Густав Майринк


Мейстер Леонгард


   Мейстер Леонгард неподвижно сидит в своем готическом кресле и смотрит прямо перед собою широко раскрытыми глазами.
   На его власяницу падает пламенный отблеск от пылающего на маленьком очаге хвороста, но его сияние не может удержаться на неподвижности, окружающей мейстера Леонгарда – оно скользит по длинной белой бороде, морщинистому лицу и старческим рукам, которые в их мертвенном покое словно срослись воедино с коричневым цветом и позолотой резных ручек кресла.
   Мейстер Леонгард устремил свой взгляд в окно, перед которым высятся снеговые сугробы в человеческий рост, окружающие похожую на руины, полуразрушенную замковую капеллу, где он теперь сидит, но мысленно он видит сзади себя голые, тесные, ничем не украшенные стены, бедное ложе и распятие над источенной червями дверью – видит кувшин с водой, ковригу самим им испеченного желудевого хлеба и рядом нож с зазубренной костяной ручкой в угловой нише.
   Он слышит, как снаружи трещат от мороза деревья-великаны, и видит, как на отягченных снегом ветвях в ярком, ослепительном лунном свете сверкают свешивающиеся вниз ледяные сосульки. Он видит, как его собственная тень падает через готическую раму окна и там начинает вести фантастическую игру на сверкающем снегу с силуэтами сосен, как только пламень сосновых лучин, горящих в печке, разгорается или же тускнеет – затем он видит снова, как эта тень внезапно превращается в фигуру козла, сидящего на черно-синем троне, причем спинка кресла походит на дьявольские рога, торчащие над заостренными ушами.
   Сгорбленная старуха из хижины угольщика, расположенной по ту сторону топи, а далеко, в глубокой долине, в нескольких часах расстояния, с трудом ковыляет по снегу, таща за собой ручные санки с валежником; она с испугом глядит на ослепительное световое пятно – и не может ничего понять. Ее взгляд падает на тень беса на снегу – ей непонятно, каким образом она очутилась перед капеллой, про которую сложилась целая легенда, будто бы там хозяйничает неподвластный смерти потомок проклятого рода.
   Вне себя от ужаса, она крестится и спешит колеблющимися шагами обратно в лес.
   Мейстер Леонгард в течение некоторого времени мысленно следует вслед за нею по избранному пути. Он проходит мимо черных, обгорелых развалин замка, где погребена ее юность, но это зрелище его не трогает: все для него – настоящее, свободное от мук и ясное, словно красочная, воздушная мечта.
   Он видит себя ребенком, под молодою березкою играющим пестрыми камешками, и в то же время – старцем, сидящим перед своей тенью.
   Перед ним появляется образ его матери с вечно дергающимися чертами лица; все в ней трепещет от постоянной тревоги, лишь кожа на лбу неподвижна, гладка, как пергамент, крепко натянутый на круглый череп, который подобно шару, выточенному из одного куска слоновой кости, по-видимому, служит темницей для целого жужжащего роя непостоянных мыслей.
   Он слышит беспрерывное, не умолкающее ни на секунду шуршание ее черного шелкового платья, которое наполняет все замковые покои, словно бичующее нервы стрекотание крыльев миллионов насекомых, проникает сквозь трещины в полу и стенах и отнимает покой у людей и животных. Даже вещи покорны чарам ее узких, всегда готовых давать приказания губ – они словно приготовились к прыжку и ни одна из них не чувствует себя на месте. Жизнь мира известна ей понаслышке, она считает излишним задумываться о цели бытия, видя в этом лишь отговорку лентяев; ей кажется, что она исполняет жизненный долг, если в доме с утра до позднего вечера продолжается бесцельная муравьиная беготня, бессмысленное перемещение вещей то туда, то сюда, лихорадочное, утомительное движение до самого сна, создающее рухлость всей ее обстановки.
   Мысль в ее мозгу никогда не доходят до конца, а превращается в порывистый, бесцельный поступок. Она походит на торопящуюся вперед секундную стрелку часов, которая в своем ничтожестве воображает, что весь мир придет в смятение, если она не обежит свой циферблат три тысячи шестьсот раз по двенадцать в течение дня, нетерпеливо хочет размельчить время в пыль и не может дождаться, когда спокойные часовые стрелки дадут своими длинными руками сигнал к бою.
   Нередко одержимость вырывает ее из по стели среди ночи и она будит прислугу: надо немедленно полить цветы в бесконечном ряде горшков, стоящих на подоконниках; ей неясно, почему это необходимо – довольно того, что они должны быть политы. Никто не решается ей противоречить, все умолкают, зная как безуспешно бороться мечом рассудка с блудящим огнем.
   Ни одно растение не может пустить корня, так как она их ежедневно пересаживает; птицы никогда не садятся на крышу замка – повинуясь темному скитальческом зову, они стаями носятся в небе, летают туда и сюда, взад и вперед, то превращаясь в точки, то становясь похожими на широкие, плоские, черные, колеблемые в воздухе руки. Даже в солнечных лучах чувствуется вечное дрожанье, так как вечно дует ветер и затмевает свет облаками; в листьях и ветках деревьев постоянно слышится шелест и движение – с утра до вечера и с вечера до утра – и никогда не созревают плоды – все цветы облетают уже в мае. Вся природа кругом больна непрерывной тревогой, господствующей в замке.
   Мейстер Леонгард видит себя сидящим за своими учебным столом, ему двенадцать лет, он крепко зажимает руками уши, чтобы на слышать хлопанья дверьми, беспрестанной беготни служанок вниз и вверх о лестницам и пронзительного голоса матери – все бесполезно; цифры превращаются в толпу суетящихся, злобных, крошечных кобольдов, пробегают взад и вперед в мозгу, носу, во рту и в глазах, заставляют бушевать кровь и гореть кожу. Он пробует читать – напрасно, буквы танцуют перед его глазами, словно неуловимый рой комаров.
   – «Неужели ты до сих пор не мог решить задачу?» – раздается пугающий его возглас матери; она не ждет ответа, ее блуждающие прозрачно-голубые глаза ищут по всем углам, нет ли где пыли; надо метлой обмести несуществующую паутину – затем переставляют, выносят и снова вносят мебель, раскладывают шкафы и осматривают их, дабы там не завелась моль, отвинчивают и привинчивают столовые ножки, выдвигают и вдвигают ящики, перевешивают картины, вытаскивают из стены гвозди и вбивают их тут же рядом, вещи приходят в бешенство, молоток отлетает от ручки, трещат лестничные ступени, с потолка сыплется известка – немедленно надо позвать каменщика! – тряпки для вытирания зацепляются, иголки падают из рук и прячутся в щели на полу, дворовый пес срывается с цепи, громыхая обрывком, вбегает в комнату и опрокидывает стоячие часы; маленький Леонгард снова впивается в книгу и стискивает зубы, желая найти смысл в черных кривых крючках, бегающих друг за другом – ему надо пересесть куда-нибудь в другое место, это кресло необходимо выколотить; он облокачивается, держа книгу в руках, на подоконник – подоконник нужно вымыть и выкрасить белой краской – зачем это он постоянно торчит на дороге? И может ли он, наконец, решить задачу? Затем она исчезает; служанки должны все бросить и спешить за нею, захватив с собою лопаты, топоры и палки, так как в погребе могут быть крысы.
   Подоконник наполовину выкрашен, у стульев нет сидений и комната походит на груду развалин; глухая, безграничная ненависть к матери въедается в сердце ребенка. Каждый мускул в нем жаждет покоя; он мечтает о приходе ночи, но даже сон не приносит ему тишины, тревожные мечтания рассекают его мысли, превращают одну в две – они преследуют друг друга, никогда не нагоняя; мускулы по-прежнему напряжены, все тело постоянно готово к отпору против молниеносно следующих приказаний выполнить ту или иную бессмыслицу.
   Игры днем в саду не рождаются юным весельем, мать устраивает их так же безрассудно, как все, что она делает, для того, чтобы прекратить в следующую же минуту; более продолжительное занятие кажется ей покоем, против которого она считает долгом бороться, как против смерти. Ребенок не решается отойти от замка, он остается всегда на расстоянии звука голоса и чувствует, что для него нет спасения: один шаг далее – и вот уже из открытого окна слышится громкий зов, удерживающий его.
   Маленькую Сабину, крестьянскую девочку, живущую у прислуги, моложе его годе, Леонгард видит лишь издали и, когда им удается сойтись вместе на несколько минут, то они обмениваются тревожными, отрывочными словами, словно люди, переговаривающиеся с двух встречных судов.
   Старый граф, отец Леонгарда, не владеет обеими ногами и сидит целыми днями в кресле на колесах в библиотечной комнате, намереваясь читать; но и здесь нет покоя, ежечасно нервные руки матери роются в книгах, стирают с них пыль и бьют переплетами одну о другую, закладки летят на пол, тома, стоящие сегодня здесь, на завтра перемещаются на самый верх или же громоздятся целой горой, если вдруг необходимо станет вычистить обои за полками хлебом или щеткам. И если даже графиня находится временно в других помещениях замка, то мука деловой суеты еще увеличивается томительными чувствами ожидания того, что она может неожиданно появиться снова в любое мгновенье.
   Вечером, когда горят свечи, маленький Леонгард прокрадывается к отцу, дабы разделить с ним одиночество, но при этом дело не доходит до разговора; между ними словно тянется стеклянная стена, из-за которой невозможно никакое взаимопонимание; иногда старик, словно пытаясь насильственно осуществить принятое им решение и сказать ребенку нечто важное, решающее, наклоняет возбужденное лицо и приоткрывает рот, но слова постоянно застревают в горле, он снова сжимает губы и только продолжает молча и нежно гладить рукой горящий лоб мальчика, в то время как его взгляды пламенно несу… любое мгновенье может ворваться тревога.
   Ребенок смутно догадывается о том, что происходит в старике: полнота сердца, а отнюдь не пустота его, связывает язык отца, и вот снова горькая волна ненависти к матери захлестывает его – он мысленно находит во всем какую-то неясную связь с глубокими морщинами и расстроенным выражением старческого лица в подушках кресла на колесах; в нем просыпается молчаливое желание увидеть утром мать лежащей мертвой в постели, и к пытке постоянного душевного беспокойства присоединяются муки адских ожиданий – он рассматривает в зеркале черты ее лица и ищет в них следы недуга, наблюдает за ее походкой, твердо надеясь заметить в ней признаки начинающегося утомления. Но эта женщина обладает несокрушимым здоровьем, она не знает слабости, по-видимому, приобретает все новые и новые силы, в то время, как окружающие ее люди становятся болезненными и вялыми.
   От Сабины и слуг Леонгард узнает, что его отец – философ, мудрец и что во множестве книг заключена истинная мудрость; он принимает детское решение овладеть мудростью – быть может, тогда падет невидимая стена, отделяющая его от отца, разгладятся морщины, помолодеет скорбное старческое лицо.
   Но никто не может ему сказать, что такое мудрость, а патетические слова священника, к которому он обращается: «Мудрость – это страх господень», окончательно сбивают его с толку.
   Он непоколебимо уверен в том, что мать ничего не знает об этом, и медленно в нем нарастает сознание, что все делаемое и мыслимое ею должно быть противоположно мудрости.
   Он, наконец, решается и спрашивает отца, когда они на мгновение остаются вдвоем, что такое мудрость – внезапно, отрывисто, словно человек, зовущий на помощь; он видит, как мускулы на безбородом лице его отца напрягаются от усилий найти подходящие слова для жаждущего знания детского рассудка – у него самого почти готова лопнуть голова от судорожного стремления понять смысл обращенных к нему слов.
   Он ясно чувствует, почему из беззубого рта выходят такие торопливые и отрывистые фразы – это снова страх перед вторжением матери, перед осквернением священных семян ее разлагающим, пошлым дыханием – боязнь того, что они превратятся в ядовитые побеги в случае ложного понимания.
   Все его усилия понять напрасны, он уже слышит громкие поспешные шаги там – в коридоре, отрывочные, резкие приказания и отвратительное шуршанье черного шелкового платья. Слова отца становятся все быстрее и быстрее, Леонгард хочет их уловить, чтобы потом запомнить и потом обдумать, тянется к ним, словно к мелькающим ножам – они выскальзывают, оставляя за собою кровавые резаные раны.
   Фразы, сказанные без передышки: «Уже стремление к мудрости есть мудрость» – «борись за создание в себе твердой точки опоры, с которой ничего не сможет сделать внешний мир, дитя мое» – «гляди на все происходящее, как на бездушную написанную картину, и не трогайся ею», – внедряются в его сердце, но на их лике есть маска, за которую он никак не может проникнуть.
   Он хочет расспрашивать дальше, дверь распахивается, последние слова:
   «Пусть время бежит мимо тебя, как вода», – касаются его слуха, графиня вбегает в комнату, чан опрокидывается на пороге, поток грязной воды разливается по каменным плитам. «Не стой на дороге! Старайся быть полезным!» – несется ему вслед, когда он, в отчаянии, бежит вниз по лестнице в свою комнату.
   Картина детства исчезает, и мейстер Леонгард видит снова белый лес в лунном свете перед окном капеллы – не яснее и не туманнее, чем сцены из своей юности – для его застывше-кристалльного духа действительность и воспоминание одинаково безжизненные и равно живы.
   Мимо крадется беззвучно лиса, вытянувшись во всю свою длину; снег взлетает блестящей пылью там, где ее пушистый хвост касается земли, глаза горят зеленым огнем среди темных стволов; лиса исчезает в чаще.
   Перед мейстером Леонгардом встают также бедно одетые фигуры, маловыразительные и вовсе ничего не говорящие лица, различного возраста, отличающиеся каким-то странным сходством; он слышит, как они шепчут ему на ухо свои имена – обычные, ходячие имена, могущие едва ли служить средством для различения их носителей. Он узнает в них снова своих домашних учителей, которые появляются и исчезают через месяц – мать никогда не бывает довольна ими, увольняет одного за другим, не имея для этого никакого повода и даже не ища его; вот они тут – а затем снова исчезают, словно пузыри в закипающей воде. Леонгард – юноша с пушком, пробивающимся на губе; он уже почти такого же роста, как его мать. Когда он стоит против нее, то его глаза находятся на равной высоте с ее глазами, но ему приходится постоянно смотреть в сторону, он не решается на попытку, к которой его вечно, мучительно влечет: победить ее пустой, беспокойный взгляд и влить в него смертельную ненависть, которую он питает к ней; каждый раз он заглушает в себе это желание, чувствуя, как слюна его во рту становится горька, словно желчь, и отравляет ему кровь.
   Он ищет и копается внутри себя и все-таки не может найти причину того, что делает его столь бессильным перед этой женщиной с ее непостоянным, извилистым полетом летучей мыши.
   Хаос понятий вращается в его голове, словно взбесившееся колесо, каждое биение сердца приносит новые обломки полуготовых мыслей в его мозг, и снова смывает их.
   Беспланные планы, противоречащие друг другу идеи, бесцельные желания, слепые, пламенные, жадные хотения, толкаясь и разбивая друг друга, появляются в водовороте глубины, которая сейчас же снова поглощает их, которая сейчас же снова поглощает их; крики замирают в груди и не могут дойти до поверхности.
   Дикое, воющее отчаянье овладевает Леонгардом, увеличиваясь день ото дня; в каждом углу перед ним, словно призрак, появляется ненавистное лицо матери; когда он раскрывает книгу, оно выскакивает оттуда с ужасной гримасой; он не решается перелистывать страницы, боясь снова его увидеть, не смеет обернуться, дабы оно не восстало перед ним в действительности: каждая тень принимает пугающий облик, свое собственное дыхание кажется ему шуршанием черного платья.
   Чувства его изранены и восприимчивы, как обнаженные нервы: лежа в постели, он не знает, бодрствует он или спит, а когда, наконец, сон овладевает им, из земли вырастает ее фигура в рубашке, будит его и кричит резким голосом: «Неужели ты уже спишь, Леонгард?»
   Новое, страшно жгучее чувство овладевает им, сжимает грудь, преследует и заставляет искать близости Сабины, хотя ему еще не ясно, чего он от нее хочет; она выросла и носит юбки до лодыжек и их шуршанье возбуждает его еще более, чем шелест платья матери.
   С отцом невозможны более никакие объяснения: глубокая ночь овладела его духом; с правильными промежутками слышатся ужасные стоны старца среди домашней травли, часами ему моют лицо уксусом, передвигают кресло то туда, то сюда, терзают до смерти – умирающего.
   Леонгард зарывается с головой в подушки, чтобы не слышать – лакей дергает его за рукав: «ради Бога, скорее, старому графу приходит конец!»
   Леонгард вскакивает, не может понять, где он, почему светит солнце и не наступает темная ночь, если его отец умирает; он спотыкается, шепчет засохшими губами, что все ему только снится и сбегает вниз в комнату больного; мокрые полотенца висят рядами на веревках, протянутых поперек комнаты, корзины заграждают путь, ветер дует в открытое окно и колеблет белую ткань – где-то в углу слышится хрипенье.
   Леонгард срывает веревки, так что мокрое белье звонко шлепается на пол, откидывает все в сторону, пробивается к угасающим глазам, которые, после падения последней преграды, смотрят па него из глубины кресла на колесах слепым и стеклянным взглядом, падает на колени, прижимает ко лбу безучастную влажную от предсмертного пота руку: он хочет воскликнуть «Отец!» и не может – слово внезапно исчезает из памяти: оно тут, на языке, но полный ужаса он забывает его в ближайшую секунду, безумный страх давит его, боязнь, что умирающий не придет в себя, если он не произнесет этого слова – мысль о том, что лишь он имеет силу на краткое мгновение вернуть угасающее сознание к порогу жизни; он рвет на себе волосы и бьет себя по лицу: тысячи слов одновременно проносятся мимо и лишь одно искомое его пылающим сердцем, не появляется – а хрипенье становится все слабее и слабее.
   Прерывается.
   Начинается вновь.
   Обрывается.
   Замолкает.
   Раскрывается рот.
   И остается открытым.
* * *
   «Отец!» – вскрикивает Леонгард; наконец он обрел слово, но тот, для кого оно звучало, более не движется.
   На лестницах начинается шум: крикливые голоса, звонкие бегущие шаги в коридорах, собака лает и воет. Леонгард не обращает на это внимания, он видит и чувствует лишь ужасающий покой на застывшем безжизненном лице; этот покой наполняет комнату, освещает и окутывает его. Его сердцем овладевает ошеломляющее ощущение неведомого счастья, чувство неподвижного настоящего, находящего вне прошедшего и будущего – немое ликованье, потому что кругом растет сила, в которой можно спастись от неумолчной домашней тревоги, как а облако, скрывающее человека.
   Воздух полон света.
   У Леонгарда льются слезы из глаз.
   Его вспугивает оглушительный треск распахивающихся дверей; мать вбегает в комнату – «теперь не время плакать; посмотри-ка – полны руки дела!» – бьет его, словно ударом кнута; мчатся приказания, одно отменяет другое, служанки рыдают, их гонят вон, с поразительной поспешностью лакеи вытаскивают мебель в коридор, звенят оконные стекла, разбивается склянка с лекарством, надо позвать доктора – нет – священника – стой, стой – не священника – могильщика: он должен не забыть лопату – пусть принесет гроб, гвозди для заколачиванья, откроет замковую капеллу, немедленно, сейчас же приготовит могилу – а где же зажженные свечи, почему никто не кладет тело на катафалк – неужели же все надо повторять по десяти раз? Леонгард видит с содроганием, что безумный ведьмовской танец жизни не прекращается даже перед величием смерти, и шаг за шагом приближается к отвратительной победе, – он чувствует, как мир в его груди расточается, словно дым.
   Рабски послушные руки уже хватаются за кресло с покойником, чтобы унести его; он хочет поддержать, защитить мертвеца, простирает руки – но они бессильно падают. Он стискивает зубы и принуждает себя отыскать взор матери, чтобы прочитать в нем страдание или печаль: ни на секунду нельзя уловить ее непостоянного, беспокойного, обезьяньего взгляда – он мечется из угла в угол, вверх и вниз, от окна к двери с мухоподобной быстротой, выдавая тем самым существо без души – одержимую, от которой должны отпрянуть боль и ощущение, словно стрелы от вертящегося диска, отвратительное гигантское насекомое в образе женщины, воплощающее в себе проклятие бесцельного и бессмысленного труда на земле. Крик ужаса сотрясает Леонгарда, он смотрит на нее, как на существо, видимое им впервые, он содрогается перед нею; в ней больше нет для него ничего человеческого, она кажется ему внезапно совершенно чуждым существом из дьявольского мира – наполовину кобольдом, наполовину злобным зверем.
   Сознание, что это – его мать, заставляет его ощущать в собственной крови нечто враждебное, разъедающее тело и душу, вздымает дыбом волосы, внушает страх к самому себе, гонит вон дальше, дальше от нее: он бежит в парк, не зная, зачем и куда, набегает на дерево, падает на спину, теряет сознание.
   Мейстер Леонгард вглядывается в новую картину, проходящую словно в лихорадочном сне: капелла, в которой он сидит, освещена горящими свечами, пред алтарем бормочет священник, запах вянущих цветов, открытый гроб, мертвец в белой рыцарской мантии со сложенными на груди желто-восковыми руками. На темных иконах сверкает золотой отблеск, люди в черном стоят полукругом: губы шепчут молитвы, сырое, холодное дыхание земли несется с полу, железная подъемная дверь с блестящим крестом полуоткрыта, зияющее за нею четырехугольное отверстие ведет в склеп. Заглушенное пение на латыни, солнечный свет за цветными оконными стеклам бросает зеленые, синие, кроваво-красные пятна на летящие клубы ладанного дыма, с потолка звучит настойчивый серебряный звон, рука священника в кружевном рукаве колышет кадильницу над лицом усопшего. Внезапное движение кругом, появляются двенадцать белых перчаток, поднимают гроб с катафалка закрывают крышку, канаты натягиваются, гроб опускается в глубину склепа: мужчины сходят по каменным ступеням, глухой отзвук в сводах, шуршание песка, торжественная тишина. Без звучно появляются серьезные лица из склепа, подъемная дверь наклоняется, падает, пыль поднимается из щелей, блестящий крест лежит горизонтально – свечи гаснут: вместо них снова пылают сосновые лучины на маленьком очаге, алтарь и иконы превращаются в голую стену. Земля покрывает плиты, венки распадаются в прах, фигура священника расплывается в воздухе, мейстер Леонгард снова один с самим собою.
   С тех пор, как старого графа нет более в живых, идет брожение среди прислуги; люди не желают более повиноваться бессмысленным приказаниям, один за другим связывают свои вещи и уходят, Немногие остающиеся упрямы и непослушны, делают только необходимейшую работу, не приходят, когда их зовут.
   Мать Леонгарда, как прежде, закусив губу, носится по всем комнатам, но ей не хватает помогающей спиты: пылая яростью она хватается за тяжелые шкафы, которые не двигаются с места при ее неумелых попытках, комоды словно привинчены к полу ящики упираются, то не открываясь, то не задвигаясь; все, что она хватает, падает из рук, и никто не поднимает за ней: кругом валяются тысячи пещей, хлам растет мало-помалу, превращаясь в непреодолимые препятствия – нет никого, кто бы привел все в порядок. Книжные полки выскакивают из брусков, целая книжная лавина загромождает комнату, к окну невозможно подойти, ветер раскачивает его до тех пор пока не вылетают все стекла: дождь потоками льется в комнату, и вскоре плесень затягивает все своим сероватых покровом. Графиня беснуется, как сумасшедшая, бьет кулаками по стенам, задыхается от недостатка воздуха, кричит, рвет в клочки все, что только может. Бессильная злоба на то, что ей более никто не повинуется – что она даже не может пользоваться, как слугою, своим сыном, который со времени своего падения все еще ходит, опираясь на палку и мучительно прихрамывая – совершенно отнимает у нее последние остатки рассудка: она нередко часами говорит, полушепотом, сама с собою, скрежещет зубами, гневно вскрикивает, бегает, словно дикий зверь, по коридорам.
   Но постепенно в ней совершается удивительная перемена, она становится похожей на ведьму, глаза приобретают зеленоватый блеск, ей мерещатся призраки; открыв рот, она внезапно прислушивается к словам, нашептываемым воздухом, и спрашивает: «Что, что, что я должна сделать?»
   Демон, владеющий ею, сбрасывает маску, бессмысленная жажда деятельности уступает место сознательной, расчетливой злобе. Она оставляет вещи в покое, ни к чему не притрагивается; повсюду скопляются грязь и пыль, зеркала слепнут, сорная трава разрастается в саду, нет больше ни одной вещи на своем месте, нельзя разыскать самого необходимого; прислуга готова уничтожить нестерпимый беспорядок, она запрещает ей это делать в грубых выражениях – ей нравится, что все погибает, что черепицы падают с крыши, дерево гниет, полотно портится – с дьявольским злорадством она видит, как новая мука сменяет прежнее отсутствие покоя, отравлявшее жизнь, как окружающими овладевает боязнь, влекущая за собою отчаянье; она больше не говорит ни с кем ни слова, не отдает никаких приказаний, но все совершаемое ею делается с коварным намерением держать слуг в постоянном страхе и возбуждении. Она изображает сумасшедшую, прокрадывается ночью в спальни служанок, с грохотом сбрасывает на пол кувшины, оглушительно громко хохочет. Запираться нет смысла: у нее все ключи от дверей; нет ни единой двери в доме, которой бы она не открыла одним движением. Она не тратит времени на прическу; спутавшиеся волосы падают с висков, она ест на ходу, не ложится более спать. Полуодевшись, чтобы не выдать своего приближения шуршанием платья, она шныряет в войлочных туфлях по всему замку, появляясь то там, то тут, словно призрак.