Через полчаса трагик вернулся, и чтение началось. Сначала Адель так волновалась, что судорога то и дело перехватывала ее горло, из которого вместо слов вырывались какие-то нечленораздельные звуки. Но мало-помалу она овладела собой, к тому же пьеса увлекла ее, артистическая натура взяла свое, и Адель читала все лучше и лучше. Монолог, в котором Елизавета переходит от одного чувства к противоположному, где страдания женщины сменяются бешенством оскорбленной королевы, Адель прочитала с таким богатством оттенков, что Тальма только одобрительно крякнул. Заключительные слова королевы, которыми она прощается с молодостью и женским обаянием, произвели в устах Адели потрясающее впечатление.
   – Ну, что вы скажете о пьесе? – спросил Тальма, с восхищением глядя на артистку.
   – Но… я право боюсь сказать, – нерешительно ответила Адель, смущаясь, словно пятнадцатилетняя девчонка, под этим взором, восхищение которого она готова была приписать себе не как артистке, а как женщине. – Мне лично пьеса показалась… очень красивой… Думаю, что публике она понравится.
   – Еще бы не понравится! – воскликнул Тальма. – Да что понимает публика, если ей может не понравиться такая вещь, как эта! Но, разумеется, пьеса требует соответствующего исполнения. Раздайте роли посредственностям – и публика по праву будет скучать. Ну, ролей в пьесе немного, так что подыскать исполнителей нетрудно. Распределение ролей напрашивается само собой. Королеву сыграете вы…
   – Я? – пронзительно вскрикнула Адель, чувствуя, что ее сердце вот-вот остановится.
   – Ну, конечно, вы, милая Гюс! – улыбаясь ответил Тальма. – Если вы до сих пор не получали ролей, то ведь их и не было! Но я нарочно просил вас прочесть при мне пьесу, чтобы убедиться, насколько вы годны для роли Елизаветы Тюдор. Теперь я убежден, что лучше вас ее никто не сыграет! Ну-с, Честера сыграю я, а роль графини Лианы дадим этой вострушке Вангов… Но что с вами? – испуганно крикнул он, заметив, что Адель вдруг смертельно побледнела и безжизненно съехала в кресло, с которого было вскочила.
   – Это – от радости, – пробормотала Адель, чувствуя, что все уплывает куда-то от нее и сознание заволакивается радужной дымкой.
 
   После краткого упадка сил, вызванного неожиданной радостью, Адель испытала длительный период величайшего подъема. Она не жила, а горела. Первым делом она кинулась в музеи и публичные библиотеки и лихорадочно ухватилась за все, касавшееся Елизаветы Тюдор, стараясь ознакомиться с эпохой того времени и с вкусами и привычками королевы. Дня через три ей принесли переписанную роль, и Адель засела за ее изучение. Гаспару приходилось чуть не силой отрывать ее от работы, заставляя отдохнуть и поесть. Однако и это удавалось лишь вследствие указания на то, что, истощив себя и перенапрягши свои силы, она будет не в силах сыграть роль с надлежащим подъемом. Это не было вымышленным предлогом; Лебеф и в самом деле очень опасался такого конца. Адель жила исключительно на нервах. Как легко можно было ждать, что этот чрезвычайный подъем вдруг в самую решительную минуту сменится полной прострацией! Адель слишком многое связывала с успехом в этой роли; все, – слава, материальное благополучие, осуществление сердечных мечтаний, – по ее мнению, зависело от того, как она сыграет Елизавету. А ведь ее нервная система была потрясена и надломлена ненормальностью всей ее пестрой жизни. При таких условиях нетрудно было ждать, что нервы сыграют с артисткой дурную шутку. Но Адель, плохо слушая увещевания Гаспара, продолжала ожесточенно работать над ролью, и Лебеф уже начинал смутно предчувствовать трагедию, которой суждено было так или иначе завершиться этой истории.
   Занятая ролью Адель не ходила теперь в театр, чтобы бесплодно толкаться за кулисами. Поэтому она не имела понятия, какую бурю вызвало известие о постановке этой пьесы.
   Артисты «Комеди Франсэз» жили дружно, сплоченной семьей. Конечно, и у них, как во всякой семье, порой происходили ссоры и свары. Бывало так, что вся труппа разделялась на две партии, и личные счеты между двумя премьерами или премьершами превращались в целую войну «алой и белой роз». Но это были семейные дела-делишки, которые не выносились за пределы театра, зато, стоило актеру столкнуться с кем-нибудь из внешнего, не театрального мира, как разом забывались всякие личные разногласия, и вся труппа, как один человек, готова была выступить в бой за оскорбленного товарища. Таким чужим для труппы человеком была Гюс.
   Когда Адель приняли в труппу и стало известно, что это было просто актом милосердия со стороны дирекции, никто из труппы не спорил против того, что так и нужно было поступить: актер отдает всего себя театру, кому же, как не театру, поддержать его тогда, когда этот актер теряет силы и здоровье? По прошествии одного-другого месяца кое-кто стал даже поговаривать, что не худо было бы дать Гюс какую-нибудь незначительную рольку, так как тем, что ее не занимают в пьесах, подчеркивается благотворительный характер ее ангажемента, а подавать милостыню так, чтобы принимающий почувствовал это, значит поступать по-фарисейски.
   Но этим и ограничивалось отношение труппы к Адели. Она представлялась артистам человеком другого века и мира, каким-то живым анахронизмом, случайно уцелевшим осколком давно прошедших времен. К тому же многие относились к ней с плохо скрываемой брезгливостью, вспоминая все нечистоплотные анекдоты, ходившие в обществе про эту гетеру времен Людовика XV. Словом, никто из всей труппы не считал Аделаиду Гюс членом своей корпорации: она была лишь терпимым наростом в труппе.
   И вдруг этому только-только терпимому «наросту» сразу поручают выигрышную роль, одну из тех, которую с благодарностью взяла бы любая премьерша труппы, имеющая к тому же бесспорное право на это! Пришла неведомо откуда какая-то дряхлая, отставная блудница, и ее ни с того, ни с сего ставят на первое место!
   Первая забила в барабан Мари Вангов. Эта артистка не забыла, как отчитала ее Адель на вечере у Барраса, как сама она не нашлась, что ответить Гюс, и как Тальма взял сторону «старой кикиморы». И что же, теперь Тальма довершит торжество этой «мерзкой особы», давая ей первую роль пьесы, где она, Мари, будет только подыгрывать?
   Вангов ударилась в слезы и подняла на ноги всю труппу. Артисты, конечно, приняли ее сторону, хотя личные мотивы этого протеста Мари и не высказала. Недаром же театральным прозвищем Вангов было «Тартюф»! Лицемерка сумела выставить дело так, что она обижена за всю труппу, которой наносится оскорбление таким выбором. Конечно, если кто имел бесспорное право на роль Елизаветы, так только Белькур, по прозванию Медуза.
   Другие, по преимуществу мужчины, усмотрели в этом еще и иную сторону. Почему, по какому праву Тальма так бесконтрольно распоряжается делами труппы?
   Словом, труппа зашумела, как потревоженный осиный рой. Но шумели только между собою, наружу же этот протест не выливался. Все знали, что обаятельно любезный, мягкий, обходительный Тальма порою превращался в дикого зверя, особенно, если затрагивали его артистические прерогативы. Кое-кто из смельчаков попробовал было вступить с Тальма в пререкания, когда, ставя какую-нибудь пьесу, великий трагик требовал от играющего тех или иных оттенков. Достаточно было двух-трех попыток, чтобы отбить у самых смелых членов труппы охоту возобновлять их когда-либо.
   Да, с Тальма шутки были плохи, и потому никто не выступил с открытым протестом. Не могла сделать это и Вангов, питавшая особые надежды относительно Тальма. Поэтому буря, поднявшаяся при первом известии, быстро улеглась, уйдя внутрь.
   Но на первой же репетиции, на которую собралась большая часть труппы, буря вновь вспыхнула с удесятеренной силой.
   Этому было много причин. Во-первых, Гюс, встреченная всеми с молчаливым, враждебным презрением, искренне не заметила этого. Адель была слишком взвинчена, чтобы замечать что бы то ни было. Она покорно следовала всем указаниям Тальма, десятки раз повторяла одну и ту же фразу или жест, пока не добивалась желаемого Тальма результата, а по окончании репетиции ушла домой, не делая попытки заговорить с кем бы то ни было. Поэтому все, особенно женщины, решили, что Гюс разыгрывает из себя настоящую королеву, что она уже вообразила себя настоящей премьершей и, только терпимая, принятая из милости, позволяет себе смотреть на остальных членов труппы сверху вниз.
   Второй причиной было то, что Тальма, ласково ободрявший Гюс, сделал несколько резких замечаний Вангов и даже накричал на нее. Никто из труппы не захотел признать, что Гюс знала роль назубок, а Мари только-только удосужилась проглядеть свою. Нет, в этом хотели непременно усмотреть желание Тальма выделить Гюс за счет признанного члена труппы, и негодование артистов еще усилилось.
   А третьей и главной причиной было то, что все с первых же фраз, произнесенных Аделью, должны были внутренне признать, насколько Гюс… хороша в этой роли! Окажись Адель слабой, смешной, вызови она насмешки и брань Тальма, с нею, пожалуй, примирились бы. Но она оказалась на своем месте, и этого уже никак нельзя было простить.
   Конечно, в присутствии Тальма никто не осмелился дать волю своим чувствам, но, когда трагик ушел, присутствующие разразились бурным негодованием.
   Для большинства весь протест ограничился этим негодованием и обещаниями дать «пройдохе Гюс» почувствовать, что значит добиваться ролей «нечистыми путями». Но Вангов, которой такого пассивного протеста было мало, сейчас же образовала маленький дружеский комитет из нескольких лиц и увезла их к себе завтракать. Сюда вошли Медуза Белькур и Люцци в качестве обиженных Тальма, «Прекрасный Иосиф» Курвиль в качестве верного рыцаря кокетливой Люцци, Дюгазон, который рад был замешаться в любой заговор, и его жена, отличавшаяся решительностью и неустрашимостью.
   За завтраком настроение, оживленное коньяком, с которого начали, дошло до надлежащих «градусов» за шампанским, которым кончили еду. И вот тогда-то проекты, как проучить, и посыпались, словно из рога изобилия. Надо отдать справедливость застольным товарищам Мари Вангов – все они с честью оправдали ее выбор и показали себя достойными членами комитета по устройству подлой западни Аделаиде Гюс. Но их изобретательность все же не могла удовлетворить мстительность Вангов; большинство проектов с адской изобретательностью имело целью «подложить свинью» Адели вообще, а для Вангов было важно, чтобы Гюс оскандалилась на премьере.
   – Так вот что, – воскликнул Дюгазон, – помните, дети мои, что в сцене с Елизаветой Честер вынимает из кармана платок и вытирает себе лоб? Ну, так, давайте насыпем ему в карман нюхательного табака! Как только Честер вытащит платок, так тонкая табачная пыль рассеется по воздуху, и вместо блестящего диалога Елизавета с Честером разразятся громким чиханьем. «О, Честер… апчхи!.. Ты так… апчхи-чхи!.. пре… чхи!.. красен… апчхи!» – «Ваше… чхи-величество… апчхи!» – и так далее в том же роде!
   Все расхохотались.
   – Нет, это не годится, Дюгазон! – возразила Вангов, которая вовсе не хотела распространять удар также и на Тальма. – Это выйдет очень смешно, но не выставит Гюс в смешном виде, потому что публика сразу увидит здесь чей-то умысел. Нет, надо придумать что-нибудь такое, что не имело бы явного характера предвзятости!
   Тогда опять посыпались планы, один подлее и изобретательнее другого.
   – Полно, дети мои! – пробасила вдруг Дюгазон. – Все ваши планы потому и не годятся, что они уж слишком сложны и хитры. Чем проще наносится удар, тем он вернее! Ну чего ради вы придумываете целые сложные инсценировки, в которых достаточно какому-нибудь пустяку не оправдаться, чтобы вся интрига полетела в воздух? Давайте рассуждать логически. Какая Гюс ни на есть, а все-таки актриса она настоящая, талантливая. И в таком случае непременно будет безумно волноваться.
   – Странный вывод! – заметил Курвиль, пожимая плечами.
   – Не странный, а верный! – поучительно возразила Белькур. – Что правда, то правда, детушки! Только бездарность никогда не волнуется. Я на своем веку много перевидала артистов. Да что далеко ходить! Посмотрите на Тальма. Он в двадцатый раз будет играть Нерона или Эдипа и все-таки перед выходом на сцену побледнеет и покраснеет, словно новичок! Нет, Дюгазон заметила это совершенно верно. Пусть же она продолжает, если надумала что путное.
   – Итак, – снова начала Дюгазон, – Гюс будет неизбежно отчаянно волноваться, тем более что от этого спектакля для нее слишком многое зависит. Ведь провались она, и тогда конец всем надеждам! Ну, а если ее встретит успех, тогда она быстро станет модной актрисой, какой была полтораста лет тому назад. Ну-с, а когда человек так волнуется, то достаточно пустячка, чтобы сбить его с позиции. Между тем, заметьте, детушки, пьеса этого молокососа Карьо – вещица тонкая. Тут только спади с тона или сбейся с реплики – и конец! Ну а как вы думаете, если Тальма, которому она строит такие влюбленные глазки, – вот старая дура! – шепнет ей в паузе бранное словечко? Тут, детушки, есть с чего голову потерять даже и не дебютантке!
   – Да, но как это сделать? – нетерпеливо крикнула Вангов.
   – Проще простого! – ответила Дюгазон. – Вы знаете, как Тальма не переносит, если от кого-нибудь пахнет вином. Ну, мы-то это знаем, а Гюс не знает. Представьте себе теперь, что я на следующей же репетиции сдружусь с Гюс. Перед спектаклем я приду к ней в уборную, она станет жаловаться мне на безумное волнение, а я тут как тут со спасительным бальзамом. «Выпей, мол, коньячка, это помогает!» А коньячок надо припасти предательский, уж не пожалеть денег. Вот моя Гюс хлопнет стаканчик-другой, а ведь старый коньяк пьется, как сливки, и только потом вдруг ударит в голову да в ноги. Ну тут мы двух зайцев убьем одним ударом. Во-первых – Гюс будет в растрепанных чувствах, во-вторых – как только от Гюс запахнет винищем, так Тальма невольно отвернется от нее; вы ведь знаете, он органически не может разговаривать с человеком, от которого пахнет вином! Ну а по пьесе они должны – в самом эффектном месте – быть совсем близко друг от друга! Тальма не утерпит, кинет ей какую-нибудь брань – ведь в таких случаях наш дивный Франсуа ругается не хуже любого извозчика! И если в результате Гюс не провалится с треском, то пусть меня черти живой в ад стащат!
   Все бурными одобрениями выразили восхищение хитро задуманным планом. Только Вангов нерешительно сказала:
   – Да пьет ли еще Гюс?
   – Дочь моя, – сентенциозно ответила ей Белькур, – я знаю в Париже только одну женщину, которая не пьет, это – Венера Милосская из Лувра. Да ведь и то сказать, она – безрукая, а поднеси ей старого коньяка, так и она выпьет!
   Громкий хохот был ответом на эту фразу, сказанную с видом глубочайшего убеждения. Затем обсудили еще кое-какие детали, и заговорщики разошлись с довольным видом.

XII

   С каждой репетицией Гюс играла все лучше и лучше, а на генеральной просто превзошла самое себя. Видя это, опытная Дюгазон с довольным видом покачала головой и сказала Вангов:
   – Ну, дочка, не стоило и огород городить! Теперь Гюс, наверное, провалится на спектакле без всяких наших ухищрений! Она играет не талантом, а нутром, ну а нутра-то не хватит навсегда! Ей нужно бы приберечь силы до спектакля, а она их все на репетиции израсходовала. Теперь я ручаюсь за успех: коньяк ее доконает!
   Не только Дюгазон, но и сам Тальма выразил опасения, что Гюс не удастся провести в спектакле роль так, как на генеральной репетиции. Трагик с отеческой заботливостью высказал эту мысль самой Адели, подвозя ее на своих лошадях к дому. Он вообще оказывал ей ряд любезностей, которые Адель опять-таки, с упорством маньяка, истолковывала по-своему, не понимая, что это было отчасти данью ее таланту, а отчасти – желанием трагика пойти наперекор несправедливой враждебности всей труппы.
   Остановив экипаж около улицы, где жила Адель, Тальма на прощанье кинул ей:
   – Смотрите же, Гюс, слушайтесь меня! Не смейте больше дотрагиваться до роли, вы только хуже сделаете этим! Потрудитесь все три дня побольше гулять, больше есть и спать. И помните: если вы будете держать себя молодцом на спектакле, вас будет ждать приятная награда!
   Сказав это, Тальма выразительно подмигнул Адели, прищелкнул пальцами и уехал, ласково кивнув ей на прощанье. А Адель так и осталась стоять на улице, оглушенная приливом острой радости. Разумеется, ей и в голову не пришло, что награда, о которой говорил Тальма, заключается в контракте на очень хороших условиях, который в случае успеха должен был предложить ей для подписи директор театра. Нет, несчастная женщина приняла эти слова как обещание того, чему были посвящены все ее мысли в последнее время.
   Долго простояла Адель на углу, пока экипаж Тальма не скрылся из вида. Тогда она повернулась, чтобы идти домой. Но тут ее взор упал на большую афишу, крупными буквами извещавшую, что в такой-то день труппой «Комеди Франсэз» будут представлены «Елизавета Тюдор», пьеса в одном действии Ренэ Карьо, и «Доктор поневоле», комедия Мольера в трех действиях. Со странной отчетливостью бросилась Адели в глаза в ряду имен участвующих фамилия Гюс. И неожиданно она почувствовала, что в ее глазах зеленеет, а колени подгибаются.
   До сих пор спектакль казался ей чем-то далеким, предположительным, туманным, и вдруг он сразу предстал перед нею в ясных, четких очертаниях. А вместе с этой ясностью в душе твердо определился вопрос: «Что будет, если ей не удастся сыграть свою роль как следует?» Но от одной только возможности такого конца у Адели еще больше потемнело в глазах. Ей показалось вдруг, что она не знает ни строки из роли, она не помнит ни одного жеста, ни одного положения. Пошатываясь, добрела Адель до своей квартиры и там сразу улеглась в постель. В ее душе была какая-то безнадежная пустота; она лежала и думала, что если мертвые чувствуют что-либо, то их ощущения должны быть совершенно такими же.
   Так пролежала Гюс несколько часов. Вдруг ею овладела безумная тревога, ей захотелось во что бы то ни стало побороть эту слабость. Она вскочила, кинулась к зеркалу, принялась повторять роль. Но тело словно одеревенело, ссохшееся горло пропускало неясные, хриплые звуки. И тогда Адель обратилась к бутылке с абсентом. Дело кончилось жесточайшей истерикой и сильной лихорадкой.
   Так прошел первый день, не лучше был и второй. На третий наступили полный упадок, глубокое, тоскливое равнодушие. Адель лежала, ни о чем не думая. К вечеру она несколько оживилась, но очень мало. Гаспар Лебеф, сопровождавший ее в театр, был поражен ее равнодушием. Но стоило Адели только войти в свою уборную, стоило ей только увидеть приготовленные костюм, парик и принадлежности для грима, как равнодушие снова сменилось безумным страхом перед выступлением на сцене.
   «Добрая» Дюгазон, зашедшая проведать Адель, «горячо» приняла к сердцу ее беспомощное состояние. Первым делом она удалила из уборной Гаспара, заявив, что в минуты артистического волнения невыносимее всего видеть близкие лица. Лебеф ушел, оставив женщин одних и забравшись в намеченный им заранее уголок за декорациями. О том, что произошло в уборной, ему стало известно от самой Дюгазон, которая поспешила похвастаться своей ловкостью. Впоследствии она очень жалела об этом: когда интрига привела к своему печальному концу, негодование труппы, с обычной «справедливостью» масс, обрушилось на ту же Дюгазон.
   Когда Адель пожаловалась Дюгазон на страшную слабость, интриганка сейчас же явилась с бутылкой коньяка и винным стаканом. Адель выпила глоток коньяка, но дальше пить отказалась, сославшись на то, что спиртные напитки дурно отражаются на ней, и приказала горничной подать стакан воды. В этот момент в уборную забежал сам автор пьесы. Карьо был смертельно бледен, видимо, внутренне волновался больше всех, но наружно оставался совершенно спокоен. Он осведомился у Адели, как она себя чувствует, сказал ей несколько ободряющих слов и сейчас же вихрем унесся вон: юноша не мог усидеть на месте!
   Между тем, пока Адель говорила с Ренэ, Дюгазон долила стакан с коньяком доверху и, отодвинув стакан с водой, подставила на его место вино. Адель не глядя взяла стакан с коньяком и одним духом опорожнила его. Только выпив жидкость, она заметила свою ошибку. Дюгазон сразу увидела, как властно охватило опьянение Аделаиду Гюс; это было мягкое, так сказать, лирическое опьянение, наиболее длительное и самое опасное.
   Теперь Адели было «море по колено». Дюгазон подлила ей еще коньяка, Адель беспрекословно выпила. Томная, бессмысленная улыбка блуждала на ее лице. Когда дали звонок и надо было выходить на сцену, Гюс даже пошатнулась. Но она сейчас же справилась с собою и твердо вышла на сцену.
   Началась пьеса вполне хорошо. Гюс сразу взяла верный тон, и ее разговор с Лианой с первых слов расположил публику к дебютантке. Зато поведение Вангов вызвало некоторое недоумение: Мари без всякой видимой необходимости несколько раз приближала свое лицо вплотную к лицу королевы. Никто ведь не мог знать, что графине Лиане важно было убедиться, сильно ли разит от королевы коньяком.
   Зато первые звуки монолога Елизаветы, в котором королева говорит о своей неудовлетворенности, о страсти к Честеру, заставили Гаспара вздрогнуть и насторожиться в своем уголке. Адель несколько раз говорила ему, что чудные, глубоко поэтические строфы этого монолога производят на нее совершенно особое действие, что ей будто бы начинает казаться, что эти слова говорит не королева Елизавета, а она сама, Адель, что это она изливает в них свои страдания и чувства. И каждый раз Адель со скорбной улыбкой прибавляла, что боится, как бы вместо «О, мой Честер!» у нее не вырвалось: «О, мой Тальма!»
   И вот с первых слов монолога Гаспар глубоко почувствовал, что это настроение теперь всецело овладело Аделью. Он знал специфические нотки голоса, свойственные именно ее личным переживаниям, и с тем предвидением, которое устанавливается при долгой близости к человеку, схватился за голову, чувствуя, что скоро произойдет то неизбежное, страшное, неотвратимое, чего он все время бессознательно боялся!
   Однако зрительный зал отнюдь не находил чего-нибудь особенного в исполнении этого монолога. Наоборот, все были в восторге от захватывающей сердечности, с которой читала свою роль Гюс. Даже пустенькая Жозефина, сидевшая в ложе с Баррасом и в начале пьесы прохаживавшаяся насчет головной боли Терезы Тальен, помешавшей подруге Барраса быть на премьере, была захвачена звучными стихами пьесы и красивым исполнением.
   Но вот снова входит Лиана, докладывая о графе Честере. Елизавета приказывает впустить его. Появляется Честер. По зрительному залу пробегает шепот. В чем дело? Почему у Тальма такой странный, недовольный вид, который сразу бросается в глаза самому ненаблюдательному зрителю? Из зрителей никто не знает этого. Зато знают актеры. Вангов уже успела шепнуть Тальма, что Гюс позорно пьяна и что от нее разит, как из винной бочки.
   Елизавета благосклонно приветствует Честера, произносит хвалебный дифирамб его геройству и приказывает Лиане оставить их одних. Лиана уходит.
   Вот тут-то разыгралась позорнейшая сцена, небывалая еще в летописях «Комеди Франсэз».
   По пьесе Елизавета должна плавно встать, подойти к Честеру, заглянуть ему в глаза, положить руку на плечо. Тут именно страсть вдруг прорывается у влюбленной королевы и стоном кажется фраза: «О, мой Честер!», насквозь пронизанная зноем, желанием и трепетом. Как потрясающе удавалось это место Адели на репетициях!..
   Елизавета встает, но не плавно, а резко, угловато, встает… и вдруг пошатывается. Неровным шагом подходит она к Честеру, заглядывает ему глаза.
   Но что это с Тальма? Он резко отворачивается от артистки, и видно, что его губы шепчут ей что-то, от чего Гюс вдруг замирает, словно пораженная молнией.
   Пауза, бесконечная, жуткая, томительная пауза «О, мой Честер!» – шепчет суфлер, думая, что Гюс от волнения забыла реплику. «О, мой Честер!» – повторяет он громче. «О, мой Честер!» – надрывается он на весь театр.
   Кое-где уже слышатся смешки. Королева Елизавета нервно трясет головой, вытягивает шею, и видно, как конвульсивно содрогаются ее губы, почти с нескрываемым бешенством. Елизавета еще сильнее вытягивает шею, ее лицо дергается; видно, что она заставляет себя побороть судорогу, стиснувшую горло. Вот она раскрывает рот и… на весь зал несется громкое, судорожное «Куак!».
   Тальма невольно отскакивает на шаг назад, бедная королева Елизавета напрягает все свои силы, и снова на весь зрительный зал несется все то же бессмысленное «Куак!».
   Тальма делает резкое движение и поворачивается, чтобы уйти со сцены. Но под грохочущий смех зрителей Гюс кидается к нему, хватает его за рукав. Тальма резко отшвыривает от себя артистку и убегает. Из-за кулис слышится его бешеное: «Занавес!»
   Словно оглушенная, стоит посредине сцены, схватившись за голову, бедная королева; стоит, пока занавес под смех зрителей медленно задергивается; стоит, пока кто-то из администрации объявляет «почтеннейшей публике», что «по болезни артистов» спектакль отменяется и публика приглашается получить деньги обратно.