Александр Мелихов
БЕСКОРЫСТНАЯ

   Она еще в полете поняла, что ей кранты.
   Если даже она ничего не расшибет, приковылять на сломанном каблуке все равно будет полный звездец. И если даже успеть обернуться к себе на Зверинскую за кроссовками, все равно с сарафаном они не покатят, могут принять за бомжиху... А джинсы никогда так не подействуют на мужика, как платье с вырезом...
   Дзынннь!..
   Уфф, успела подбросить под локоть сумочку, – искры и слезы из глаз – чепуха, главное (лихорадочно оглядела локти, коленки) обошлось без ссадин, без мокрухи, а чего не видно мужикам, то и ее никогда особенно не волновало. Теперь – она это поняла еще в воздухе – ее ухватила за глотку другая проблема: туфли. У друзей и подруг уже назанято столько, что лучше о себе даже не напоминать, – но и переносить встречу с будущим шефом сразу аж на неделю... Да и что она даст, неделя?.. Да хоть и месяц?.. Она же бескорыстная, она не может брать у мужиков бабки...
   Подарки – дело другое. Но только такие, какие они сами дарят. А просить чего-то конкретного – до этого она никогда не унижалась.
   – Вы не ушиблись?..
   И сразу отлегло – раз еще не перевелись на свете мужики, значит жизнь продолжается. Голос только его не понравился – слишком уж встревоженный, совсем без заигрывания...
   И глаза тут же подтвердили: слишком чистое лицо, слишком серьезное, слишком красивое – короткая стрижка, седеющие виски – прямо американский генерал, они там такие, не то что наши пузаны.
   Но выбирать не приходилось.
   – Каблук сломала... – растерянно улыбнулась она снизу вверх, зная, что сломанная нога не умилит, а каблук умилит.
   – Ну, это не большая беда, – не вполне еще успокоено улыбнулся натовец и, склонившись, протянул ей твердую руку, другой рукой одновременно подхватив ее под локоть.
   – Ой, спасибо... – растерянно улыбнулась она, повисая на его руке, чтобы подчеркнуть свою беспомощность, и он не оплошал: поднял и поставил ее на ноги с такой легкостью, словно она была куклой.
   Силен... Отличник боевой и политической подготовки.
   Она еще раз мгновенным фотографирующим взглядом оценила его стать – да, красавец, на раскаленной Мытнинской набережной смотрится, как на Багамах, где она так и не побывала: белые джинсы и бежевая безрукавка с американским лейблом на кармашке, высокий, поджарый, с широкими прямыми плечами – не то манекен, не то и впрямь американский генерал, хоть сейчас бомбить какую-нибудь Сербию...
   – Спасибо... – еще раз протянула она, не зная, на что решиться, а он вдруг вгляделся в нее поближе (она даже слегка напряглась – может, где-то когда-то в чем-то его кинула?..) и вдруг просиял, как осточертевшее июльское солнце:
   – Элька, это ты?..
   Уфф, значит из давнишних знакомых... А с теми у нее никогда никаких разборок не водилось.
   Покойная мать хотела вырастить ее заморской принцессой – в коммуналке на Зверинской, вот и наградила красивым именем – Эльвира. Ее все и звали Элькой, пока она после техникума не начала новым знакомым представляться Веркой. Так она с тех пор и живет Веркой, серебряную свадьбу с новым именем скоро можно справлять.
   Она тоже вгляделась в генерала попристальнее и ахнула:
   – Комсомолец?..
   Расстались на Мытнинской и встретились на Мытнинской, хотела добавить она, но вовремя прикусила чересчур уж простодушный свой язык: расстались они не самым нежным образом... А ведь выйди она тогда за него замуж, тоже, стало быть, была бы генеральшей, серебряную бы свадьбу уже справили... Да нет, все равно бы ей было не вытерпеть этих вечных комсомольских дел...
   – Я неважный был комсомолец, – растроганно усмехнулся он, – ты же помнишь, я все больше самиздат читал да Би-би-си слушал...
   – Помню... – туманно ответила она, не разъясняя, что этим своим Сахаровым и бибисями он доставал ее почище всякого комсомола.
   Ее ухо не обманешь – оно отлично разбирало, что настоящие, советские комсомольцы ничего от нее не требуют, – они чего-то там бухтят, а ты сиди не возникай, а потом спокойненько разойдетесь, они по своим делам, а ты по своим, и забудете друг про друга до следующего собрания. А вот антисоветские комсомольцы – от тех пощады не жди, они хотят, чтобы ты всерьез кипятилась из-за ихней херни... Сахаров, Сахаров... Может, если бы он ее так не доставал своим Сахаровым – может, что-нибудь у них и склеилось бы...
   Но нет, он и в те времена был слишком красивый, ей никогда такие не нравились. Только тогда она не понимала, почему, а теперь понимает: стройная талия, мускулы, загар сразу приводят на ум физзарядку, диету, короче, всякое занудство и мутотень, а обвислый животик, заплывшие глазки говорят об умении жить в свое удовольствие. То есть просто жить, ибо все эти иссушающие труды красавцев и красавиц даже и нельзя назвать жизнью, это не жизнь, а сплошная тягомотина.
* * *
   Чуть ли не здесь же где-то, в двух шагах, они с техникумовской подружкой пытались в первый раз проникнуть в университетскую общагу на танцы, но вход был перегорожен черным учебным столом на три посадочных места, а позади стола каменели какие-то строгие молокососы с красными повязками. Пяток местных парней угрюмо просились внутрь, но молокососы были непреклонны. Комсомольцы, презрительно подумала она и хотела уже отваливать, как вдруг появился настоящий мужик – тоже молодой, но уже с брюшком, заплывшими нагловатыми глазками, обливающийся потом в вечернюю майскую жару. Он сразу просек ситуацию.
   – Вам что, блядва жалко? – обратился он к молокососам. – Заходи, мужики.
   Он взялся за стол и – дрын-дын-дын-дын-дын – развернул его к стене.
   – Ерш... Ты чего... Деканат... Студсовет, – занудили комсомольцы, но это уже слышалось откуда-то сзади.
   Она никогда не была любительницей брыкающейся толкотни, музыкальной истошности, а на тамошних танцульках в полумраке, насколько он был возможен белеющей с каждым днем ночью, все остервенело ерзали и работали локтями, как паровозные шатуны, того и гляди заедут в живот, а два чистеньких комсомольца с электрогитарами гремели и орали в микрофон, удивительно широко разевая интеллигентные рты. Теперь-то она понимает, что в них раздражало больше всего, в чистеньких мальчиках, изображающих бесшабашность, – хотят на халяву устроиться еще и на нашей территории, – но она уже и тогда разозлилась на подружку, которая ее сюда приволокла: лучше бы в своей компашке поддать, потрендеть, пообжиматься под нормальную музыку, чтобы еще можно было понимать, с кем обжимаешься...
   Но тут возник Ерш – ей еще на вахте показалось, что он положил на нее глаз, – и точно: блудливо склонившись к ее уху, проорал, что ее ждут не дождутся у них в комнате.
   Вот там она и познакомилась с этим... Имя забыла, а прозвище накрепко засело, хотя вслух она назвала его Комсомольцем сегодня в первый раз. В прокуренной четырехкоечной комнате вроде бы и бухла хватало (она пила бормотушку, довольно вкусную, пока не попробуешь похмелья, из стеклянного бочоночка из-под меда – надо было чуть не на спину лечь, чтобы допить последнюю лужицу, задержавшуюся в вогнутом боку), и трендеж был веселый, но этот Комсомолец как-то умудрился отрезать ее ото всех остальных, и как она ни поглядывала на разбитного Ерша, этот все прессовал ее и прессовал то Сахаровым, то каким-то термоядом... Она не сдохла от скуки только потому, что когда ее Комсомолец горячо провозглашал: мы, физики, – Ерш обязательно добавлял: шизики. Потом начали составлять коктейль «термоядерный» – полстакана «московской», полстакана «столичной», а вместо закуски прыгать, чтобы перемешалось, – но кончились сразу и «столичная», и деньги...
   Комсомолец увязался провожать ее на Зверинскую и как-то так охмурил ее, дуру малолетнюю, что она и впрямь начала с ним ходить – маяться в филармонии, кормить комаров и утирать слезы у дымных костров, ворочаться на впивающихся в бока корневищах, покуда он благовоспитанно посапывает в соседнем спальнике... Он бы ее и в горы затащил, если бы этот дурман затянулся подольше, он ее как-то битый час плющил черно-белыми слайдами – какие-то обормоты в капюшонах, не поймешь, где мужик, где баба, среди льдов и осыпей: это та самая четверка, которая в прошлом году замерзла на Памире, а вот эта девчонка сорвалась с двенадцати метров и, представляешь, только руку сломала. А с этой командой мы брали семитысячник, видишь, второй слева – это я. Спасибо, а то не узнала в бороде да в инее.
   Вот что значит людям не хрен делать!..
   Она со столькими мужиками с тех пор пережила, что даже плохо помнила, как все оборвалось, – пили, танцевали в полумраке, потом трахались с Ершом на брыкающейся провисающей койке – того и гляди треснешься задницей о паркет... Потом свет, объяснения, Комсомолец благородно пожимает руку потному малиновому Ершу...
   – Извини, старик, – бормочет Ерш, – так получилось...
   – Все нормально, старик, – уверяет Комсомолец, – ты открыл мне глаза, я тебе страшно благодарен...
   Голос срывается, но понт держит, она его даже немножко зауважала в тот момент, но дело было сделано.
   И слава богу...
   Но сейчас он как будто ничего этого вовсе не помнит... Нет, из комсомольца никогда не выйдет настоящего мужика.
* * *
   Она хотела было тоже изобразить нежданную радость и бежать поскорее и подальше, но чуть не стукнула себя по лбу – туфли! Вот такая она бескорыстная, никогда не думает про выгоду!.. А ведь туфли, можно сказать, сами идут в руки...
   – Мы же где-то здесь поблизости и познакомились? – растроганно спросила она, и он размягченно закивал.
   – Да, все возвращается на круги своя... В свой родной университет возвращаюсь, как на гастроли, приглашенным профессором – я же сейчас в Принстоне в основном...
   Он как будто извинялся, и она поняла, что Принстон – это, должно быть, круто, – пришлось изобразить почтительное удивление.
   – И поселили в двух шагах от нашей же общаги, в гостевых апартаментах... Да вот она, дверь. Не зайдешь?..
   В его голосе прозвучала робость, отозвавшаяся в ее душе радостной надеждой: кажется, клюет...
   – У меня встреча назначена... – она бросила на него беспомощный взгляд. – Правда, куда я теперь без каблука... Надо позвонить, отменить... У тебя нет трубы? В смысле мобильника?
   – Есть, есть. Но давай сначала присядем.
   Он отпер стальную дверь, и она, утрированно, но не без изящества прохромав внутрь, непритворно ахнула – такие люксы она видела только в рекламах, хотя в последнем турбюро сама рекламировала двухзвездочные номера, выдавая их за трехзвездочные, – расписывая их клиентам как люксы: напирала на холодильник, ванную – для нашего брата-совка и это можно втюхать за евростандарт...
   Но здесь был евростандарт так евростандарт!
   – Это для иностранных гостей... – по-прежнему извинялся Комсомолец, усаживая ее на раздувшийся чернокожаный диван, и протянул ей беспроводную телефонную трубку от припавшего к журнальному столику непривычно плоского белого аппарата. Сбросив туфли, она скрылась на просторной кухне – при нем лучше было не врать.
   Дозвонилась сразу и с места в карьер бросилась – не извиняться, а жаловаться: у соседки внезапно заболел ребенок, не с кем было оставить – ребенком мужиков легче всего разжалобить. И сработало: ничего-ничего, можно и завтра. Неплохой, кажется, мужик, жалко будет, если сорвется из-за этих сраных туфлей.
   Ей в принципе и старая работа нравилась – сидишь на телефоне, расписываешь Канары и Багамы, где ни разу не была, – но начальница, сучка, приревновала, что в компаниях не она оказывается в центре внимания, а ее подчиненная, начала придираться, перевела ее на улицу – садиться народу на уши своим матюгальником: экскурсия по ночному Петербургу, незабываемые впечатления, легенды и мифы с раскладкой по объектам, гибкая система скидок... Она и в эту мутотень сумела добавить человеческого перчику: посмотрите направо – это Медный всадник работы Фальконе, за ним – Адмиралтейство, там живут курсанты, после каждого выпускного вечера они надраивают коню яйца...
   Народу нравилось, но какая-то старая комсомолка, сука краснознаменная, настучала в фирму, а начальница только того и ждала...
   Немножко прихрамывая, хотя у нее ничего уже не болело, она вернулась в шикарный холл и на мгновение прикрыла лицо руками, как бы говоря: ой, господи, еле отделалась! – и долгим значительным взглядом посмотрела ему прямо в глаза, словно не веря своему счастью. Глаза были серые, нордические, холодные, хотя и выражали растерянную радость.
   – Хочешь выпить? Мне тут приходится гостей принимать, есть виски, вино... Тебе какого – красного или белого?
   – Ты знаешь, я бы чего-нибудь съела... – заговорщицки улыбнулась она: ей спешить некуда, да и впрямь было бы неплохо пожрать по-человечески.
   – Тут по соседству неплохой ресторанчик есть, я у них заказываю... Сейчас позвоню, они все принесут.
   – Но это же, наверное, очень дорого?.. – она изобразила деревенский испуг.
   Он отмахнулся одними пальцами и набрал номер по памяти. Назвался только именем-отчеством, которые она тут же забыла, и ласково, словно папаша, воззрился на нее.
   – Как ты все эти годы жила?
   – Да что обо мне говорить, жила, как все. Ты как?
   Он снова понес какую-то мутотень насчет термояда, лазеров-хуязеров – она слушала во все глаза. Получалось, что все у него шло лучше не надо, а потом государство отвернулось (и правильно сделало, что отвернулось), утечка мозгов, надо возрождать...
   Как был дурак, так и остался. Возрождать... Зацепился за хорошее место, так сиди и радуйся... Нет, это такая наша русская манера – Марьяна-старица, за весь народ печальница, сама дома не евши сидит...
   Но этот остолоп явно не голодает – расторопный парнишка по-быстрому приволок в судках какие-то салатики, горячие блюда из красной рыбы... Когда он расплачивался, она заметила у него в бумажнике целую пачечку стодолларовой зелени, – что за времена пошли, если у такого лошья такое бабло?..
   Чокнулись белым французским вином – он сказал, как называется, но это ей было пофиг, а вот бокалы она отметила: какие-то фирмовые – и звенели красиво, и переливались...
   – За встречу! – она задержала на нем значительный взгляд, и он ответил так же значительно.
   Клюет, клюет!..
   Рыба была очень вкусная, но ей объедаться сейчас было ни к чему, а то живот раздуется.
   – Знаешь, я хочу душ принять, такая жара... – беспомощно улыбнулась она, хотя потное тело и у себя, и у других нравилось ей больше, чем сухое, промытое, больничное...
   – Конечно, конечно, – засуетился он и проводил ее в ванную.
   Она хромала еще сильнее, чтобы он еще лучше прочувствовал ее руку.
   Да-да, евростандарт есть евростандарт, кафель не отличить от мрамора...
   Лампочек в потолке было слишком много, это ни к чему – она оставила две по сторонам большого зеркала: при таком освещении у нее фигура еще будь-будь.
   Она специально не стала запирать дверь. Поплескалась, подождала – тишина. Она прошлепала по малахитовой плитке к двери и приоткрыла ее. Снова поплескалась. И снова никакой реакции. Ну и урод, где его только воспитывали!
   Она снова прошлепала к двери, просунула голову, покричала в холл:
   – Принеси, пожалуйста, полотенце!
   – Оно на змеевике, я им еще не пользовался! – жизнерадостно прокричал он в ответ.
   Ну, мудак!.. Она сняла со змеевика дышащую прачечной махровую простыню и бросила ее в полупустую ванну.
   – Я его в ванну уронила, другого у тебя нет?
   – Сейчас!
   Тишина, видно, где-то роется. Уфф, кажется, шлепает сюда. Протягивает синее полотенце издали, но она укрылась за дверью и руку убрала. Что за дурак – он через дверь просовывает свою, не входя внутрь!..
   Пришлось забираться обратно в ванну и кричать оттуда:
   – Принеси мне его сюда, я боюсь простудиться!
   Вполз, слава те господи, наконец-то соизволил!.. Она его уже почти ненавидела.
   Протягивает полотенце, а сам смотрит в сторону... Но эти штуки мы знаем, краем глаза все что надо хочешь не хочешь, а разглядишь.
   – Посмотри, пожалуйста, у меня под лопаткой – кажется, родинка какая-то ненормальная, – жалобно взмолилась она, и тут уж ему деться было некуда, пришлось разглядывать ее лопатки, сначала левую, потом правую.
   – Ничего не вижу, – наконец честно доложил он.
   – Ну и хорошо, значит прошло, – легкомысленно сказала она и повернулась к нему передом, преданно глядя ему в глаза как лучшему другу, однако он смотрел в сторону.
   – Ведь мы же с тобой друзья, – она искательно засматривала ему в отвернувшееся лицо, так что в конце концов и ему пришлось ответить ей прямым взглядом:
   – Конечно.
   – Так чего ты стоишь, как неродной, забирайся ко мне, я тебя вымою, ты же тоже весь потный. Да не бойся, я тебя не изнасилую, – ласково прибавила она как маленькому: мужики не переносят, если им сказать, что они чего-то боятся.
   Он взялся за шерифский ремень на белых джинсах, но так нерешительно, что пришлось ему помогать. Как бы по-дружески, с шуточками – мол, не бойся, твоя невинность останется при тебе: мужики страшно не любят, когда их считают невинными.
   Чтобы усыпить его бдительность, она и вправду долго поливала его из душа со всех сторон, – инструмент ничего себе, но остальное... Одни мускулы да загар, прямо не мужик, а сопляк какой-то, солнце, воздух и вода. Попросила вытереть себя сзади – вытер, и опять остановился, как истукан. Пришлось, изображая няню в детском саду, вытирать его самой, а добравшись до петушка рассюсюкаться: а что это у нас здесь такое?.. И начать с ним шутливую игру, сначала пальцами, а потом и языком.
   Наконец-то сработало... Награждает же господь дураков! Она не стала его расспрашивать, где здесь спальня, а то еще вспомнит жену, маму, расхнычется... С такими занудами надо ковать железо, пока горячо.
   Сидеть на краю ванны было и холодно, и твердо, и неудобно, но лучше уж хоть так... Она даже постаралась расслабиться и получить удовольствие, вообразить, что обнимает настоящего мужика, но он и здесь ухитрился все испортить своим занудством, прошептал, задыхаясь, ей на ухо:
   – Я так когда-то об этом мечтал!..
   И все удовольствие как рукой сняло. Ладно, хрен с ним, ей лишь бы туфли...
   Но она сделала все по-честному, позволила ему кончить внутрь. Потом собственными руками обтерла его влажным полотенцем, а затем, изображая стыдливость, выставила его за дверь и постаралась хорошенько все промыть под предельным напором – не хватало еще залететь на старости лет... Из-за этих гребаных туфель.
   Она вышла из ванной уже в платье и с неудовольствием увидела, что он по-прежнему гол, как манекен. По-прежнему награжденный не по уму. Может, полежим, поразговариваем, робко предложил он, и она через силу улыбнулась.
   – Давай лучше выпьем кофейку, очень устала. Нет, мне и растворимый сойдет.
   Он неохотно отправился в ванную и вышел уже при параде – снова ни дать ни взять американский генерал, хоть сейчас бомбить Ирак. Нет, не надо ей таких орлов, ей больше нравятся обозники.
   Она сама пошла ставить чайник, чтобы избежать разговора, и, только зажигая газ, сообразила, что если теперь она заговорит про деньги, получится, как будто она ради бабок все и затевала. И хотя это было именно так, признаться в подобной расчетливости она никак не могла, она никогда до такого не унижалась.
   Ну, дела...
   За кофе она даже загрустила – прямо безвыходное какое-то оказалось положение... А он обрадовался, решил, что теперь можно под это дело грузить ее своими проблемами, комсомольцы без этого не могут, без этого «по душам»: он-де почти все время в Америке, а его старенький папа в Усть-Тараканске, а забирать его в Америку опасно, потому что как же ему там выжить без усть-тараканских друзей, он же в своем родном колхозе первый герой труда, всех лечил и денег не брал, всех учил и денег не брал, построил самую высокую трубу на азотно-камвольном комбинате и от ордена отказался, – ей все эти советские песни о главном насквозь известны, она тоже много чего могла бы рассказать про папу с мамой, но ведь не плющит же никого своими проблемами!.. А он за свои бабки прямо три урожая с одного горшка хочет снять!..
   И вспомнила, как раз бабок-то он и не заплатил ей ни одной копейки...
   Она чуть не взбесилась: да на хрен мне твой папа, такой же, небось, придурок, как и сынуля, – гони бабки и разбежимся, чего ты жмешься, у тебя же полный лопатник зелени?..
   И тут до нее окончательно дошло, что вовсе он и не жмется, а просто не помнит о такой мелочи, как деньги, и если его не потрясти, не вспомнит никогда .
   Но и она до того, чтобы впрямую попросить, не унизится тоже никогда .
   А значит...
   А значит не хрен тут рассиживаться, надо вставать и валить, на одном каблуке ковылять на Зверинскую. И чтоб она еще раз подошла к какому-то комсомольцу хоть на пушечный выстрел...
   – Ладно, все. Мне пора.
   Она резко поднялась, натянула туфли, одну целую, другую изуродованную, и захромала к железной двери.
   – Подожди, что случилось?
   У него даже рот приоткрылся, в нордических стальных глазах забрезжило изумление – и ни проблеска мысли, что человеку НУЖНО ДАТЬ ДЕНЕГ!..
   – Ничего. Пора.
   – Но куда же ты пойдешь на одном каблуке?.. Постой, я вызову такси!
   – Как-нибудь доковыляю. Не впервой.
   – Ну, подожди, я тебя чем-нибудь обидел?
   – Чем ты меня можешь обидеть? Потрендели, перепихнулись и хватит. Хорошенького понемножку.
   – Ну подожди... Я что-то сделал не так?
   Уй, идиота кусок!.. Так и стукнула бы по самодовольной американской башке... У них там в Принстоне все, что ли, такие?.. Мне бабки, баксы, еврики нужны позарез, ты можешь это понять, шизик хренов?!.
   Но язык наотрез отказывался это произнести – лучше сдохнуть. Такая вот она бескорыстная уродилась на свою голову... Разве так она могла бы устроиться в этой жизни, если бы думала про свою выгоду, как другие?.. И кто тут ей виноват, если она сама такая дура уродилась?..
   И она грустно вздохнула:
   – Ты все сделал нормально. Это я ненормальная. Бывай.
   Он попытался что-то сказать своим приоткрытым ртом, но так и не успел его захлопнуть – как ужаленный, схватился за телефон, – кажется, еще раньше, чем тот успел закурлыкать.
   – Да, да, дорогая, говори, я слушаю, – орал он так, словно его могли услышать в его родном Усть-Тараканске: она сразу поняла, что звонит его жена.
   – Да, да, я слушаю, говори, – заполошно орал он, как будто и не американский генерал был вовсе, а бестолковый колхозный совок, кем он, собственно, и остался при всех своих баксах и шерифских ремнях.
   И вдруг сник и побелел как бумага:
   – Да... Да... И когда?.. А скорую вызывали? Ну да, ну да... А когда похороны? Конечно, конечно. Сегодня же выезжаю. Ну, отменю, что же делать. Выкрутятся как-нибудь. Да нет, что они, не люди?.. Нет-нет, я в порядке. Да нет, ты сама увидишь. Все. Обнимаю. Иду за билетом.
   Он положил трубку на стол лицом вниз и застыл, все такой же белый – даже твердые губы у него поголубели. И глаза. А потом наполнились слезами.
   – Отец умер. Извини. Я должен идти за билетом. Давай, я вызову тебе такси.
   Но он думал уже о чем-то совсем другом. Незаметно смахнул слезинку. И ей открылась невероятная вещь: комсомольцы тоже люди !..
   – Извини, я понимаю, что тебе не до того, – она сама удивилась, сколько нежности прозвучало в ее голосе. – Но мне сейчас позарез нужны новые туфли. Ты мне не подбросишь деньжат? Я отдам.
   – Да ну что ты, – захлопотал он, не отрываясь от своих горестных дум, – какие отдачи, ты только скажи, сколько они стоят, туфли?
   – Хорошие – баксов сто. Но можно найти и за пятьдесят.
   – Это же не деньги...
   Он, смущаясь, извлек новенькую зеленую полоску и конфузливо протянул ей, по-прежнему прикидывая в уме что-то грустное. Она взяла без малейшего смущения, действительно, как у друга, и он, не приходя в сознание, протянул ей еще две бумажки. И она тоже их взяла.
   И нежно приложилась губами к его энергично выбритой обмякшей щеке.