Медякова Элла
Ленинградская история

   Элла Медякова
   Ленинградская история
   От автора
   Я родилась в Ленинграде в 1935 году в семье инженеров, окончила технический вуз в 1953 году, после чего начала работать инженером, а затем преподавателем вуза, каковым остаюсь до сих пор. Разумеется, за такое время нельзя было не стать кандидатом наук и доцентом.
   Тем более что я, к собственному сожалению, самой отличительной своей чертой считаю серьезное до идиотизма отношение к насущному делу, даже если это дело вдруг оказывается, к примеру, любовью.
   В течение шести лет, в бурные годы начала реформ, мне довелось стать нештатным сотрудником городской газеты "Русский инвалид". Причем я была настолько упертым работником, что регулярно печатала свои материалы бескорыстно, в смысле бесплатно. Наконец, я не могла отцепиться от своей въедливой дотошности даже во время приятных занятий беллетристикой.
   Но, слава Богу, теперь, оглядываясь на всю свою беспредельно серьезную жизнь, я радуюсь тому, что в ней у меня (как, впрочем, и у многих) было немало комического. И мне все еще безумно интересно рассматривать и оценивать этот сплав серьезного, грустного и смешного.
   В страсти, раскаленной добела,
   или Земля для двух людей
   И когда друг друга проклинали,
   В страсти, раскаленной добела,
   Оба мы еще не понимали,
   Как земля для двух людей мала.
   А. Ахматова, 1909
   Четвертого августа 1964 года я попала в катастрофу, в результате чего стала инвалидом, потеряв правую ногу. И мой тогдашний возлюбленный стал невольным виновником моего несчастья.
   Было мне 28 лет. Отношения наши тогда были абсолютно платоническими, если не считать сотни-другой сумасшедших поцелуев. И не потому, что я в те годы была особой высоконравственной, - вовсе нет. Просто боялась родить еще одного ребенка, а двое детей у меня тогда уже было, причем с разницей в полтора года.
   И вот в марте 1965 года шла я на своей "козьей" ноге и на костылях по заснеженной аллее Дома творчества писателей, что находится в курортном поселке Комарово. Удалось достать горящую путевку, так как это был месяц для настоящих писателей, которые старались творить в это время в городских условиях.
   Навстречу мне неторопливо шла, опираясь на палку, седая, солидная женщина. Как я позже узнала, она тогда почти не писала стихов, а писала их прежде, - в начале XX века. И всегда жила отстраненно от советской власти, которую наверняка презирала - высокомерно, таинственно, молча.
   Три лика этой женщины - гимназистки с косой, изящной молодой женщины с челкой и уже весьма пожилой грузной дамы на фотографии, в оксфордской мантии и четырехугольной шапочке с кисточками, - я помнила по портретам. И вот в марте 1965 года она предстала передо мной, величественная, по-королевски спокойная.
   Эта женщина принимала все, что ей предоставили после долгих лет забвения - и свое пребывание в Доме творчества, и почтительную свиту окололитературных мальчиков, поддерживающих ее под локотки.
   В те далекие годы я дико стеснялась своей нелепой "козьей" ноги, наспех сделанной в институте протезирования, и костылей; боялась жалостливых взглядов, обращенных ко мне. Поэтому, повстречавшись с нею, постаралась поспешно отойти в сторону. Однако успела заметить, как она мне по-свойски подмигнула, и услышала фразу, произнесенную вслух:
   - Девочка эта будет много страдать! У нее такой высокомерный вид. Таким втройне тяжелее...
   Наутро один из сорокалетних "мальчиков" принес мне тоненький сборник стихов. Я прочитала вслух:
   И когда друг друга проклинали в страсти, раскаленной добела, оба мы еще не понимали, как земля для двух людей мала...
   В свои 28 лет я толком не знала, кто эта женщина с профилем древнеримской императрицы Люции, пока мне не рассказали. Однако втайне я изумилась ее замечанию, потому что она угадала мою тогдашнюю двойственность - несомненное переживание несчастья и одновременно некое кокетство своим положением. Однажды она сказала своим глубоким низким голосом кому-то из свиты:
   - Вечером завтра приведите ко мне эту кокетку...
   Ночь я не спала, читала ее стихи, которые помогли мне многое понять. Эта ночь превратила простую, в сущности, любовную интрижку в глубокую страсть.
   И вот наступил вечер. Номер был двойной, что считалось в тогдашнем Доме творчества писателей архипочетным. И, надевая свою "козью" ногу, я решила, что скажу пару слов и уйду. Я отчего-то боялась ее.
   В этом роскошном номере мне был предложен чай. Я робко села напротив, отставив костыли в сторону, хотя робкой тогда себя не считала. Свита оставила нас одних. Она внимательно изучала меня с ног до головы. Потом стала читать стихи:
   Если б все, кто помощи душевной у меня просил на этом свете, - все юродивые и немые, брошенные жены и калеки..., мне прислали по одной копейке... но они не слали мне копейки, а со мной своей делились силой, и я стала всех сильней на свете - так что даже ЭТО мне не трудно было...
   Что такое это, я понять тогда была не в силах. И, признаюсь, даже обиделась. Ведь я считала, что скоро буду как раньше - независимая, легкомысленная, хорошо ходящая. И у меня сейчас есть возлюбленный. И так будет всегда.
   - Что это вы поете вместе с ним, когда обнимаетесь и целуетесь на скамейке за столовой? - спросила она, лукаво усмехаясь. Я покраснела до слез. О, профиль императрицы Люции, о, шаль на полных плечах, сколотая старинной камеей!
   Не могла же я сказать этой, столь уверенной в себе пожилой женщине, что мы пели "Эдвин, из-за любви безумной такой не в силах стать я скромной с тобой, так низко пала...". При этом мы целовались действительно без конца.
   Она, не получив от меня ответа, задумалась, полузакрыв глаза с большими веками, и не мне, грешной, было судить, о чем... Не только судить, но даже предполагать. Вообще говоря, женщины любят растравлять душевные раны, свои и чужие, чтобы потом долго их зализывать. Эта была не такая.
   И она спросила меня, делающую вид, что допиваю чай:
   - Любите его?
   Сейчас мне столько лет, сколько ей было тогда, и, боюсь, ее вопрос меня глубоко оскорбил. Конечно, люблю, разве все не видят, как я его люблю?
   - А что станете делать, когда он разлюбит?
   Тут я гневно воскликнула, возмущенная, поперхнувшись ненужным чаем:
   - Разлюбит?! Он?! Да никогда этого не будет!
   О взгляд ее в сторону! Римская гордая голова!
   На прощанье она мне подарила зелененькую коробочку с духами. Но в гости на чай больше не позвала. Видимо, неинтересной я ей показалась. Потом мы только вежливо раскланивались. Но я не очень была этим опечалена. Я с головой погрузилась в свой неповторимый роман. К тому же надвигались проблемы с работой, потому что профессии как таковой у меня не было. Так, один диплом непрестижного технического вуза плюс пять лет трудового стажа при двух декретных отпусках - всего ничего. Шли годы и годы. Вначале они тянулись медленно, потом побежали быстрее. И что странно - чем крепче я становилась на ноги, тем быстрее уходила любовь, казавшаяся вначале вечной.
   Только что я научилась ходить на протезе, и нате вам - поднатужилась и защитила диссертацию. Мой же возлюбленный в это время успел жениться, но ненадолго и не на мне, потом развестись, чтобы вступить в связь с молоденькой лаборанткой, которая даже родила ему сына. Он то уходил, то возвращался ко мне, то опять уходил, а куда и к кому, я не спрашивала. Я всегда была женщина северная и тушила свои эмоции, едва они возникали. Просто я всегда была чем-нибудь занята. Он стал сильно выпивать (ты пьешь вино, твои нечисты ночи... покоя, видно, не нашел в вине...). Иногда делился со мной своими бредовыми идеями, например, уехать на Валаам, чтобы стать монахом. Я отделывалась шутками, потому что стала женщиной трезвой, обдумывающей каждый свой шаг, старающейся забыть все прежние глупости, ну хоть такие: светлячка, положенного мне в волосы одной белой ночью. Правда, он теперь воспринимал меня не как возлюбленную, а как некоего бесполого товарища. Я это слишком хорошо чувствовала. Ему просто нравилась моя жажда жизни.
   По-новому, спокойно и сурово, живу на диком берегу, - так было написано той женщиной в тоненькой книжице стихов, которые я вдруг стала понимать. Я прозрела, и стихи меня утешали.
   Он же старел не синхронно со мной, а с заметным опережением. Стараясь себя максимально занять, я даже приобрела некое подобие дачи, напоминающей хозяйственный амбар ханты-мансийца XVIII века, который видела в музее этнографии. Часто теперь позволяла я себе иронизировать, глядя на холостяцкий быт моего бывшего возлюбленного. И начинала думать так: "упечь бы тебя, скотину эдакого, лет эдак на пяток в тюрьму, а за что - сам знаешь. Ты же отделался легким испугом. Ты обещал мне любовь вечную-бесконечную, а по твоей вине я стала инвалидом. Что, не можешь докумекать, что нам двоим было бы несравненно легче прожить рука в руке? Ты даже представить себе не можешь, как трудно мне жить" (знаешь, долю такую лишь врагу пожелать я могу... для тебя я долю хмурую, долю-муку приняла...). К сожалению, психология у инвалида иная, чем у здорового человека. И сердце мое билось в недоумении - начать с такого накала, а кончить вульгарной ненавистью, причем обоюдной!
   Но я еще имела силы внешне держать себя в границах, потому что знала у алкоголика психология тоже совсем иная, чем у непьющего человека. А когда мой возлюбленный окончательно спился, я втайне начала его презирать, потому что моя страсть окончательно догорела. Я старалась себя утешить. Ведь сама же выбрала собственную дорогу - свое право на добродетель и грех. Я говорила себе часто по мере того как старела: "Ну, захотелось тебе в молодости попробовать нечто иное, чем пресные супружеские отношения, ну посидела со светлячком в волосах, обнявшись с неким несравненным, нежным. Ведь тебе никто тогда не мешал сидеть на коленках законных, мужниных... Тебе же было это как-то неинтересно. Кстати, и заниматься с мужем тем, что люди называют любовью, в его неталантливом исполнении тоже не хотелось... Назовем это нелюбовью. Иначе как назвать то, чем он меня терзал целых пять лет? Вот потом была настоящая любовь, - но с другим. Только муки уже были не телесные, а душевные..." Все отнято: и сила, и любовь... дни томлений острых прожиты вместе с белою зимой... я не плачу, я не жалуюсь, мне счастливой не бывать... мы хотели муки жалящей вместо счастья безмятежного... оба мы в страну обманную забрели и горько каемся...
   Уже будучи смертельно больным, он как-то обвел глазами комнату, портрет своей покойной бабушки в резной дубовой раме и золотую школьную медаль, неизменно лежащую на столике у дивана, на котором он существовал последние месяцы, после чего спросил меня:
   - Интересно, и кому это достанется?
   Я тут же напомнила ему о существовании сына от лаборантки Ольги.
   Он взвился:
   - У меня нет сына! Все твои фантазии! Кстати, где доллары, которые лежали в той коробке? Не ты ли их случайно взяла, надеясь, что я о них забыл?
   Я проглотила слюну и ответила миролюбиво, но, если вдуматься, достаточно едко:
   - Оставим в покое мифические доллары. Их в нашей жизни не было и не будет. А вот насчет сына ты напрасно. Он есть и реально существует. Разве не наш долг помогать нашим потомкам?
   - Что ты мне все талдычишь: долг, долг!
   Я не дослушала, сделала неизящный пируэт и пошла в коммунальную ванную, где попудрила нос и смочила глаза холодной водой. Потом постаралась улыбнуться своему отражению.
   И наступил день, когда на простое вроде замечание о погоде, о лекарстве, о работе он стал ежеминутно взвиваться. Я сказала, что он плохо, равнодушно относится к своему телу, оттого и болеет. Так он относится и ко мне. Разве я предполагала в шестьдесят пятом году в Комарове, что он станет со мной таким?
   Он сидел на тахте, опухший, грязный, страшный. Как страшно изменилось тело, как рот измученный поблек! Это тоже ее слова.
   Из его опухшей щеки тек гной. В его глазах я читала ненависть. Он наверняка думал - ты остаешься, а я должен умереть.
   Я поспешила почему-то сказать:
   - Я тоже очень и очень страдала...
   Он перебил меня непримиримо:
   - Мне надоело слушать о твоих страданиях! Ты стала удивительно наглая и высокомерная - это просто нестерпимо!
   Наглая? Вся моя жизнь тут же промелькнула передо мной за считаные секунды - от светлячка в волосах до этого упрека.
   Он сказал куда-то в сторону:
   - Закройте за этой женщиной входную дверь!
   Я догадалась, кому он это говорит - соседке, сторожившей меня в коридоре. И входная дверь за мной не просто закрылась, а с шумом захлопнулась.
   Я подошла к остановке трамвая. (А я иду - за мной беда не прямо и не косо...) Придя домой, я открыла зеленую коробочку с бывшими духами, вдохнула слабый аромат шестьдесят пятого года, и запела, тихо глотая ненужные в моем возрасте слезы: Эдвин, из-за любви безумной такой...
   Сколько раз я подходила к некоему окну на первом этаже новостроек! Теплился там огонек, значит, работал телевизор. (Это песня последней встречи, я взглянула на темный дом. Только в спальне горели свечи равнодушно-желтым огнем.) Но я не стучала в это окно (он так хотел, он так велел словами мертвыми и злыми) и знала, что сама хороша (не всегда ты доброй была...). Мрачно и остервенело вкалывая на своих сотках, я часто думала о том, что мой бедный скелет скоро окончательно взбесится и перестанет стоять вертикально, потому что вынужден опираться только на одну здоровую конечность, а эта самая якобы здоровая конечность с каждым днем стареет... Да что говорить! Много ненависти может скопиться у человека...
   Возвращалась я домой после таких ночных прогулок на первом утреннем трамвае (боль я знаю нестерпимую, стыд обратного пути...). Я все еще надеялась, что он меня позовет, что ему тоже больно (а обидишь словом бешеным - станет больно самому.). Я так и не узнала, как он пережил последние дни (я не знаю, ты жив или умер...), и часто поднималась во мне тоска по прежним дням, по тому человеку, каким он мне казался в молодости. В один прекрасный день огонь в его комнате погас, а в поликлинике равнодушный голос регистраторши сообщил, что он умер. И дату назвал.
   На следующий день я поехала в курортный поселок Комарово. Этот поселок марта 2002 года существенно отличался от поселка 1965-го. Дом творчества выглядел совсем по-другому, хотя я узнала старое здание еще финской постройки, но все иное было выстроено позже. Вот курортная улочка, по которой он катал меня на финских санях. Тоска гнала меня вперед. Я шла, опираясь на палку, та застревала в мартовском рыхлом снегу. И так все три километра до кладбища. Еще один день моей жизни, который надо было прожить на протезе, один из многих. И я знала, что боюсь остаться одна со своими мыслями. Зачем я поехала в Комарово? Что я там хотела найти? Чтобы моя давно пережитая любовь возродилась? Вернулась к своим истокам? Увы, люди так думают: убегут в другое место, переменят работу или квартиру, и все несчастья и душевные раны останутся на старом месте. Ан нет, - они, эти самые горестные воспоминания, терпеливо следуют за тобой в любое место земли, не видимые миру, но ощущаемые тобой. Ведь земля такая маленькая. Отчего он меня прогнал? Ведь ему было бы несравненно легче умереть рука в руку со мной. Может быть, он хотел, чтобы вместе с ним в неопределенность ушла и я (давно мне пора в дорогу, я только тебя поджидал...). Так я на это не согласна. Напрасно, что ли, я всю свою жизнь просидела на морковке и геркулесе? И вот он ушел один - вперед по оси времени...
   Вот кладбище и показалось. Я вошла. Много памятников появилось с тех пор. Справа чернел большой чугунный крест. Такие кресты обычно ставились на Руси в давние времена. Я подошла и села на скамейку, после чего взглянула на небо. Бесконечность Вселенной меня потрясла. Небо уходило в никуда, которого не понять. И я вспомнила ту женщину, величественную, строгую, с римским профилем. И как жаль, что в мои двадцать восемь лет я ей не показалась достойной собеседницей!
   Удивительно грустно стало. Я пережила его... скоро и я... И мне, стареющей, трудно быть благородной. Он же смотался, а куда - неизвестно. В другое измерение? Смылся в неизвестность, в потусторонний мир, бросив меня в земной гнуси.
   Я опять взглянула в беспредельное небо. Там где-то другие миры, не подвластные земным законам, по которым можно вначале изуродовать другого человека, а потом смотаться. О, если бы можно было его сейчас увидеть и все ему высказать! Но неизбежно встанет вопрос, какого такого его я могла бы сейчас увидеть - прежнего, когда, как сказала та, величественная, "звезды были крупнее", или того, с гнойными нарывами на лице? Увидеть и сказать какой бесконечной ненавистью я его ненавидела! И что я имею законное человеческое право его ненавидеть.
   Тут я почувствовала, что замерзла, а ноги затекли. Я встала, чтобы пройтись по кладбищенской аллее. Меня окружали самые причудливые памятники, даже ангел с удивительно грустным лицом, явное дитя XIX века: вначале он всласть погрустил на могиле какой-нибудь графини, а потом стал грустить на могиле советского писателя-фантаста. Припомнилось мне, как я ему сказала, тому, кого так долго любила, - кончай придуриваться, вставай на костыли, я два года на них ходила, при этом я сунула ему под самый нос рентгеновский снимок его бедра - на, глянь, нет там никакого перелома. Перелома там действительно не было, но через два месяца оказалось, что в челюсти таится опухоль. Когда я это узнала, то стала прятать от него снимок его черепа, потому что там действительно было ЭТО! Снимок черепа того, кого я так ненавидела! Черный такой, а слева - опухоль, занимающая половину объема. Помнится, он все же взглянул туда, после чего сказал небрежно:
   - Увы, дорогая, тебе подсунули чужой снимок. Этого со мной лично никогда быть не может...
   Смотрел он на меня при этом с ненавистью. Да, несомненно, это была настоящая ненависть: я умираю, а ты остаешься на земле...
   Я хотела было напомнить, как некто волшебный когда-то положил мне в волосы светлячка, но не успела, потому, что он сказал:
   - Очевидно, ты сама перепутала снимки черепов твоих личных любовников. А теперь мне всю душу измотала этими снимками...
   А я-то полагала, что душу измотал именно он! Тогда я промолчала, по своему обыкновению, ставшему привычкой, пошла в ванную и попила воды.
   Я бесцельно кружила по кладбищу, удаляясь от чугунного креста. Памятники, памятники прежним существованиям: ...пусть камнем надгробным ляжет на жизни моей любовь... И я вернулась опять к чугунному распятию, под которым теперь лежала та - величественная, наконец-то признанная миром. Начинало смеркаться. И мне стало несколько страшновато, хотя я материалистка. Чего я боялась? Что он сюда явится? Если годы и годы не приходил ко мне живой, то чего это явится мертвый? И в Комарово? Он же наверняка лежит при крематории в виде серого порошка в пластмассовой урне. И где носится его озлобленный дух? Где-то в других мирах, где наверняка царствуют другие законы высшего уровня доброты и прощения. Мне же остается снимок его черепа и тьма воспоминаний. Даже портрет его бабушки в резной дубовой раме и его школьная медаль достались не мне, а его соседям. А где мои письма? Где они?..
   Тут я почувствовала, как моя ненависть к тому, умершему, перешла все границы. Я прямо кипела от злости. Пусть только явится, хоть в виде привидения, и скажет что-нибудь из своего последнего репертуара. Вроде того что ты сама не представляешь, что такое любовь. А я ему - вот ты мне и расскажи, если теперь неземной. И мы будем долго, с наслаждением переругиваться, я знаю. Потом я спрошу его: зачем ты пропил это - нашу бесценную любовь?
   Надо было срочно обойти чугунное распятие, и, может, я найду какую-нибудь надпись, стихи, что ли, которые меня успокоят. Я обошла крест, - нет, ничего не написано, были только даты рождения и смерти той, которая в марте 1965 года так озорно мне подмигнула. И, как озарение, я вдруг вспомнила, - он так доверчиво сказал мне всего три месяца назад на Каменном острове, когда мы уже с диагнозом стояли на остановке трамвая:
   - Мне кажется, я сейчас подохну!
   Действительно, стоял жуткий мороз. И я сняла с себя шарф и обмотала им его большую голову, в которой поселился рак. Помнится, ты подумала тогда, что шарф этот теперь придется выбросить. Как стыдно! Ведь наверняка он конец свой уже знал, только придуривался. Иначе почему попросил забрать все - свои школьные дневники, письма, мебель. А в одном его письме он некогда так тебе написал: "Я не знаю, много или мало я тебя любил, но я тебе отдал все, что имел!"
   ...Называй же беззаконницей, надо мной глумились со зла: я была твоей бессонницей, я тоской твоей была... И он наверняка тебя тогда прогнал, чтобы ты не увидела его конец - такой страшный.
   Земная любовь, увы, не может не быть такой жестокой, потому что... да что тут говорить! Ах ты, мой незабвенный!
   ...Радостно и ясно завтра будет утро. Эта жизнь прекрасна, сердце, будь же мудро.
   Сказание о реке Морье, или История одного дивана
   Пять лет назад поздней осенью я вместе с человеком, которого долгие годы любила, поехала в лес на старом своем "Москвиче" с ручным управлением. Машина тогда еще ходила, несмотря на мои постоянные сомнения на ее счет. С нами были две собаки. По дороге мы с моим другом слегка повздорили: я долго петляла по шоссе, опасаясь с него съехать, а он предлагал мне свернуть прямо на луг, к самой речке Морье. Чуть позже я все же съехала к речке, а машину поставила на узкой тропинке. И правильно сделала, потому что при ближайшем рассмотрении луг оказался болотом.
   С некоторых пор мой спутник начал меня раздражать. Он был похож на растение, которое долго не поливали, и оно скукожилось, словно жить ему было лень, да и незачем. И нет ни цветов, ни плодов. Всем своим видом он показывал, как ему все надоело. И особенно раздражали его мои энергичные подвижные собаки.
   Отвернувшись от него и рассматривая коварный луг, я невольно вспоминала свои повседневные дела, даже небрежное и поверхностное выполнение которых должно было занять не один день. Главное же дело сейчас заключалось в том, что в трех километрах от этой речки, в чужом дачном домике меня ждала моя старая мать, которую надо было спешно везти в город, в тепло.
   И вообще, зачем я поехала в этот лес, к этой речке? И какие грибы в такое время года! Недовольные друг другом, мы поспешно разошлись с корзинками в руках якобы по грибы. Я с собаками пошла направо, он налево. Вместо того чтобы искать грибы я села на пенек и огляделась. Мои собаки, побегав вокруг и угомонившись, уселись рядом. Река Морье выглядела безотрадно. А с серого неба вдруг посыпался реденький снежок. В голове проносились разные мысли: "Куда делась наша пылкая любовь? Почему она так жестоко и безоглядно ушла?" И т.д. и т.п.
   Множество людей задают себе эти и другие вопросы, на которые, увы, нет ответов. И непонятно, зачем мне теперь на него глядеть и ездить с ним в леса? Ведь в моем теле давно уже отбушевали бури и страсти. Может быть, я боюсь надвигающейся старости? Но ведь в этой боязни, такой естественной, я в мире не одинока. Многие дуры думают, что их будут любить вечно за их личные страдания, телесные и душевные, пережитые по милости того, кого они любили в молодости. Но только пусть он не оправдывается, раз меня разлюбил - он абсолютно волен в своих поступках, ведь он всегда (как, впрочем, и я вслед за ним) провозглашал личную свободу.
   Сейчас же, сидя на берегу речки, я думала, что в моей жизни великих несчастий, по-видимому, уже не предвидится. Может быть, судьба все же поднатужится и преподнесет мне еще что-нибудь интересненькое? Ведь вроде все уже было - и радостное, и ужасное. Мой возлюбленный практически не отдал мне ни руки, ни сердца, а то, что давал раньше, мне теперь ни к чему, потому что не по возрасту.
   ...Я достала бутерброд, завернутый в газету. Бутерброд был неприглядный, как и моя теперешняя жизнь. И он не мог позаботиться взять с собой что-нибудь более съедобное, чем этот кусок хлеба с огурцом! Нести другому человеку радость! Но, как известно, радость - птица редкостная. Правда, она может быть заменена чем-нибудь другим, например терпимостью, что тоже совсем неплохо в нашем возрасте. Не синяя птица счастья, а желтый попугай терпения. Кстати, зачем он мне теперь нужен, такой угрюмый? Ведь я сейчас живу по абсолютно другим законам, чем в молодости.
   И я еще раз огляделась вокруг. Падал снежок. Ни слева, ни справа своего спутника я не обнаружила. Романтики захотела на старости лет - так вот получай! Снег, река. Один берег зеленый, как моя прошедшая молодость, другой - высокий, глинистый, скользкий. Вот и ранняя луна. Осклабившись, она словно хотела мне сказать: если теперь тебе неуютно, плохо и одиноко, значит, раньше было слишком хорошо. Плати, голубушка.
   Потом на луну наехали два облачка. Они ехидно мне улыбнулись и расползлись в разные стороны. Мне стало неуютно и страшно. Я посмотрела на часы: шел шестой час вечера, скоро стемнеет, и вспомнила о старой маме, ждущей меня в холодном домике. Как хорошо было бы выпить сейчас с нею горячего чая и послушать в который раз ее воспоминания о далекой молодости.
   Потосковав еще немного, я опять села на пенек и раскрыла роман "Сулейман Великолепный". Вот мужчина, которого я могла бы любить вечно! Но, увы, он жил четыреста лет назад.
   Через два часа появился мой бывший возлюбленный, и я по старой привычке хотела было его обнять, но рука не поднялась.
   - А я уже собиралась подать заявление в милицию о пропаже старого верного любовника...
   - Черта с два они станут нас искать...
   Оставив его возражение без комментариев, я кротко попросила нарвать мне рябины. Попросила, чтобы через пять секунд испугаться, потому что он нагнулся за веткой и вдруг упал в воду. Я протянула было ему свою палку, чтобы он смог ухватиться за нее и выйти на берег, но поскользнулась и чуть сама не угодила в реку. Его кепка поплыла, очевидно, к Ладожскому озеру.