай и торт. Он хоть и холостяк, а быт у него образцово налажен. Чашки красивые очень - бутоны. Мы как-то хорошо и свободно разговорились.
- Тургенева повести прочел. О любви. Любовь, любовь... А что такое любовь?
Я вспомнил свою тетрадь и вопросы, которые задавал отцу.
- А любовь - это когда две половинки рождаются в разных частях земного шара и бродят всю жизнь, чтобы никогда не встретиться.
- А когда-то ты ответил мне, что любовь существует.
- Конечно, существует.
Мы со своими чашками перекочевали в кресла, за журнальный столик.
- Почему ты не женишься? - спросил я.
Он внимательно посмотрел на меня и усмехнулся:
- Человек, который хочет чего-то достичь, не имеет права жениться. Я женился на Науке.
- А зачем достигать, если не для кого?
- Очень вероятно, человек, придумавший колесо, не был женат. Какое это имеет значение? Низкий ему поклон.
- А ты маму когда-нибудь любил?
- Володенька, это так давно было... - Он говорит усталым голосом, будто каждую встречу мы только и обсуждаем этот вопрос, а я все еще не понял. Это так давно было, что уже кажется неправдой.
- Но я-то - правда?
- И ты - правда, и она, и я. И все мы очень разные и очень одинаковые правды.
- Ты говоришь, как мой приятель Капусов. Тот говорит: истины нет. Маяковский - одна истина, Есенин - другая. Если бы появилась одна-единственная истина, закрылись бы пути к дальнейшему движению вперед.
- Забавный паренек, - сказал отец. - Хотел бы на него посмотреть.
- Могу познакомить. Но мы уклонились.
Я нахально лезу на рожон, а он уже, кажется, начал оправдываться.
- Видишь, Володя, всяко может в жизни сложиться. Могут быть страшные ошибки. Мы за них платим долго и мучительно. За некоторые - всю жизнь. Но брак - дело добровольное. Никого из нас не переделаешь. Я пытался внушить твоей матери, что нужно учиться, заставил поступить в полиграфический техникум. Что из этого вышло? Она и года не проучилась.
С большим трудом устроил учиться на гримера. Сказали, будет из нее толк, руки у нее хорошие. Ушла.
Да и не в этом дело. Разные мы очень. Друг из нее не получился. Она даже домохозяйкой быть не способна. Нет таланта создать уютный, спокойный дом и жить ради этого. Как я мог на ней жениться?
Сказать было нечего. Я впал в какое-то угнетенное состояние. Легкость наша исчезла. Он предложил проводить меня, я отказался.
Вышел на шоссе. Сбоку остались силуэты новых домов с ожерельями горящих окон, а над ними бездонное небо со звездами. Все это как огромный ювелирный магазин.
Я трясся в полупустом автобусе и жалел, что не сказал отцу, как отношусь ко всему этому. Пускай бы знал.
Нужно было рассказать ему другую сказку о половинках. Такую.
Любовь - это каждый раз новая задача. Рождаются две половинки, неважно где, в разных частях земного шара или рядом, и ищут друг друга. Это условие.
А решений одинаковых нет. Половинки бродят, ищут и часто ошибаются. Хорошо, если найдут, а то ведь какую-нибудь третью или четвертую часть примут за половинку, а когда очнутся, давай ее мордовать, эту часть. А она не виновата, что ее приняли за половинку, она, может, и есть половинка, только чужая.
Я должен был сказать отцу, что осуждаю его.
Но отец ответил мне на все вопросы. Ведь это он просто так сказал, что хотел заполучить и друга и домохозяйку или хотя бы что-то одно. Но не женился он на матери только потому, что не любил ее. Как же можно жениться не любя? Выходит, он прав?
Я не хочу быть взрослым. Как хорошо нам с отцом было раньше! Снежок летит на парашютиках, а отец рассказывает мне про принца Вектора и принцессу Биссектрису. Он, должно быть, отлично читает лекции своим студентам, и, может быть, они его даже любят.
Но я об этом не знаю.
22
Я был в Эрмитаже. Я понял Матисса. Сам. Демонический и прекрасный Матисс. Раньше глядел на "Танец" как на хоровод монстров. Считал ерундой и тем самым "измом", который мне не нужен.
Сегодня будто прозрел. "Танец" - это праздник жизни. Несутся в пляске люди, звучит симфонический оркестр. Именно симфонический, а не джазовый.
И "Песня". После буйства и ярости "Танца" - печаль. Слева фигура подростка, играющего на скрипочке. Я не могу оторвать от него глаз.
Обе картины очень философские. Я долго смотрю на них и, кажется, вот-вот скажу точно и ясно, о чем они. Наверно, о Земле, космосе и о людях...
В музее много народу. Я пошел по залам, не стараясь что-то разглядеть, а с единственной целью - заблудиться. Это мне всегда удается. Путь на третий этаж, к импрессионистам, я обычно нахожу, а обратно блуждаю, как по заколдованному дворцу, гуляю взглядом по лаковым холстам, гобеленам, позолоте, росписям.
Дошел до Рембрандтовского зала. Рембрандт писал мрачных бедных стариков. Мне казалось, он и сам такой - скромный и мудрый. Ну, а Рубенс, конечно, толстощекий, румяный Вакх.
Оказалось иначе. Рембрандт на автопортретах молодой, любящий роскошь Портос, полный здоровья, жизнелюбия, тяги к веселью. А Рубенс - человек с тихой внешностью, с тонким лицом. Вот такое несоответствие.
Я опять осмотрел "Данаю" - "жемчужину эрмитажной коллекции". Хороша жемчужина! Лежит немолодая развратная женщина, живот у нее как тухлое яблоко, и груди безобразные, и шея старая. Лицо тоже некрасивое.
Матисса я принял, а вот Рембрандта не понимаю.
Стою перед ним дурак дураком, всматриваюсь, отойду и снова приближусь. Пошел дальше.
И вдруг слышу знакомый голос. В зале несколько групп. Я прислушиваюсь и подхожу ближе.
- На этой картине вы видите двух женщин. Одна мадонна, другая служанка. Они очень похожи, не правда ли? Они похожи и вместе с тем различны. Похожи тем, что обе испанки. Но обратите внимание, лицо прислуги в тени и в прямом и в переносном смысле. На лице же мадонны и озарение, и вдохновение, и оживление, и томление, и жертвенность, и причастность...
Голос за стеной людских спин. Пробиваюсь и смотрю из-за чужого плеча. В кругу стоит и распинается отец Капусова.
Он экскурсовод. Вот какой он критик и теоретик.
Наверно, ему не очень хочется сейчас встретить меня.
Он смутится и обозлится. Это я чувствую. Я ведь ничего не имею против экскурсоводов. Скажи он мне сейчас при этой толпе: "Здравствуй, Вова, становись-ка сюда да послушай. Хватит тебе одними Матиссами любоваться", толпа бы расступилась, а я сказал: "Здравствуйте, Михаил Анатольевич, спасибо большое. Я с удовольствием".
Я был бы горд, что у меня есть свой знакомый экскурсовод в Эрмитаже. И пускай бы он нес любую ахинею, я ходил бы за ним следом и слушал. Только он стесняется, что экскурсовод, а не академик искусствоведения, что он рассказывает людям о картинах, а не научные работы пишет. А может, экскурсовод, который честно свою работу делает, больше пользы приносит, чем академик иной.
Я выскользнул из зала и спросил у ближайшей смотрительницы, где выход, и побежал.
23
Прочел статью "Стабильность брака", где приведена анкета "Черты идеальных супругов". В анкете предложен перечень характеристик и черт личности. Я, конечно, заинтересовался статьей в связи с несостоявшейся семейной жизнью моих родителей, под этим углом и читал. Вот они, черты двух идеальных супружеских портретов:
ЖЕНА
1. Верность. (У мамы есть.)
2. Опрятность. (Есть.)
3. Трудолюбие. (Есть.)
4. Скромность. (Есть.)
5. Честность и добросовестность. (Есть.)
6. Чуткость и заботливость. (Есть.)
7. Умение вести домашнее хозяйство. (Ведет: умудряется не залезать в долги, готовит обеды, стирает, убирает в квартире. У нее нет чувства стиля, не может создать уюта, - но это на мой вкус и, должно быть, на вкус отца. Думаю, бабушка считала, что у мамы в этом отношении все в порядке.)
МУЖ
1. Верность. (Насчет отца - не знаю.)
2. Честность и добросовестность. (Не знаю. Наверно, есть.)
3. Трудолюбие. (Готовится к защите докторской диссертации. Наверно, есть.)
4. Чуткость и заботливость. (Наверно, нет.)
5. Опрятность. (Есть.)
6. Ум. (Есть.)
7. Скромность. (Наверно, нет.)
Вот такая анкета. Глупости, и больше ничего. На мой взгляд, была бы любовь, остальные все качества можно воспитать общими усилиями. Но на анкету ответили пятьсот двадцать человек, а значит, в ней есть какая-то часть рационального зерна. И в таком случае моя мать имеет девяносто процентов, а может, и все сто, чтобы быть идеальной женой. А у отца только два полноценных качества - ум и опрятность. Какое значение они имеют, когда других качеств нет?
Я думаю, с умом все же в анкете что-то недооценили.
Нужно еще разобраться, что это за ум и почему он занимает у мужчин шестое место, а для женщин совсем не обязателен.
Все перечисленные характеристики для мужчин и для женщин я заменил бы одной - ум.
Это не тот ум, который уходит в отцовские задачи, и не в полном смысле житейский опыт, а особый ум - чтобы уступать, не ссориться, поговорить по душам и вообще вести себя по-человечески. Для женщин и мужчин этот ум - их верность, скромность, честность, чуткость, это даже опрятность и умение вести хозяйство. Ведь каждый умный человек понимает, что от этих качеств зависит нормальная жизнь, и старается их развить. Этот ум - "неэгоизм". А отец - эгоист. У него есть ум профессиональный, который нужен для его работы, есть "ум вообще". У матери туговато с "умом вообще", то есть с общим развитием, и по профессии она просто пекарь, но у нее есть "неэгоизм". В каком-то отношении она умнее отца.
Еще я изучил статистику вступлений в брак в этой же статье. Смысл статистики - выяснить, почему люди женятся и что из этого выходит. К моим родителям мог подойти только один повод для женитьбы - необходимость в связи с рождением ребенка. Оказывается, по статистике в этом случае количество счастливых и несчастливых браков абсолютно одинаково. Счастливых браков - 21,43%, несчастливых - 21,43%, а удовлетворительных
57,14%.
Однако если бы мои родители поженились, их брак не только бы не был счастлив, но даже не был бы и удовлетворителен. У них бы ничего не получилось. Мои родители - неровня. Неравный брак как был до революции, так и остался, только суть другая. Здесь ни при чем равенство прав мужчины и женщины. Моих родителей разделяет разница интересов и желаний.
А может, виновата не разница в духовном развитии, а отсутствие любви и эгоизм? Все равно очень обидно, что это случилось именно с моими родителями.
24
Двадцать девятое декабря.
Капусов спрашивает:
- Где ты Новый год справляешь?
- Не знаю, - отвечаю небрежно, - пока не думал.
А Новый год я всегда до сих пор встречал с мамой.
- Поедем, - говорит, - с нами на дачу. Никого из чужих не будет. Родители и Антонина наша с мужем.
Отец сказал, чтобы я взял с собой приятеля, вдвоем повеселее.
- Поедем, - соглашаюсь.
Тонина будет. Мама, наверно, не отпустит.
А тут еще осложнение. Прихожу из школы (мама на работе), а на столе, в кувшине (мы в нем капусту квасим), елка-палка стоит. Это для меня. Сел я под эту елку и не знаю, что делать.
На нижней ветке качается на качелях балеринка в пышной, абрикосового цвета юбке. Я помню ее с детства. И семейство гусей, и тонких, выгнувшихся арлекинов. Бабушкины игрушки.
Лучше бы этой елки не было, мне было бы легче уйти. Я ведь все равно уйду. Несмотря ни на что. Могу же я себе такой пустяк позволить! Для меня это очень важно. Я хочу с Тониной Новый год встретить.
Вечером, конечно, скандал. Я разорался:
- Почему я должен сидеть у твоего подола?
Я взрослый человек, через два месяца паспорт получу.
Я же не буду всю жизнь с тобой сидеть. Имею я право на личную жизнь? В этом ты мне не откажешь!
Мама чуть не плачет, а потом говорит:
- Ты же не можешь поехать туда с пустыми руками. Наверно, мне нужно позвонить родителям этого мальчика и спросить?
- Ты что, так не принято! Нельзя так. Все это иначе делается.
- А сколько же тебе нужно денег?
- Понятия не имею. Потом, деньги - это пошло.
Надо что-то другое. Бутылку шампанского, например.
- Может быть, отцу позвонить, посоветоваться?
- Не позорься, пожалуйста. Что мы, сами дураки?
Мать пошла на кухню рыбу жарить. Она отходчивая, совсем не злопамятная. Слышу, приговаривает:
- Ах ты, тресочка-затрещинка. Люблю нашу рыбу, а вот хек в рот не возьму, он у нас не водится.
Я решительно направляюсь в кухню.
- Мама, что за глупости ты несешь?
- Я не с тобой разговариваю. Я так, сама с собой.
И что это я раздражаюсь? Ну, болтает - и пусть болтает. Даже скучно было бы, если бы она все молчком. Такая уж она есть. И никто ее не переделает, как, впрочем, и меня.
- Достань-ка со шкафа большую латку, - просит мать.
Достаю ей латку и сажусь на табурет.
- В кого же я длинный такой? - спрашиваю ее. - Ты коротенькая, и отец невысокий.
- Так ведь в деда, - отвечает мать, не задумываясь.
- Это в какого же деда?
- В моего отца.
- И давно ты это знала?
Видимо, матери кажется странным мой вопрос. Она стоит передо мной и вытирает о передник руки.
- Ну конечно, давно. Как ты подрастать начал, я и заметила.
Вот так. Живешь-живешь, и вдруг совершенно случайно на шестнадцатом году жизни выясняется, что фигурой ты вышел в деда, который, захлебываясь, орет: " Незаконный!"
- А родственников отца ты когда-нибудь видела?
- Братьев и сестер у него нет. Про отца его я не знаю, а мать то ли в Калинине живет, то ли в Калининграде, не помню, - задумчиво говорит она. А может, уже и умерла. Времени-то много прошло. Да и с твоим отцом я недолго встречалась, вот и не познакомилась.
Я делаю над собой небольшое усилие и спрашиваю:
- Ты отца очень любила?
Она помешивает в латке, потом поворачивается ко мне, розовая то ли от плиты, то ли от смущения, хотя вряд ли от смущения, потому что отвечает спокойно и тихо, будто сама вспоминает, как же это все у них вышло.
- Наверно, я не думала тогда о любви. Ага, наверно, не думала. Я потом его очень любила, когда расстались. Знаешь, первое, оно долго помнится.
Каким-то странным образом я завишу от мамы. Я не о том, что она зарабатывает деньги, готовит еду и пришивает оторванные пуговицы. Есть между нами какая-то более глубокая связь. Наверное, будет понятнее, если сказать, что я от нее - как ветка от дерева.
Если повредить дерево, мне передается боль его и отчаяние. И пусть я представляю себя взрослым, умным и самостоятельным - я говорю с ветром и греюсь под солнцем, а она зарылась в землю корнями, ничего перед собой не видит, но, чуть задует посильнее, я тянусь к ней же. И ничего уж тут не поделаешь.
25
Тридцать первое декабря.
С бутылкой шампанского в клетчатой маминой сумке и с лыжами я у Капусова. Собирались долго. А я ждал - Тонина придет. Она не пришла.
С родителями и уймой всякого барахла наконец погрузились в электричку. Я боялся спросить, почему нет Тонины, - вдруг она раздумала с Капусовыми Новый год справлять? Ехал я ради нее, а скажи сейчас, что ее не будет, я почувствовал бы облегчение - гора с плеч, успокоился бы, на даче вдоволь бы на лыжах накатался и повеселился без оглядки, от души. Дорога тянулась вечность. Я спросил, долго ли еще ехать.
Капусов ответил:
- Не очень.
В маминой сумке рядом с бутылкой шампанского лежала коробка, а в ней пластина из замазки, узкая и длинная, - для Тонины. Наверно, это лучшее, что я сделал. Вылепил два дерева, которые растут на Песочной набережной. Летом они ничем не примечательны, но, только упадет листва и обнажатся стволы и ветви, сразу видно: одно дерево похоже на Дон-Кихота, а другое на Санчо Пансу. Сначала я зарисовал их с натуры, а уж потом перешел к лепке, цветом передал задержавшуюся сухую листву и первый снег.
Вот почему я так берег свою сумку, аккуратно ставил и нес. Теперь я подумал: если Тонина не приедет, я подарю деревья Капусову, и делу конец. И от этой мысли мне стало легче. Уж больно меня смущал предстоящий процесс дароприношения.
Электричкой дело не кончилось. В маленьком, заваленном снегом городе долго разыскивали остановку автобуса. На главной площади, возле приземистых гостиных рядов, стояла церковь, вылинявшая от дождей и снегов, как старая портянка. Двери прикрыты, а оттуда - битовая музыка. Вход разукрашен еловыми ветками. Здесь же раскорячилась гигантская ель в серпантине и бумажных фонариках. Родители стали в очередь на автобус, а мы пошли выяснять, что за церковь такая, с секретом.
Ничего удивительного. Церковь оказалась клубом.
Я промерз до костей. Небо, как жесть, белое. И вдруг будто кто ножом по нему полоснул, и сверкнула синяя щель. Потом она стала шириться, словно шторки занавеса поползли по сторонам, а там, за шторками, праздник и сияние.
Не знаю, как мы и в автобус залезли со всеми сумками, рюкзаками и лыжами. До сих пор удивляюсь.
А родители сразу к пассажирам стали приставать - где нам сойти.
- Что же, вы не знаете, где ваша дача? - спросил я Капусова.
- Вообще-то это не наша дача, - невинно ответил он. - Это база от института, где мать работает.
Мне было, честно говоря, все равно, база это или дача, но раз база, нужно было и говорить, что база.
Вечно туману напустит!
Когда из автобуса вышли, отец Капусова заглянул в нарисованный планчик и скомандовал становиться на лыжи. Шли мы, шли, мне уже стало казаться, что темнеть начало, и никогда мы не доберемся до места, и база эта - миф. И тут, разбросанные в жиденьком леске, показались дачки. Стояли они нежилые, неживые, но в одном доме горел свет. На окнах занавесочки белели, а на крыльце сторож появился, узнал, кто такие, и привел запряженную в санки лошадь. Свалили вещи, сами уселись и мигом попали по адресу. Сторож сказал, чтобы мы заглядывали к нему, он чайник согреет, если нужно, потому что ни газа, ни плиты нет.
Капусов-отец поблагодарил и начал сосредоточенно возиться с ключом, но, как только сторож отъехал, повернулся к Капусте-матери и сказал: "Ну и праздничек!" Мне не понравился его тон.
Впервые мне показалось, что не так уж безоблачна семейная жизнь Капусовых, хотя на людях они всегда безукоризненны. А может быть, в порядке вещей, когда близкие люди раздражают друг друга? Вот я - ору на маму, так ведь и люблю ее.
За маленькой верандой начинался темный коридор, куда выходили двери комнат и "голландка". Кругом грязь. В комнатах кровати с матрасами, одеялами, но без подушек. Мы сбросили на них пальто и сейчас же надели. На улице было теплее.
- Ну и праздничек нам предстоит! - повторил Капусов-старший. - Ну и ночка новогодняя!
Капуста молча открывала сумки, бросала вещи.
Я себя чувствовал лишним и подумал: что там делает мама?
Капусов-старший ушел, а мы отыскали огрызок веника и вымели весь дом. Окна завесили одеялами.
Сразу потеплело и сделалось уютно. На столе появилась скатерть. А потом развернули рулон рисованных плакатов и стали развешивать на стены. Смешные рисунки. Дружеский шарж на Капусова-старшего. На полосе обоев метра в два - фигура в хитоне. Вокруг лысины - нимб из волосиков, пучок бороды. Похож. Ноги в сандалиях, подпоясан веревкой, а на поясе связка ключей. Фон ворота с надписью "Эрмитаж". Я, конечно, понял, что нужно понимать шире: "Мир прекрасного", и ухмыльнулся. Шарж на Мишку Капусова:
сидит на стопке книг, нога на ногу, колено снизу огромные очки подпирает. И вдруг развертываем следующий плакат... Тонина вполоборота. Внешность, конечно, утрирована. Подбородок еще массивнее, глаза под тяжестью век совсем провисли, прическа еще пышнее, а вместо узла на затылке кукиш. Но и в таком виде сразу понятно - красавица. Подарили бы мне этот портрет. Я бы его всю жизнь хранил.
- Это же Антонина Ивановна! Ты ведь говорил, что она приедет?
Я взял какую-то фальшивую ноту, но они не заметили, ни к чему им было следить за моими интонациями.
- Будет ваша Антонина Ивановна, - сказала Капуста.
- Вот хорошо, - сказал я без всякого энтузиазма.
- А пока она не приехала, - приказала Капуста, - берите кастрюлю, картошку и валяйте к сторожу. Поставите варить в мундире.
Капуста мне даже нравится. Она простая и расторопная. Вон как уборку организовала. И голос у нее тихий. Тонкий, хрипловатый и ломкий, как старый пергамент, - голос старушки и ребенка одновременно.
Приятный голос, трогательный какой-то. Капуста и Тонина двоюродные сестры, они совсем не похожи. Но Капуста для меня стоит в кругу Тонининого света, а Мишка Капусов - за кругом.
Мы с кастрюлей двинулись по следу саней и проваливались через каждые три шага по колено. Пришлось идти обратно и надеть лыжи. У сторожа топилась плита. Жара стояла африканская.
Возвращаясь, услышали из дома смех Тонины. Приехала. Хоть бы без мужа. Я заранее не любил ее мужа.
Капусов сказал, что муж Тонины инженер, и я презрительно окрестил его "технарь".
Тонина была в брюках и свитере, раскрасневшаяся, болтала, смеялась, полуобняла нас с Капусовым. Дом с ее появлением стал живым и теплым. Муж Тонины кивнул нам издали. Мог хотя бы из приличия со мной познакомиться. Вот за каких людей выходят замуж такие женщины, как Тонина! Технарь - ни то ни се.
Говорит о рыбной ловле. Капусов-отец беседу поддерживает, только голову на отсечение даю, он удочку вблизи не видел.
Капусов-отец с Технарем елку принесли, и мы стали ее украшать игрушками, яблоками и конфетами.
- У меня есть маленький сюрприз, - сказал Капусов-отец. - Я обещал молчать, но по секрету проговорюсь - объявился Серега Гусев. Обещал сюда подъехать.
Тонина с мужем обрадовались, но так, будто Гусев этот им безразличен и радуются они из приличия.
Скоро нас послали за картошкой. Прошло всего минут сорок, а уже стемнело. Звезды высыпали. Ночь прозрачная, как льдинка. Мы бежали на лыжах и вдруг страшно развеселились, всю дорогу пели, кричали, хохотали, как дикие. Обратно несли чайник с кипятком и картошку. О том, чтобы шлепнуться, не могло быть и речи, а это нелегко: руки заняты, идем без палок, осторожно и опять давимся от смеха. А в голове у меня одно: она там ждет, в доме.
Свет из комнаты почти не пробивался, зато веранда - маяк. И вот уже световая дорожка легла нам под ноги, и мы, как по ковру, подошли к крыльцу.
В комнате негромко играл магнитофон. В коридоре Капусов-старший и Технарь пытались растопить "голландку". Тонина и Капуста сидели при свече и вполголоса разговаривали. В комнату я не рискнул войти и сел около печки. В проем двери видел два нежных лица, истаявших в неярком свете. Меня наполнило спокойствие, счастье и тихий, умиленный восторг. Ради этого я ехал. Большего, лучшего не хотел.
Растопив печку, Технарь и Капусов зажгли в комнате свет. Все испортили. Пили за старый год. И нам с Мишкой сухого вина налили. Кислая водичка это вино, но приятная.
Однажды попробовал водку - чуть не вытошнило.
Если честно, то мне больше всего нравится сладкое вино. Но любить сладкие вина - дурной тон. А сухие невйусными кажутся только с непривычки. Мне вот кофе без молока тоже не нравился сначала, а потом попил и привык. Просто нужно научиться в не совсем вкусном находить вкус. Кстати, в этом есть своеобразная прелесть.
Я вспомнил про того Гусева, который все не появлялся, и тут же заметил, что остальные тоже помнят о нем и ждут. Что же это за Гусев? Забыл спросить Мишку по пути к сторожу.
Пошли какие-то разговоры, где каждый упражнялся в остроумии. Часто с недомолвками. Мишке еще удавалось вставить слово, а мне совсем нет.
Поначалу, кажется, Тонину смущало мое присутствие. Все-таки ее ученик. Но потом она стала совсем естественной, только раза два назвала нас "дети мои" - так она обращается к классу, если у нее хорошее настроение.
Капусов-старший сказал:
- А сейчас тест. Отвечаем по очереди. Как вы относитесь к лошадям?
Капуста молчала, должно быть, знала, что это за тест.
Технарь. Я люблю лошадей.
Тонина. Хорошо. У них прекрасные глаза.
Мишка. Я мечтаю на них скакать.
Я. Положительно. Но я их редко встречаю.
Капусов-отец хохотнул.
- А как вы относитесь к чайкам?
Я судорожно придумывал хоть что-то мало-мальски оригинальное.
Технарь. Никак.
Тонина. Двояко. С виду красивая птица, а ест отбросы. И криклива чересчур.
Мишка (а ведь и он, наверно, тужился что-то интересное сказать, да не получилось). Как Антонина Ивановна.
Я. Люблю чаек. Люблю, когда они на воде качаются.
И когда стоят на своих длинных ногах. И на суше люблю их и на воде.
Тут Капусов-отец захохотал оглушительно, а Ка-- пуста подхихикивала. В душе я торжествовал.
- А как вы к морю относитесь?
Технарь. Я люблю море, особенно в бархатный сезон.
Тонина. Море люблю, только плаваю, как топор.
Мишка. Я тоже.
Я. Не люблю море. Я реки люблю.
- А теперь вспомните свои ответы. Отношение к лошадям - это отношение к мужчинам, к чайкам - к женщинам, к морю - к любви.
Все на минуту задумались, припоминая свои ответы, и натянуто засмеялись.
- Фу, какая ерунда! - сказала Тонина. - Глупейшая штука.
Потом заговорили кто о чем. Технарь кричал:
- Литература - заменитель жизни! Литература - глушитель жизни.
Тонина махала на него рукой:
- Перестань, Коля!
Капусов-отец изрекал:
- Гуманизм - это боль.
Технарь неистовствовал:
- Мемуары - это замочная скважина!
Капусов фантазировал:
- Со своей супруги я бы заказал писать портрет Ренуару, а с Тонечки Валентину Серову, ну, а Михайлу Михайловича...
Открыли еще бутылку вина. Я опять вспомнил о Гусеве. И опять почувствовал вокруг ожидание.
- Скучнова-та, - отчетливо сказал Мишка.
Капуста встрепенулась.
- Ну ладно, пора накрывать на стол. Накрываю на шестерых.
Тонина сказала, что идет переодеваться в другую комнату. Мы болтались под ногами у старших. И вдруг мы услышали скрип лыж, потом дверь хлопнула и, протопав по коридору, появился мужчина - большой, ростом под притолоку, и очень похожий на мальчишку.
У него симпатичная круглая голова и волосы ежиком.
Такие нравятся с первого взгляда.
Капусовы и Технарь затолпились и заговорили. Со мной и Мишкой мужчина тоже поздоровался за руку и представился: "Сергей". Просто "Сергей" - а ему уже к сорока.
И тут по коридору прозвучали каблуки. Все обернулись. В дверях стояла Тонина.
Такой красивой я ее никогда не видел. В длинном нежно-голубом платье, юбка завивается клиньями:
клин голубой, клин кремовый. Волосы светлые, воздушные. Если бы она растаяла сейчас в воздухе, никто бы не удивился, такая она была. И все это чувствовали. Технарь смотрел на нее с непонятным выражением изумления и недовольства.
Тогда Тонина сделала шаг к Гусеву и протянула ему руку. А он даже не заметил, так напряженно смотрел ей в лицо, когда же опомнился, как-то торопливо схватил ее руку и долго, очень долго тряс.
- Здравствуй, Тосенька. Вот время-то летит! - забормотал.
Я понял, что всем нужно выйти, чтобы они могли просто поздороваться. Как остальные не понимают?
И я вышел.
У печки стояли два пенька-чурбана. Я сел, открыл заслонку и стал подкладывать дровины. Огонь хватался за поленья, облизывая, обгладывая их, превращая в загадочные замки и руины с переходами, кельями и перегородками, тонкими, как папиросная бумага.
Я думал о матери. Скоро двенадцать. Сидит она одна или спать легла? У нас даже телевизора нет.
А может, плачет там под елкой, где качается балерина в ватной абрикосовой юбке. Я бросил маму, и ради кого? Чего? Чтобы чувствовать себя здесь чужим и лишним? Кто я? Приятель Мишки Капусова, приехал, чтобы ему не было скучно.
Я не должен был ее оставлять. Ей и так не слишком весело живется. С какими же глазами я вернусь к ней?
Пришел Мишка и сел на второй чурбачок.
- Кто этот Гусев? - спросил я.
- Не знаю, - сказал Капусов. - Раньше отец говорил - неудачник, потом прожектер. А нынче ничего определенного не слыхал. Теперь он кто-то другой, потому что защитил диссертацию.
- А почему неудачник, прожектер?
- Видишь, старик, у Гусева как-то не сразу все вышло. Года два отучился с мужем Антонины в электротехническом, потом бросил. "Себя" искал, по экспедициям мотался, чуть прописку не потерял. Зато потом сразу пошел в рост. Бах - университет, бах - статьи какие-то, бах - диссертация.
- Он геолог?
- Гидробиолог. Аквалангом увлекается, подводной фотосъемкой.
- Наверно, интересная у него работа?
- Наверно, - меланхолически согласился Капусов. - Такая интересная, что Антонину проморгал.
Он ведь с ней в одном классе учился, он же ее и с будущим мужем познакомил. Меньше надо было за туманами шататься.
- А что, у Антонины с Гусевым любовь была?
Я молил, чтобы никто не прервал нашего разговора.
- Была вроде.
- Так если была, зачем же она за другого вышла?
- Спроси что-нибудь полегче, - сказал Капусов. - Я что тебе, аптека?
- Ты не любишь Гусева?
- Да нет, почему же. Он появляется раз в сто лет, а разговоров о нем больно много. Надоело.
Нас звали. Оказывается, уже било двенадцать. Я судорожно схватил стакан и загадал желание: чтобы маме было хорошо и чтобы Тонина в новом году хоть чуть-чуть на меня обращала внимание.
И вот уже все чокаются. Где Тонинин стакан, не разберу. Вот уже гимн играет. Еще год прошел.
Включили магнитофон. Тонина с Гусевым сидели рядом и о чем-то говорили. К ним обращались, звали танцевать, а они не слышали, даже не ели, так были заняты разговором. До меня долетали отдельные, ничего не значащие слова, но почему-то сделалось грустно.
А Тонина с Гусевым пошли танцевать, и так ловко, словно много лет подряд только этим и занимались, пританцевались друг к другу, - шаг в шаг, поворот в поворот. Клинья ее платья то заворачивались вокруг ног, то развихрялись. Очень медленно они танцевали, очень плавно, будто совершая маленькие перелеты.
И вдруг я без всякой к Гусеву неприязни понял: в этих двоих танцующих нет сейчас ничего бытового, мелкого - в их танце большая, настоящая печаль, любовь, встреча и расставание.
Капусов-отец танцевал с Капустой, перекладывая бороду с ее правой щеки на левую и снова на правую.
И Гусев с Капустой танцевал, весело, шумно, а она смеялась своим тихим, чуть дребезжащим смехом.
А потом Гусев снова танцевал с Тониной. Я смотрел на них и думал: вот за кого Тонина должна была выйти замуж.
Технарь делал вид, что пьет вино и переговаривается с Мишкой и мной. Он явно нервничал. Наконец не выдержал, подошел и что-то сказал. Тонина ответила.
Я не видел, а понял: произошло что-то ужасное. В комнате повис звук шлепка. Технарь ее ударил.
Я выскочил на улицу и долго шел по лыжне, пока не продрог. Тут я заметил, что ушел без пальто, и побрел обратно. Я чувствовал себя побитой собакой.
Зачем я оставил маму? Зачем приехал сюда? Зачем оказался свидетелем этой сцены? Тонина мне никогда этого не простит. Она будет смотреть на меня и снова вспоминать, как ужасно ее унизили.
Я бы и сам много дал, чтобы этого не видеть. Впрочем, я был сплошным противоречием. Я коллекционировал ее неловкости, я помнил дни, когда она плохо выглядела, - она не сделала ни одного промаха, который бы я не взял на учет. Я внушал себе: она не так хороша и идеальна, и любовь свою я придумал. С другой стороны, когда я видел ее утомленной, с растрепанной прической, я любил ее в сто раз больше. Потеряв частицу своего совершенства, она становилась мне дороже и милей, она становилась земной и вызывала земное - жалость.
Когда я вернулся, в комнате тихо играла музыка.
На чурбачке у печки сидел Гусев.
- Ну что там, успокоились? - спросил я.
- Успокоились.
- Я бы на вашем месте его убил.
- А знаешь, - сказал Гусев, - я не буду его убивать. А пошел он к черту! Я сейчас встану на лыжи и пойду своей дорогой.
Я подумал и сказал:
- Правильно.
В углу сиротливо валялась мамина сумка, я достал коробку, а из нее пластину. Коробку бросил в печь.
- Красивая штука, - сказал Гусев. - Первый снег и раннее утро.
- Да, - согласился я, - вроде получилось.
Осторожно положил пластину в топку изображением вверх. И сейчас же огонь стер краски, а в поддувало полились тяжелые черные пузыристые капли. Занялась дощечка.
- Зачем ты так? - спросил Гусев.
- Мне она не нужна. Да чтб вы так смотрите, я могу еще налепить.
- Неужели сам делал? - поинтересовался Гусев и посмотрел на меня, будто впервые по-настоящему увидел. - Слушай, а кто ты есть и откуда?
- Я Володя. В школе учусь, в девятом классе. Живу с матерью.
- А рисовать ты умеешь?
- Не знаю, не пробовал. В школе у нас давно нет рисования, у нас черчение.
- Я хочу предложить тебе работу, - сказал Гусев. - Она даже не столько художества требует, сколько аккуратности.
- А что нужно делать?
- Грубо говоря, зарисовывать водоросли в тройном увеличении. Орудия производства: микроскоп, пинцет, миллиметровая линейка и цветные карандаши. Мы бы тебя оформили на половину лаборантской ставки.
И матери помощь.
Мне пришлось по душе его предложение. Нравился и сам Гусев. Было в нем что-то открытое, вызывающее доверие. Я долго искал определение, какой же он. И нашел: надежный, настоящий. Еще он какой-то деятельный, даже когда сидит и молчит. К нему невозможно относиться безразлично или несерьезно. Мне хотелось поговорить с ним по-настоящему, по-мужски - о жизни, об отце с матерью, о любви, обо всем. Хорошо бы стать с ним на лыжи и уйти с этой дачи.
Гусев вынул из внутреннего кармана блокнот, вырвал листок и записал телефон.
- Мне пора, - сказал он и вдруг предложил: - Хочешь, вместе поедем? Как раз поспеем к первой электричке и в девять будем дома.
- Я не могу сейчас, так просто, без причины. - Я оправдывался, словно был виноват перед ним. Просто я размазня.
- Понимаю. - Он встал. - Да, а кому ты хотел подарить свою картинку?
- Мишке Капусову, - соврал я. Не знаю, поверил он мне или нет.
Гусев ушел в комнату и тут же появился, уже в полушубке. Сказал:
- Прощай, брат.
Я хотел проводить его, но меня опередила Тонина.
Она выбежала на улицу в своем длинном платье. По звуку я понял, Гусев вытащил из снега воткнутые лыжи, палки и возится с креплениями. И я подумал:
вдруг она не вернется сюда больше, уйдет за этим человеком в своем воздушном платье и легких туфельках прямо по снегу? Я бы на ее месте так и сделал.
Я ее благословил и тут же испугался, будто увидел, как она идет в наброшенном полушубке и он рядом, круглоголовый мужчина-мальчишка. Но она вернулась. Ни она, ни я не ушли за Гусевым.
В топке цвели огненные цветы и порхали огненные бабочки, а в поддувало валились огненные звезды и долго и затаенно мерцали из золы.
Тонина села рядом - какая-то сникшая, даже плечи у нее горестно опустились. Когда Гусев вставал, он сдвинул чурбан, и Тонина оказалась совсем близко от меня. Сидеть ей было неудобно, и она положила руку на мое плечо.
Меня куда-то понесло, кружилась голова от выпитого вина, жара печки и оттого, что Тонина сидела бок о бок со мной. В комнате все играла музыка, прекрасная и печальная, из какого-то кинофильма. И я неожиданно для себя сказал:
- Я вас очень люблю.
Сказал и опешил. Это было не объяснение в любви, я будто сообщал ей само собой разумеющееся, чтобы утешить ее немного. Она тихо ответила:
- Спасибо, мальчик. Я знаю.
Что она знает?! Что она знает обо мне? Зачем она вернулась? Я чувствовал горький запах ее духов. Зачем она положила мне на плечо руку? Я же не каменный.
Я ради нее маму бросил.
Я смотрел на пляшущий огонь, все события этого дня навалились на меня разом. И я позорно заплакал.
Тонина перепугалась, стала гладить по голове и уговаривать:
- Ничего, ничего, все пройдет. Все будет хорошо.
Ну перестань. Кто-нибудь зайдет и увидит, что ты плачешь.
Я неловко встал и, не оглядываясь, вышел на крыльцо. Под ложечкой тоскливо посасывало. Я давно заметил, что у меня все чувства с желудком связаны.
И страх, и любовь, и грусть. Я понял наконец-то, что Тонина никакой не идеал, она просто человек, уязвимый, как все. Она, конечно, ходит в магазины, как моя мама, и готовит обеды для своего мужа. И сейчас ей очень плохо.
27
Утром все сделали вид, что ничего не произошло.
Воды не было. Мылись снегом и зубы чистили снегом.
Все вокруг казалось другим, будто я впервые видел это место. Справа пустые домики базы, слева - снежное поле. Небо в маленьких пестрых перышках облаков, как спинка курочки-рябы.
После завтрака все собирались идти на лыжах, а я - домой. Тонина меня догнала и, замявшись, говорит:
- Володя, забудь, пожалуйста, про вчерашнее.
Я смотрел на нее прямо, не скрываясь. Она боялась, что я в школе могу сболтнуть лишнее. Попросила бы Мишку, он бы прямо сказал: "Володя, не трепись о вчерашнем". Не доверяет Мишке.
- Вы могли бы меня не предупреждать.
Она подошла ко мне совсем близко и стоит.
- Не обижайся, мой душевный человечек. Я тебя поняла.
Что поняла? Она же меня не знает.
- Ну, я пойду, - что было сил оттолкнулся палками, чтобы сразу взять разгон. И покатил.
Кого я любил? Не себя ли? Я интересовался только собой и своими чувствами. А может, это у меня возрастная потребность в любви к чему-то красивому, блестящему, яркому?
Я уже сам себя не понимал. Гармония - это когда человек имеет возможность судить обо всем ясно и правильно. У меня этой гармонии нет.
28
Первое января.
Высунув язык, мчусь домой. Я люблю только свою мать, такую, как она есть: не очень красивую, не современную, не модную, не рассуждающую про Фолкнера и Гогена.
Прихожу виноватый, ищу слова. Мать какая-то невеселая. Мнется, мнется, наконец говорит:
- Ты не ругайся, пожалуйста, я дверью хлопнула, упала твоя картинка с церковью и помялась.
Протягивает мне испорченную пластину. А я заливаюсь великодушием:
- Ничего страшного. Пусть все наши несчастья этим и кончатся.
Она повеселела. Я осторожно спрашиваю, что она вчера делала, и вдруг замечаю на столе открытую общую тетрадь. Это мой дневник. Я столбенею на месте.
- Что это? - спрашиваю.
Она молчит, внимательно смотрит. Она прочла.
- Ты читала это? - Я готов расплакаться.
- Нет, не читала. Она здесь лежала. Я думала, нужная. - Показывает на стопку книг. - Я пыль вытирала...
Что она несет?
- Зачем ты рылась в моих книгах?
- Я ничего не читала.
- Как тебе не стыдно! - Я начинаю орать. - Я дома не могу хранить вещи! Шпионишь за мной!
Ненавижу!
Я с воплями несусь в ванну и запираюсь на крючок. Она все прочла, в этом я уверен.
- Это еще хуже, чем чужие письма вскрывать! - кричу из-за двери.
Она этого не понимает. Как жить с такой? Отец прав, какой из нее друг? Отец знал, что делал. Только в историю кретинскую попал со своим отцовством. Может, он никому и не говорит, что вот уже шестнадцать лет у него есть сын. Как же он может меня по-настоящему любить, если ее не любит? А я ее сын, шпионкин.
29
Первое февраля.
Отец мне выдал деньги. Кончу школу и Денег у него не буду брать. Скажу ему, что со стипендией моей покончено. Придумал на Восьмое марта матери подарок из этих денег купить и сказать, будто отец послал. Как мне раньше это в голову не приходило? Невинный обман, а ей приятно. Прихватил с собой Надьку Савину, и после уроков пошли выбирать. Часа три ходили. Купили кофту. Матери должен пойти кофейный цвет.
Когда домой шли, Гусева встретили. У него хорошая улыбка, рот до ушей. Симпатяга.
- Здорово, - говорит, - художник. Что же не звонишь? Раздумал работать?
Я и сам расплываюсь от удовольствия и смущения.
- Нет, не раздумал, телефон потерял. Потом каникулы, потом хотел у Мишки Капусова выспросить, как до вас добраться, вот и прособирался.
Он снова записывает мне телефон.
- Гуляете? - спрашивает.
- Маме подарок покупали.
- А я здесь недалеко работаю. Видишь дом с башенкой? На втором этаже. Приходи на следующей неделе. И барышню свою приводи.
Тут и Надька обрадовалась, по голосу слышу.
- Спасибо, - радостно говорит. - А чем вы занимаетесь?
- В основном бумажным делом. А вам покажу что-нибудь интересное. Чудес у нас много.
Здрасьте-пожалуйста, Надька-то здесь при чем? На что она мне сдалась?
- Зайдем, - говорю, - обязательно.
И мы прощаемся.
- Хороший дядька, - говорит Надя. - Откуда ты его выкопал?
- Много будешь знать.
Обиделась. Ну, да бог с ней. Нужно как-то избавить ее от этой глупой детской влюбленности.
30
Все это время я помнил о предложении Гусева.
Естественные науки меня всегда привлекали. Ботаника и зоология больше, анатомия меньше.
Кабинет биологии с его теплым влажно-вялым запахом обладает для меня какими-то притягательными свойствами. Кафедра под навесом кожистых вырезных листьев монстер и прозрачных зонтиков папируса, стены, затянутые традесканцией, на подоконниках и прямо на полу - шары и сардельки кактусов, колючих, волосатых, пуховых и голых, вырезанные фестонами листья филлокактусов, таинственный густо-зеленый полумрак аквариумов. В углу невысокий, худенький скелет. В лаборантской запах тот же, только сухой и пыльноватый. По стенам развешаны снопики пшеницы, ржи, овса, льна, все завалено наглядными пособиями, гора таблиц, в стеклянном шкафу - штук двадцать микроскопов, чучела зайца, лисы, птиц, а в ящике - живой еж.
В шестом классе у меня была даже идея составить определитель растений. Я видел настоящий ботанический определитель, но там все по-латыни, шибко научно и неинтересно. Вот и надумал я сделать каталог, где были бы цветные картинки, названия и заметки - чем эти растения (знамениты и какие у них особые свойства.
Начал собирать материалы, да бросил. Кстати, хорошая была мысль. Для школьников полезно было бы сделать такую книгу.
А вот с общей биологией нам не повезло. Биологичка у нас - самый нелюбимый учитель. Что уж говорить об отношении к предмету, когда отношение к учителю, который ведет этот предмет, самое отрицательное.
В учебнике, в разделе "Происхождение жизни на земле", есть портрет Жоржа Кювье. Если пририсовать кудельки на макушке - вылитая биологичка. У нее и прозвище - Жора. Потрясающее сходство: овал лица, огромный лоб, маленькое расстояние между носом и верхней губой. Весь класс в учебниках Жоржу Кювье кудельки пририсовал.
В начале ноября мы проходили половое размножение организмов, и был ужасный скандал. Жора говорит:
- Половые клетки многоклеточных организмов возникают и развиваются в особых органах.
- Это в каких же? - спрашивает Дмитриев.
- Совсем не в тех, про которые ты думаешь, - выкрикнул Коваль.
Стали смеяться, девчонки хихикают, сам Коваль от смеха под парту полез. Жора выскочила из-за кафедры, стала топать ногами, стучать линейкой, грозить, кричать, что мы циничные и развращенные. Лучше бы промолчала: ребята посмеялись бы и успокоились, а она только масла в огонь подлила. Физик вышел бы из такого положения с блеском. Обязательно ответил бы, и так, что все хохотали бы до икоты, но уже над Ковалем. После такой разрядки мы и занимались бы с большим удовольствием.
А тут еще Калюжный приперся, опоздал на урок.
Видит - скандал, а в чем дело, понять не может. Хочет проскользнуть на свое место - Жора проход загородила. Он бегает за ее спиной, старается мимо нее бочком проскочить, а она его в пылу и не замечает.
Только он вправо сунется, и она вправо, он влево, и она влево. Все еще больше смеются.
А Калюжный бросил попытки пробраться к парте, отправился к доске, нарисовал нимб с крылышками и стал под рисунок. За плечами крылышки, над головой нимб. Класс пришел в неистовство. Некоторые уже смеяться не могут, только стонут.
Биологичка за директрисой побежала, так и не заметив Калюжного.
Пришла директриса - тишина полнейшая. Выговор, конечно. Дмитриева и Коваля - в директорский кабинет.
Вовсе Коваль не циничный. У него собака на днях никак ощениться не могла, а потом болела, так Коваль от нее двое суток не отходил, ухаживал за ней и щенками.
Жора не понимает, что виновата больше она, чем мы. Младшие классы, те, как придут на урок, обязательно разорвут листья драцены и заплетут в косички, бегонию едят.
Странно, если бы ко мне так относились ребята, я бы ушел из школы, хоть в уборщицы. А Жоре хоть бы что.
Тонина рассказывала у Капусовых одну историю, а Мишка Капусов - мне. Первоклассники написали письмо в милицию. Письмо с орфографическими ошибками: "Дорогая, уважаемая милиция! Заберите, пожалуйста, нашу учительницу. Очень просим".
Нельзя работать без призвания. Особенно с людьми.
31
Пятое февраля.
Я сбежал с физкультуры и явился домой раньше времени. Звонит Лидия Ивановна, мамина подруга, они вместе работают. В детстве я звал ее тетей Лидой, а она меня - Вовкой. Уже года три я зову ее Лидией Ивановной, а она меня - Володей.
Лидия Ивановна говорит:
- Вова, это тетя Лида, - вроде всхлипывает или охрипла. - Я зайду к тебе на минуту.
- Мамы нет, - говорю.
Заявилась-таки. Плачет:
- Мама под машину попала.
Я затрясся, слова не могу сказать. Хочу спросить:
"Что с ней? Жива?" А Лидия Ивановна мотает головой, и я все понимаю. Я ей показываю, чтобы ушла, а она жестами - "Сейчас, сейчас ухожу" и садится на сундук, рядом с вешалкой. У меня зубы дробь выбивают. Я хочу и не могу спросить: где она? ее привезут?
и какая она?
Какие-то жуткие картины представляю. У нас старый дом. Лестницы узкие, крутые, марши короткие, не то что гроб - носилки не проходят. Когда умер сосед, его спускали вниз в простыне, а гроб ждал в машине.
Только бы ее не привезли.
Я плетусь в комнату. Подъезжает машина. Не помня себя высовываюсь в форточку. Нет, не она. Слава богу.
Парадное выходит во двор, а рядом, в подвале, сдают бутылки. Это за ними. Вот уже по конвейерной ленте поползли ящики. Звон стекла.
Я закрываю форточку. Не плачу. Странный озноб, пустота и неприкаянность. Меня уже не волнует, что ее привезут. Наверно, я ни о чем не думаю. Трясусь и шляюсь по комнате. На кушетку лягу, сяду на стул, опять лягу, на кровать, на белое покрывало, на котором мама не велела лежать. Прямо в ботинках, на живот.
Опять встану. Хочу закурить, руки трясутся.
Я не осознаю, что случившееся относится к моей матери, что у меня нет больше матери. А будто небо осело на меня и давит огромной мягкой, вязкой и серой тяжестью. Я лежу распластанный, и мне уже нечем дышать. Эта непереносимая тяжесть называется горем.
Просто - горе.
Я ее только сегодня утром видел.
Пошел на кухню. Возвращаясь, наткнулся в прихожей на Лидию Ивановну. Она не ушла.
- В Куйбышевскую больницу поезжай, - говорит.
Встает и направляется к двери. Я хочу спросить, как все произошло, и не могу. Вываливаюсь за ней на лестничную площадку.
- Как ее задавило?.. Лицо у нее есть?.. Что у нее с лицом?
Меня сейчас это беспокоит чуть ли не больше всего.
Мне страшно. Я боюсь того, что должен увидеть в больнице. Я боюсь ответа.
- Личико чистое. Все на ней чистое. Халат белый, только в пыли. Унесли ее, а на дороге кровь. Даже не поняли сначала, откуда натекло.
Ну вот, теперь ушла. Машина с бутылками отъехала.
Я кое-как оделся, чтобы в больницу ехать, и уже в пальто опять сел к столу и закурил. Я ее, наверно, сейчас увижу. Ее нет. Я один остался.
По дороге позвонил отцу. Он пришел в замешательство. Не знал, что сказать.
- Этот чертов завод, - бормотал он. - Я тысячу раз говорил ей...
Он обещал подъехать в больницу, но к этому времени меня уже там не будет, даже если он выедет немедленно. Отцу об этом я не сказал.
Вечером я опять шарахался по квартире. Кто-то приходил, долго звонил, я не открывал. Дважды звонил телефон - не подошел. Свет погасить я не решился. Заснул только под утро на маминой кровати.
Проснулся - солнце в окно. Не знаю, который час.
Будильник остановился. В кухне мертво. Чайник холодный. Кастрюльки какие-то на плите, крышек не поднимал. Тут и отец пришел.
Он не разделся. Сел, оглядывается. Он у нас никогда не был. Жалкий он какой-то. Ростом небольшой. Шапка его меховая на столе лежит. Помолчали. Я закурил, впервые при нем. Меня тошнило.
- Пойду чайник поставлю.
- Я не хочу, - сказал он.
- Я для себя.
Заварки не нашел, зато обнаружил полпачки кофе и целиком сыпанул в кофейник. Поставил на газ.
Оторвал кусок черствого батона и намазал маслом.
- Кофе будешь?
- Нет, спасибо.
Я сидел напротив него, ел батон и запивал кофе, густым и черным, как мазут, старался не чавкать. Он молчал.
Я аккуратно собрал крошки со скатерти, прикрыл кровать.
- В морге просили, - сказал он, - принести белье, платье и туфли. Давай соберем. Поеду и свезу.
Я вспотел. Вспомнил, как мама на кухне белье свое сушила: лифчики какие-то с вытянутыми резинками, штаны, рубашки застиранные, мелкие стрелочки ползут по ним, дырочки, как от моли. И все во мне возмутилось. Он же не может, не должен, не имеет права на это глядеть. А он ждал. Он нерешительно направился к шкафу.
- Здесь у вас белье?
- Нет!
Я в один прыжок встал между ним и шкафом. Он даже испугался.
- Нет, - сказал я.
- Может, купить нужно? - беспомощно спросил отец. - Я размеров не знаю. Вчера пришел туда, меня не пускали, спросили, кто я. Растерялся, сказал, муж.
Я думал тебя там найти. Белье нужно бы женщинам, конечно, поручить. Были ведь у нее какие-то знакомые.
- Я уже отдал белье тете Лиде, - соврал я. - Она снесет.
Отец кивнул.
- У меня идиотское положение, - сказал он. - Мне сказали принести белье, потому что я представился мужем. Я женщину там встретил с завода, она говорит, похороны завод берет на себя.
Я кивнул.
- Паспорт вчера отнес. Свидетельство о смерти получил, - сообщил я. Пускай завод похоронит. Там ее любили.
Он кивнул.
Мы сидели друг против друга и кивали головами, как китайские болванчики, голоса у нас были постные.
И я вдруг впервые понял - напротив меня сидит сорокасемилетний я. У него тот же лоб, и так же волосы лежат, и глаза мои, и все мое, только постаревшее.
Когда отец наконец ушел, я открыл шкаф и вывалил все белье на кровать. Оно нежное, как всякий много раз стиранный трикотаж, аккуратно выглаженное и уложенное. Я собрал то, что получше. Снял с вешалки любимое мамино платье, серое с красными пуговками в виде ромашек. Достал выходные туфли, долго их чистил. Я не хотел, чтобы для нее купили все новое, безличное, и для нее и для меня чужое.
Я тщательно завернул вещи, боясь помять платье, и повез Лидии Ивановне свидетельство о смерти.
Лидия Ивановна пробовала меня покормить, но я не мог есть. Сидели с ней за круглым столом. Иногда по комнате бесшумно скользила старушка. В дверях, притаившись, стоял маленький мальчишка, пока его не уволок куда-то муж Лидии Ивановны.
- Вышла... нет, выбежала... - голос у Лидии Ивановны дрожал, - до лаборатории, пальто не накинула.
Выскочила из парадного, а тут машина, сыворотку с молокозавода привезла...
Глаза у меня наполнились слезами, я отвернулся и поднял к потолку голову, подперев подбородок рукой.
Я не хотел, чтобы слезы выкатывались, но они уже потекли за уши. Лидия Ивановна предложила наготовить всего, чтобы поминки справить. Это, конечно, обычай. Только я не мог с чужими. Я отказался. Позвала у нее пожить. Теперь меня все к себе пожить зовут.
32
Седьмое февраля.
Холод страшный. Город заиндевел. С Дворцового моста Кировский мост не виден. Все в белой пелене, лишь огромный ствол радуги пробивает неяркое молочное марево. Все деревья кажутся облаками. Летний сад тоже облако, порозовевшее сверху.
В своих старых ботинках я совсем одеревенел. Отец вчера звонил в школу, там знают, почему меня нет на занятиях. Я поехал к Славику, но его не оказалось дома, он на соревнованиях. Оставил ему записку, что завтра хоронят маму. Ждать не стал. У Славки недавно вернулась сестра из роддома, там свои заботы.
На остановке автобуса жалась, видно, вконец промерзшая тетка и умоляющим голосом выкрикивала:
- Граждане, покупайте автобусную карточку! Последняя автобусная карточка! Купите, ради бога...
Ей, наверно, очень хотелось домой, в тепло. Мне не хотелось, да только пойти было некуда. А по улицам не погуляешь.
Входя во двор, я налетел на Надьку Савину. Надька остановилась, сказала: "Володя!" - и схватила меня за руку. Она была без перчаток, но руки у нее мягкие и теплые. Я стоял спиной к стене, мы смотрели друг на друга. И она рванулась, побежала на улицу. Что она делала у нас во дворе?
Тут я впервые за три дня вспомнил Тонину. Она знает про маму. Наверно, жалеет меня?
Пришел домой, опять мотаюсь из угла в угол. Впору удавиться. В этих стенах я с ума сойду. Снял вышитую газетницу, картину, карту содрал со стены, репродукцию Ван-Гога и "керамику" свою с новгородскими церквями.
Стены сразу оголились, но меня такой их нейтральный вид, кажется, успокоил. Потом я сгреб с комода в большую сумку какие-то безделушки, флакончики, свечки свои красные, туда же упрятал салфетку и скатерть. Зеркало положил на картину, стеклом вниз.
Собрал мамины вещи, запихнул в шкаф и закрыл его на ключ. Но казалось, эти вещи меня тревожат и из-за стенок шкафа. Время от времени я открывал дверцу, будто проверял, там ли они. Трогал платья, висевшие на вешалках, выдвигал ящики. Сколько времени прошло, я не знаю, только раздался звонок. Пришла тетя Поля.
Я не видел ее с детства. Но мне показалось, она мало изменилась. У нее очень тонкие, нервные черты лица.
Поставь их посимметричнее, и она была бы красивой.
Тетя Поля на маму совсем не похожа.
Для начала она прослезилась. Потом я рассказал, как все произошло. Потом говорить было не о чем.
Я спросил, жив ли дед. Она ответила, жив, но почти ослеп.
Тетя Поля направилась в кухню наводить ревизию.
Вскоре что-то зашипело на сковородке. Я опять походил, открыл шкаф, пощупал платья и тоже пошел на кухню. Мы поели.
- Что это у вас комната ободранная такая? - спросила тетя Поля.
- Убрал с глаз ерунду всякую. Не могу смотреть на вещи. Каждая что-то напоминает. Вот и платья. - И вдруг я понял, что нужно делать, и с надеждой посмотрел на тетю Полю: - Заберите, пожалуйста, платья. Я вас очень прошу.
Она улыбнулась асимметрично (если не сказать попросту - криво):
- Они же мне не подойдут.
- Переделаете, - горячо возразил я. - Отдадите кому-нибудь.
Я вязал уже третий узел. Уложил платья, и пальто, и плащ, который мы купили осенью на мою зарплату, и кофту, которую я должен был подарить на Восьмое марта от отца. И обувь завернул. В общем, не так много и получилось. Потом я тащил эти узлы до электрички.
Вернувшись, отволок китайскую картину, газетницу и много разной мелочи к нашей дворничихе. Она качала головой, но, кажется, осталась очень довольна.
Потом я совершил несколько экскурсий на помойку.
Подмел в комнате. Кругом стало голо. Одна мебель.
В комоде валялось мое белье и несколько рубашек.
В шкафу висел мой костюм. Все.
Я успокоился и вдруг почувствовал страшную усталость, будто целый день вагоны грузил. Лег и уснул как убитый. Когда я сплю, мне хорошо. Я все забываю.
33
Восьмое февраля.
Лидия Ивановна завязывает бант на венке.
Мама. Подойти к ней, сказать что-нибудь самое обыкновенное уже нельзя. На себя не похожа. Нос вытянут и опущен, подбородок выдвинут вперед, шея вздута.
Толкутся незнакомые женщины. Отец ходит по улице, поджидает машину. Пришел Славик. Ничего не сказал, крепко сжал руку. Мне сегодня все жмут руку, а кто не жмет, тот - лизаться.
Машину подали. Трясемся в дороге. На крышке гроба, на полотенце, буханка подпрыгивает. Мама тоже трясется в своем ящике. Это беспокоит меня. Мне больно.
И вот машина останавливается. Гроб подтащили к дверце, он качнулся и поплыл, как ладья. По улочкам кладбища, между сугробами, его везет белая лошадь.
У дороги я вижу расчищенное место и кучу сырого желтого песка. Здесь мы останавливаемся. Гроб ставят на землю и опять зачем-то открывают. Если бы я мог запретить! А я ведь для нее здесь единственный близкий человек. Я боюсь, что у нее там от тряски в автобусе что-нибудь не в порядке.
Говорят речи. Я не слушаю. Меня какой-то дядька спрашивает, не хочу ли я сказать. Что сказать? Я на него посмотрел, и он отошел.
Тут я увидел, как по тропинке бежит кривая фигурка тети Поли. За руку тетя Поля держит старика, он снимает шапку. Еще последний говорящий не кончил, как старик оказался у гроба и стал ощупывать мамино лицо. Кто-то дернул старика за рукав. И в тот же момент зашептали со всех сторон: "Отец пришел.
Он слепой".
Лицо деда, заросшее желтой неопрятной щетиной, не дрогнуло. Он долго копошился над гробом, потом встал и дал знак продолжать.
Отец стоит напротив меня. Он маленький, худой.
Шапку в руке держит. Пальто у него почему-то расстегнуто, а шарфа нет. По тонкой шее бегает кадык, будто отец все время глотает слюну.
О крышку гроба стукают мерзлые комья. Женщины плачут. Слыша, как они плачут, и я начинаю плакать.
Становится легче.
Как только установили обелиск, дед позвал тетю Полю, и она повела его обратно по тропинке. Я вздохнул с облегчением. Боялся, что он подойдет ко мне и будет своими пальцами ощупывать мое лицо, а меня вырвет.
Потом Лидия Ивановна зовет меня с собой, они с женщинами решили собраться и помянуть маму. Выручил отец, сказал, что я иду с ним. Он звал меня поехать к нему кочевать. И Славик предлагал. Я отказался. Ждал, пока все уйдут.
Обелиск сделали на заводе. Сейчас его не видно.
С четырех сторон он завален венками, кругом цветы.
Их столько, сколько ей, бедной, за всю жизнь не подарили.
Мы со Славиком остались одни, посидели на скамеечке соседней могилы и пошли пешком в центр. Здесь забрели в кино, потом Славик поехал домой, а я посмотрел еще три документальных фильма.
Идти было некуда. Зря я, наверно, не пошел с Лидией Ивановной, да только чужие они мне. Все чужие.
Тонина тоже чужая. Все были свои, пока мама жила.
Я купил колбасы, хлеба, дома вскипятил чай. Ел на кухне. Комната меня ужасала своей пустотой и неуютностью. Как я мог разом оборвать все ниточки!
Хоть бы платье ее какое-нибудь осталось. Я бы его повесил на спинку стула и думал, что она вышла в магазин и сейчас придет.
Я окончательно пал духом. Жалел, что не поехал к отцу или Славику. Можно было бы и теперь позвонить отцу и поехать к нему. Всего только десять часов.
Но я устал.
Звонок в дверь. У меня мороз по коже. Вдруг там, за дверью, мама в своем сером платье с красными пуговицами-ромашками. Нервы в последние дни стали никуда. Мне хотелось, чтобы кто-то пришел. Один я бы свихнулся. Но сейчас я боялся открыть дверь. Перед тем как открыть, зажег в прихожей свет, сбросил крюк, толкнул дверь и отпрянул.
На пороге стояла Надя Савина, держала что-то большое, завернутое в платок. На радость у меня не осталось сил, но, когда я увидел Надю, я испытал больше чем радость, я понял - спасение мое пришло. А я ведь к ней, честно говоря, всю жизнь по-свински относился.
Снял с нее пальто, усадил. Я наглядеться на нее
не мог. Кожа у нее очень белая, чистая и красные, морозные яблоки щек. От тепла или от смущения она еще больше покраснела. У нее красными стали лоб, и нос, и подбородок. Она пошла в прихожую и вернулась с тем большим предметом, который принесла, сняла с него платок, а там клетка. В клетке снегирь.
- Что это? - удивился я.
- Снегирь.
- Почему снегирь?
- Ты же сам однажды сказал, что хотел бы в тростниковой комнате повесить фонарь и клетки с птицами. Не помнишь разве?
- Помню.
У снегиря грудка как Надины щеки. Он ожил от света, отогрелся и запрыгал, как мячик, с жердочки на жердочку. У меня теперь снегирь есть.
Я схватил ее руку и долго тряс. Вид у меня, наверно, был идиотский. Она даже смущаться перестала.
- Я тебе кофе сварю, - сказал я.
- На ночь ведь кофе не пьют?
- Ну и пускай не пьют, а мы попьем.
Я сварил кофе.
- Почему у тебя комната такая пустая? - спросила она.
Я стал ей объяснять все, как было, очень длинно и несвязно, но она, кажется, поняла.
Я собирал репродукции с картин разных художников из "Огонька". Теперь я вывалил их перед Надей.
- Давай вешать только портреты, - сказала она. - И сразу в комнате будет много людей.
Мы отобрали портреты и развесили по стенам. И выпили по чашечке кофе.
- Я вообще-то, - призналась она, - не люблю кофе без молока. Но я еще могу выпить. Я с удовольствием.
Шел уже первый час. Она все время поглядывала на будильник, а я боялся: встанет сейчас и уйдет.
- Если хочешь, - сказала она, - я с тобой до утра посижу.
Она все понимает.
- Домой только позвоню. Где у тебя телефон?
Я показал ей и ушел в комнату. Говорила она долго и тихо, должно быть, ей не разрешали остаться. Может,
и не разрешили, я так и не узнал этого. Она вернулась и сказала:
- Все в порядке.
Тогда мы выпили еще кофе, чтобы не заснуть. И все же через некоторое время нас разморило.
Я раньше думал, что у нее некрасивые руки. Ерунда.
У Нади большие белые руки, очень нежные, и вены просвечивают легким голубым рисунком, как реки на географической карте.
Я рассказывал ей: как мы жили с мамой, как ругались, мирились, как здорово мама пекла пироги, рассказывал все вперемежку. Всякие такие глупости рассказывал. Может, я и делал-то это для себя, а не для нее. Но она так внимательно слушала. А ведь уметь слушать - это редкий дар.
Потом мы почему-то сидели на письменном столе, и я положил ей на плечо руку, будто она моя сестренка. Я не знал, как выразить все, что чувствовал к ней.
Она как-то странно сгорбилась, застыла и сказала шепотом:
- Мне так неудобно.
- А ты подвинься поближе, - прошептал я.
Она придвинулась, и мы сидели, прижавшись друг к другу, будто были одни в нашем большом старом доме и во всем городе. Оба мы были как-то по-детски беззащитны и испуганы. Я подумал, что мы с Надей, наверно, подружимся, но такое у нас очень не скоро повторится. Я говорю о том, что мы чувствовали, - о доверии, об откровенности.
Потом мы опять сидели за круглым столом и дремали, опершись на локти. Ушла Надя в семь утра.
А я упал на мамину постель и только успел подумать:
"Попадет Надьке".
34
Десятое февраля.
Телефон звонит бесконечно. Все мной интересуются.
Спрашивают, как живу и чем питаюсь. Сегодня приходил отец. У него был намечен крупный разговор, и он, волнуясь, начал издалека. Как я жить собираюсь?
Сказал ему, что твердо решил идти работать и в вечернюю школу. Через две недели паспорт получу, а к этому времени и работу найду. Я уже и с директором школы говорил.
Отец стал убеждать меня закончить школу. Но я ведь и так закончу ее через полтора года. Он предложил поселиться у него. Я отказался. Кажется, он боялся, что я соглашусь. Я бы его стеснил, нарушил режим и устоявшиеся привычки. Отец вздохнул с облегчением. Спросил, поговорить ли о работе для меня в одном НИИ. Зачем? Объявлений о работе много.
Раз у меня нет никаких определенных желаний, не все ли равно, где работать. Была у меня, правда, потаенная мысль - Гусев. Я ведь к нему так и не сумел зайти.
Смерть матери все перевернула, поставила с головы на ноги. Куда-то уплыла Тонина. Действительность всегда вытеснит воздушную фантазию. Я все еще не верил, но ведь любовь моя кончилась. Не думал, что это произойдет так быстро. Уплыли Капусовы. Потускнел отец. Остался Славик. Появилась Надя. И Гусев.
Мне не хотелось терять этого человека.
Отец просидел не больше часа, а мы уже исчерпали все темы. Он водил пальцем по ребру стола, словно не знал, что делать, и уйти не решался, и оставаться было уже незачем. Я заметил, что он сегодня небрит, не вспомню другого такого случая. И еще он показался мне очень одиноким, и я впервые в жизни пожалел его.
- Ты бы хоть собаку завел, что ли, - сказал я.
- Зачем? - Он удивленно смотрел на меня.
- Живое существо все-таки.
- Хлопоты с ней. И потеря времени.
Я видел в окно, как он пересекает наш пустынный каменный двор, и у меня снова сжалось сердце. Худенький, как мальчишка, и походка усталого человека.
А вчера с завода целая делегация явилась. Молодые ребята. Проговорили с час. Сказал им, что работать иду. Давай, говорят, на хлебозавод. Я даже одного паренька научил, как свечи отливать.
Сегодня, я уже спать собрался, Лидия Ивановна звонит. Деньги мне на работе выписали. Вроде помощи.
Ребята принесут или я сам зайду через день? Обещал зайти.
35
Двенадцатое февраля.
В проходной я прошу вызвать мастера второй бригады, то есть Лидию Ивановну. Вахтерша звонит кудато и не может дозвониться. Потом и говорит:
- А ты не Шуры покойной сынок? Ну-ну... беги через двор - вон дверь, на второй этаж. Там спросишь.
А я еще позвоню.
Она дает мне белый халат. Здесь все в халатах.
Я скидываю пальто и бегу через двор, широкий и пустой. Наверно, здесь это с мамой и произошло. Я воровато осматриваю асфальт, словно все случилось только что и я увижу что-то страшное - место, где ее сбила машина. Кровь.
Лестница отделана голубым и белым кафелем. Чисто и сгсучно. Я стараюсь отдышаться и успокоиться.
Навстречу сходит Лидия Ивановна. Берет меня за руку и ведет.
В цехе прохладно и пахнет цементом. В закрытых конвейерах неторопливо ползет мука.
Потом сразу тепло. Стоят огромные круглые чаши - дежи. В них коричневое зернистое тесто, как развороченная земля, размолотая, пыльная, чуть присохшая сверху. Дежа опрокидывается в воронку, и землистое тесто тяжело валится туда. Запах стоит мучной, густой. Народу мало, никто не обращает на нас внимания, и я узнаю, чем это таким родным пахло от мамы всю жизнь, пахло уютно и уверенно - хлебом. Так пахли ее полные руки, плечи, грудь, живот, платье. Мама пропиталась этим запахом насквозь и навсегда. Вспоминаю чужое благоуханно Тонины, острое и будоражащее, как запах вечернего цветка.
Теперь стало совсем жарко. Женщины в белых халатах-рубахах с цветной прострочкой у ворота, сильные, жаркие, спрыскивают буханки, чтобы корочка запеклась блестящей. Буханки исчезают в печи, а появляются уже румяные, глянцевые, треснувшие кое-где, будто улыбающиеся коричневые солнышки.
Они толкаются, бегут по конвейеру, а рядом в другую сторону торопятся такие же, но нежные и светлые, тоже улыбающиеся. Все они попадают в рукавицы женщин, а оттуда, горячие и пахучие, - в ящики многоярусных тележек.
Моя мама, пекарь, работала здесь. Я понял это, потому что нас окружили женщины с запыленными мукой щеками, шеями, .грудью. Они совали мне обжигающие ломти хлеба. Лидия Ивановна спросила, где председатель завкома, потом, отбивая меня от женщин, кричала:
- Бабоньки, прекратите закармливать его хлебом!
- Пускай поест. Ешь, милый, прямо из печи, такого больше нигде не попробуешь.
- Я его на экскурсию в кондитерский сведу.
- Веди, Лида, пускай сладенького поест.
Лидия Ивановна опять подхватила меня и повела,
а женщины расходились по местам и снова вертелись, двигались в каком-то спором танце у печи.
Мы шли по голубому кафельному коридору. Лидия Ивановна тоже пахла хлебом. И я, держа ее за руку, как маленький, представлял, что это моя мама, излучающая тепло, чистый хлебный запах и уверенность.
Уверенность и надежду.
Теперь мы проходили помещения, где мыли изюм, растапливали в котле маргарин и сахар. У стены - ванны с крупной коричневой солью.
- Люся, у тебя сироп кипит!
На обычной газовой плите - два ведра. На столах - противни со сдобным печеньем и ромовыми бабами.
- Ешь, - угощает Лидия Ивановна.
Они горячие и приторные.
- Спасибо, я не люблю сладкого, - говорю я.
Мне хочется вернуться к тем женщинам в халатахрубахах. А вообще-то я хочу домой.
36
Четырнадцатое февраля.
Уже девять дней, как я остался один. Иногда до сих пор мне кажется: вдруг я проснусь утром, а все по-прежнему. В кухне чайник крышкой тарахтит и голос мамы: "Ты будешь на завтрак колбасу?" Конечно, буду. Никогда на тебя кричать не буду. Все праздники с тобой справлять буду. Не уеду от тебя никогда ни в какой Новгород. Я снова хочу быть маленьким.
Я буду слушаться. Я - единственная твоя опора и защита, твой сын.
Просыпаюсь в пустой квартире. Вчера забыл выключить радио, и оно орет на полную громкость зверским голосом: "Поверните туловище влево... раз... вправо...
два..." Утренняя гимнастика.
Вчера заходил Славик.
- Отец может взять на работе два абонемента в бассейн. Помнишь, как мы хотели в бассейн? Это два раза в неделю. Как только у тебя решится с работой и школой, мы выберем подходящие дни и часы. Согласен?
Тонина звонила. Разве я мог об этом мечтать? Когда-то я умер бы от счастья. Интересуется, как я.
- Ничего. Живу с птичкой Петькой. Питаюсь удовлетворительно, санусловия соблюдаю. С нравственной стороны - порядок.
Она опешила - и я тоже. Хотел ответить спокойно и с юмором, а получилось почти грубо.
- С каким Петькой? - говорит без выражения.
- Со снегирем. Живой снегирь Петька. - Хочу сгладить впечатление. - Вы не беспокойтесь. В самом деле все нормально. Спасибо вам за все.
Вот и развязка. Не случись ничего с мамой, я бы еще полтора года засыпал с мыслью о Тонине, часами вел бы с ней воображаемые разговоры, я бы очень напрягался и еще какой-нибудь роман Фолкнера прочел - тоже ради нее. Тонина, прелестная женщина, тропический цветок... Я ничего не забыл, я благодарен ей, что жила рядом, ходила, говорила, смеялась. Пусть любовь моя была выдуманной, но разве она от этого хуже? Тосковал и радовался я по-настоящему. Сейчас я стараюсь не вспоминать обо всем этом, для меня это болезненно, потому что связано с матерью.
И вообще я весь как-то изменился, пока даже точно не определю, в чем. Я обвинял Капусова, что он живет чужими словами и мыслями, а сам делал то же. Только Капусов брал все напрокат в своей семье, я же хватал где попало.
Выпускное сочинение пишут сначала на черновик, потом уже на чистовик. А вот жизнь свою, которая в триллион раз важнее выпускного сочинения, мы живем сразу и навсегда на чистовик. И ничего в ней не исправишь, не вычеркнешь, не припишешь. Возможно, если бы я чаще думал об этом в последние полгода, мне сейчас было бы легче.
Надю я не видел со дня похорон. Звонил ей два раза. Хотелось каждый день, но стеснялся. Сегодня караулил ее после школы, и мы пошли куда глаза глядят: мимо угрюмого февральского Ботанического, на набережную Карповки и к Невке.
Солнце в небе - медный круг. По разрозненным непрочным льдинам бродили вороны на прямых ногах, словно на палочках от леденцовых петушков.
Я пригласил ее в кафе. До сих пор я никогда не ходил с девушками в кафе. Ее, наверно, тоже никто еще не приглашал. Она сказала:
- Я в школьной форме.
- Неважно. Это же не ресторан. И вина мы пить не будем.
Надя позвонила из автомата домой и сказала, что готовится к контрольной у подруги.
Кафе маленькое и не слишком посещаемое. В окнах на протянутой леске нанизаны разноцветные кусочки стекла: красные, желтые, оранжевые, напоминающие кусочки желе. В углу "Меломан" с тремя пластинками.
По пути я бросил туда пятак и под музыку, торжественно, мы с Надей пошли к столику.
Надя села так, чтобы видеть посетителей. Она сказала, что в последнее время ее одолевает удивительное любопытство к людям. Она просто как помешанная.
Ходит, заглядывает в лица, ловит обрывки разговоров.
У нее даже какая-то теория насчет людей. Она делит их на пять категорий. Настоящий ребенок.
Надя рассматривает сидящих напротив парня и девушку, которая курит, выпуская дым, словно тяжело дышащая больная. Еще дальше обедает старик и газету читает.
К ним подплывает официантка - Гаргантюа, пол под ней трещит, и швы ее платья трещат, и воздух с шумом раздвигается.
- Посмотри на парня, - кивает Надя на соседний столик. - Он картавит.
- Откуда ты знаешь?
- А подойди к нему, попроси прикурить.
Я подошел. В самом деле картавит.
"Меломан" беспрерывно прокручивает свои три мелодии. Одна из них очень грустная.
Мне приятно сидеть здесь с Надей. Мне легко с ней, нравится смотреть на нее. Я испытываю к ней необъяснимую нежность и думаю: слава богу, что это не любовь.
- Я собираюсь завтра к Гусеву. Помнишь, мы с тобой встретили его однажды?
- Чудеса смотреть? - спрашивает Надя.
- Хочу серьезно поговорить. Может, он возьмет меня на работу. Кем угодно согласен, хоть уборщицей.
Пойдешь со мной?
- Если не помешаю. Я бы с удовольствием.
Выходим мы тоже под музыку "Меломана". Я подаю Наде пальто. То ли я не умею этого делать, то ли она не привыкла, чтобы ей помогали, только долго у нас ничего не получается. Она сует руку куда-то ьыше рукава. Даже покраснела от смущения. И я, чувствую, краснею, а это со мной редко случается, у меня капилляры глубоко спрятаны.
Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке TheLib.Ru
Оставить отзыв о книге
Все книги автора