Ото всех одаль держалась Марья Гавриловна. С другими обителями вовсе не водила знакомства и в своей только у Манефы бывала. Мать Виринея ей пришлась по душе, но и у той редко бывала она. Жила Марья Гавриловна своим домком, была у нее своя прислуга,- привезенная из Москвы, молоденькая, хорошенькая собой девушка - Таня; было у ней отдельное хозяйство и свой стол, на котором в скоромные дни ставилось мясное. Дочери Патапа Максимыча, жившие у тетки, понравились ей. С самого приезда в скит Марья Гавриловна ласкала девушек, особенно Настю. Бывали у нее еще Фленушка с Марьюшкой, другие редко, и то разве по делу какому. Патап Максимыч очень был доволен ласками Марьи Гавриловны к дочерям его. Льстило его самолюбию, что такая богатая, из хорошего рода женщина отличает Настю с Парашей от других обительских жительниц. Стал он частенько навещать сестру и посылать в скит Аксинью Захаровну. И Марья Гавриловна раза по два в год езжала в Осиповку навестить доброго Патапа Максимыча. Принимал он ее как самую почетную гостью, благодарил, что "девчонок его" жалует, учит их уму-разуму. Добра была до Патапа Максимыча Марья Гавриловна и во всем ему верила. Капитал ее лежал в опекунском совете, и часто предлагала она Чапурину взять у нее хоть все двести тысяч на его обороты... Патап Максимыч не соглашался, но, взявши не по силам подряд на горянщину, поклонился Марье Гавриловне, и она дала ему двадцать тысяч по векселю сроком по 8 июля... По весне увидал Патап Максимыч, что к сроку денег ему не собрать, сказал про то Марье Гавриловне, и она его обнадежила, что готова хоть год, хоть и больше ждать, а когда придет срок,вексель она перепишет.
   ГЛАВА ПЯТАЯ
   За круглым столом в уютной и красиво разубранной "келье" сидела Марья Гавриловна с Фленушкой и Марьей головщицей. На столе большой томпаковый самовар, дорогой чайный прибор и серебряная хлебница с такими кренделями и печеньями, каких при всем старанье уж, конечно, не сумела бы изготовить в своей келарне добродушная мать Виринея. Марья Гавриловна привезла искусную повариху из Москвы - это ее рук дело. Заспала ли Фленушка свою досаду, в часовне ли ее промолила, но, сидя у Марьи Гавриловны, была в таком развеселом, в таком разбитном духе, что чуть не плясать готова была. Да и заплясала бы и запела бы залихватскую песенку, да стыдно было ей перед Марьей Гавриловной. Недолюбливала вдовушка шумного веселья, опять же обитель - можно там и поплясать, можно и песенку спеть, но все ж опасаючись, слава не пошла бы, не было бы на обитель нарекания. Все можно, все позволительно, только втайне, чтоб иголки никто не подточил. Тогда ничего: "Тайно содеянное, тайно и судится". Так говорится в обителях.
   Развеселая Фленушка так и заливалась, рассказывая Марье Гавриловне про гостины у Патапа Максимыча. Пересыпая речь насмешками и издевками, описывала она именинный пир и пересмеивала пировавших гостей. Всех перецыганила и Манефу не помиловала. Очень уж расходилась, не стало удержу. До того увлеклась смехотворными рассказами, что, выскочив на середь горницы, пошла в лицах представлять гостей, подражая голосу, походке и ухваткам каждого. Весело слушала Марья Гавриловна болтовню баловницы обительской и улыбалась на ее выходки. Марья головщица держала себя сдержанно.
   - Матушка идет,- выглядывая из передней, молвила хорошенькая, свеженькая Таня, одетая не по-скитски, а в "немецкое" платье. Поджала хвост Фленушка, как ни в чем не бывало, чиннехонько уселась за стол и скромно принялась за сахарную булочку... Марья Гавриловна спешила в переднюю навстречу игуменье. Войдя в комнату, Манефа уставно перекрестилась перед иконами, поздоровалась с Марьей Гавриловной, а та, как следует по чину обительскому, сотворила перед нею два обычных метания.
   - Садитесь-ка, матушка,- приглашала ее Марья Гавриловна, придвигая к столу мягкое кресло.- Утомились в келарне-то. Покорно прошу чайку покушать, а мы уж, простите, Христа ради, по чашечке, по другой пропустили, вас дожидаючи...
   - На здоровье!.. Бог благословит,- промолвила мать Манефа.
   - Где меня дожидаться?.. Делов-то у меня немало - совсем измаялась в келарне. Стара становлюсь, сударыня Марья Гавриловна, устаю: не прежни года. Видно, стары кости захотели деревянного тулупа... Живым прахом брожу - вот что значит стары-то годы.
   - Какие еще ваши годы, матушка?- ответила Марья Гавриловна, подавая чашку и ставя перед игуменьей серебряную хлебницу. - Разве вот от хлопот от ваших? Это, пожалуй... Оченно вы уж заботны, матушка, вояку малость к сердцу близко принимаете.
   - Хлопоты, заботы само по себе, сударыня Марья Гавриловна,- отвечала Манефа.- Конечно, и они не молодят, ину пору от думы-то и сон бежит, на молитве даже ум двоится, да это бы ничего - с хлопотами да с заботами можно бы при господней помощи как-нибудь сладить... Да... Смолоду здоровьем я богата была, да молодость-то моя не радостями цвела, горем да печалями меркла. Теперь вот и отзывается. Да и годы уж немалые - на шестой десяток давно поступила.
   - Что ж это за годы, матушка?- сказала Марья Гавриловна.
   - Не в годах сила, сударыня,- ответила Манефа.- Не годы человека старят, горе, печали да заботы... Как смолоду горя принято вдоволь, да потом как из забот да из хлопот ни день, ни ночь не выходишь, поневоле раньше веку состаришься... К тому же дело наше женское - слабое, недаром в людях говорится: "сорок лет - бабий век". Как на шестой-от десяток перевалят, труд да болезнь только останутся... Поживете с мое, увидите... вспомните слова мои... Ну, да ваше дело иное, Марья Гавриловна, хоть и знали горе, все-таки ваша жизнь иная была,- глубоко вздохнув, прибавила Манефа.
   - Матушка!- быстро подхватила Марья Гавриловна, вскинув черными своими глазами на Манефу.- Жизнь мою вы знаете это ль еще не горе!..
   - Всякому человеку только свой крест тяжел, сударыня,- внушительно ответила Манефа.- Все же видали вы красные дни, хоть недолгое время, а видали... И вот теперь, привел бог, живете без думы, без заботы, аки птица небесная... Печали человека только крушат, заботы сушат. Горе проходчиво, а забота, как ржа, ест человека до смерти... А таких забот, как у меня, грешной, у вас и прежде не бывало и теперь не предвидится... Конечно, все во власти божией, а судя по человечеству, кажись бы, и наперед таких забот вам не будет, какие на мне лежат. Ведь обителью править разве легкое дело? Семейка-то у меня, сами знаете, какая: сто почти человек - обо всякой подумай, всякой пить, есть припаси, да порядки держи, да смотри за всеми. Нет, не легко начальство держать... Так тяжело, сударыня, так тяжело, что, самой не испытавши, и понять мудрено... Так вот какое мое дело, далеко не то, что ваше, Марья Гавриловна... Какие вам заботы? Все у вас готово, чего только не вздумали!.. Опять же и здоровьем не такие, как я в ваши годы была. Оттого и старость поздней к вам придет.
   - Как про то знать наперед? - сказала Марья Гавриловна.
   - Все во власти господней. - Вестимо так,- ответила Манефа и, немного помолчав, заговорила ласкающим голосом: - А я все насчет братца-то, сударыня Марья Гавриловна. Очень уж он скорбит, что за суетами да недосугами не отписал к вам письмеца, на именины-то не позвал. Так скорбит, так кручинится, не поставили бы ему в вину.
   - Полноте, матушка.- отвечала Марья Гавриловна.- Ведь я еще давеча сказала вам... Затем разве я в обители поселилась, чтобы по пирам разъезжать... Бывала прежде у Патапа Максимыча и еще как-нибудь сберусь, только не в такое время, как много у него народу бывает...
   - Да так-то оно так,- продолжала мать Манефа,- все ж, однако, гребтится ему - не оскорбились ли?.. Так уж он вас уважает, сударыня, так почитает, что и сказать невозможно... Фленушка, поди-ка, голубка, принеси коробок, что Марье Гавриловне прислан.
   - Напрасно это, матушка, право, напрасно,- говорила Марья Гавриловна, между тем как Фленушка, накинув шубейку, побежала по приказанию Манефы.
   - Скажите-ка лучше, как поживает Патап Максимыч? Аксинья Захаровна что?.. Девочки ихние как теперь?
   - Слава богу,- отвечала Манефа,- дела у братца, кажись, хорошо идут. Поставку новую взял на горянщину, надеется хорошие барыши получить, только не знает, как к сроку поспеть. Много ли времени до весны осталось, а работников мало, новых взять негде. Принанял кой-кого, да не знает, управится ли... К тому ж перед самым Рождеством горем бог его посетил.
   - Что такое случилось? - озабоченно спросила Марья Гавриловна.
   - Знавали ль вы у него приказчика Савельича?- спросила мать Манефа.
   - Как не знать, матушка, славный такой старичок,- ответила Марья Гавриловна.
   - Помер ведь...
   - Полноте?
   - Помер, сердечный,- продолжала Манефа.- На Введеньев день в Городец на базар поехал, на обратном пути застань его вьюга, сбился с дороги, плутал целую ночь, промерз. Много ль надо старику? Недельки три поболел и преставился...
   - Царство небесное!..- набожно перекрестясь молвила Марья Гавриловна.Добрый был человек, хороший. Марьюшка,- прибавила она, обращаясь к головщице,возьми-ка там у меня в спальне у икон поминанье. Запиши, голубушка, за упокой. Егором никак звали? - обратилась она к Манефе.
   - Так точно, Георгием. - Прошу я вас, матушка, соборно канон за единоумершего по новопреставленном рабе божием Георгии отпеть,- сказала Марья Гавриловна.- И в сенаник извольте записать его и трапезу на мой счет заупокойную по душе его поставьте. Все, матушка, как следует исправьте, а потом, хоть завтра, что ли, дам я вам денег на раздачу, чтоб год его поминали. Уж вы потрудитесь, раздайте, как кому заблагорассудите.
   -Благодарим покорно, сударыня,- молвила, слегка поклонясь, Манефа.- Все будет исправлено... Да, плохо, плохо стало братцу Патапу Максимычу без Егора Савельича,- продолжала она. - Одно то сказать - двадцать лет в дому жил, не шутка в нынешнее время... Хоть не родня, а дороже родного стал. Правой рукой братцу был: и токарни все у него на отчете были, и красильни, и присмотр за рабочими, и на торги ездил,- верный был человек,- хозяйскую копейку пуще глаза берег. Таких людей ныне что-то мало и видится... Тужит по нем братец, очень тужит.
   - Как, матушка, не тужить по таком человеке! - отозвалась Марья Гавриловна.- Жаль, очень жаль старика. Как же теперь без него Патап Максимыч? Нашел ли кого на место его?
   - Взял человечка, да не знаю, выйдет ли толк,- отвечала Манефа.- Парень, сказывают, по ихним делам искусный, да молод больно... И то мне за диковинку, что братец так скоро решился приказчиком его сделать. По всяким делам, по домашним ли, по торговым и, кажись, он у нас не торопыга, а тут его ровно шилом кольнули, прости господи, сразу решил... Каку-нибудь неделю выжил у него парень в работниках, вдруг, как нежданный карась в вершу попал... Приказчиком!..
   - Откуда же он добыл его? - спросила Марья Гавриловна.
   - Из окольных,- ответила Манефа.- Нанимал в токари, да ровно он обошел его: недели, говорю, не жил - в приказчики. Парень умный, смиренный и грамотник, да все-таки разве возможно человека узнать, когда у него губы еще не обросли? Двадцать лет с чем-нибудь... Надо бы, надо бы постарше... Да что с нашим Патапом Максимычем поделаешь, сами знаете, каков. Нравный человек - чего захочет, вынь да положь, никто перечить не смей. Вот хоть бы насчет этого Алексея...
   - Какого Алексея?- спросила Марья Гавриловна.
   - Да я все про нового-то приказчика,- продолжала Манефа.- Хоть бы про него взять. Аксинье Захаровне братец хоть бы единое слово наперед сказал: беру, мол, парня в дом,- нет, сударыня. При гостях к слову пришлось, так молвил, тут только хозяюшка и узнала.
   Говорила ему после того Аксинья Захаровна: Хоть, мол, Алексей человек и хороший, кроткий и тихий, да ладно ли, говорит, будет молодому парню быть у нас в приближенье? Уедешь ты на Низ аль в Москву, останется он в доме один, другого мужчины нет. Долго ль до славы? Ну, как зачнут люди пустые речи про дочерей нести?.. Девки на возрасте... Так и слушать, сударыня, не хочет: "Никто, говорит, не смеет про моих дочерей пустых речей говорить; голову, говорит, сорву тому, кто посмеет".
   - Напрасно,- молвила Марья Гавриловна.- Живучи в миру, от сплетен да от напраслины мудрено уйти. Падки люди до клеветы, матушка!
   - Да не то что в миру, сударыня,- сказала Манефа.- У нас по обителям, кажись бы, этого и быть не должно, а разве мало клеветы да напраслин живет?.. Нет, гордостен больно Патап-от Максимыч, так гордостен, что сказать невозможно. Не раз я ему говаривала и от писания вычитывала: "Послушай меня, скудоумную, не хуже тебя люди речи мои слушают: не возносися, гордостью. Сатана на небесех сидел, а загордился, куда свалился? Навуходоносор, царь, превыше себя никого быть не чаял, гордостью, аки вол, наполнился, за то господь в вола его обратил; фараон, царь египетский, за гордость в море потоп. Вот, говорю, цари были, а гордостью проклятой до чего дошли? Мы-то как, мол, загордимся, так куда годимся?.." И ухом не ведет, сударыня.
   Вошла Фленушка с увесистым коробом. Вскрыли его, два фунта цветочного чаю вынули, голову сахару, конфеты, сушеные плоды, пастилу, варенье и другие сласти.
   - Напрасно это, право, напрасно,- говорила Марья Гавриловна, когда Фленушка, вынимая из коробка гостинцы, раскладывала их по столу.- Что это так беспокоится Патап Максимыч?
   - Нельзя, сударыня,- молвила Манефа.- Как же бы я с именин без гостинцев приехала? Так не водится. Да и Патап Максимыч что бы за человек был, если б вас не уважил? И то кручинится - не оскорбились ли.
   - Да перестаньте, пожалуйста, говорить про это, матушка,- возразила Марья Гавриловна.- На уме у меня не было сетовать на Патапа Максимыча. Скажите-ка лучше, девицы наши как поживают, Настя с Парашей?
   - Живут помаленьку,- отвечала Манефа.- В Параше мало перемены, такая же, а Настенька, на мои глаза, много изменилась с той поры, как из обители уехала.
   - Чем же, матушка?- спросила Марья Гавриловна.
   - Да как вам сказать, сударыня? - ответила Манефа.- Вы ее хорошо знаете, девка всегда была скрытная, а в голове дум было много. Каких, никому, бывало, не выскажет... Теперь пуще прежнего - теперь и не сговоришь с ней... Живши в обители, все-таки под смиреньем была, а как отец с матерью потачку дали, власти над собой знать не хочет... Вся в родимого батюшку - гордостная, нравная, своебычная - все бы ей над каким ни на есть человеком покуражиться...
   - Что вы, матушка? - возразила Марья Гавриловна. - Настенька девица такая скромная.
   - Нет в ней смиренья ни на капельку,- продолжала Манефа,- гордыня, одно слово гордыня. Так-то на нее посмотреть - ровно б и скромная и кроткая, особливо при чужих людях, опять же и сердца доброго, зато коли что не по ней так строптива, так непокорна, что не глядела б на нее... На что отец, много-то с ним никто не сговорит, и того, сударыня, упрямством гнет под свою волю. Он же души в ней не чает - Настасья ему дороже всего.
   - Значит, Настенька не дает из себя делать, что другие хотят? - молвила Марья Гавриловна. Потом помолчала немного, с минуту посидела, склоня голову на руку, и, быстро подняв ее, молвила: - Не худое дело, матушка. Сами говорите: девица она умная, добрая - и, как я ее понимаю, на правде стоит, лжи, лицемерия капли в ней нет. - Да так-то оно так, сударыня,-сказала, взглянув на Марью Гавриловну и понизив голос, Манефа.- К тому только речь моя, что, живучи столько в обители, ни смирению, ни послушанию она не научилась... А это маленько обидно. Кому не доведись, всяк осудить меня может: тетка-де родная, а не сумела племянницу научить. Вот про что говорю я, сударыня.
   -Ну, матушка, хорошо смиренье в обители, а в миру иной раз никуда не годится,- взволнованным голосом сказала Марья Гавриловна, вставая из-за стола. Заложив руки за спин, быстро стала она ходить взад и вперед по горнице.
   - И в миру смирение хвалы достойно,- говорила Манефа, опустив глаза и больше прежнего понизив голос.- Сказано: "Смирением мир стоит: кичение губит, смирение же пользует... Смирение есть богу угождение, уму просвещение, душе спасение, дому благословение, людям утешение...
   - Нет, нет, матушка, не говорите мне этого,- с горечью ответила Марья Гавриловна, продолжая ходить взад и вперед.- Мне-то не говорите... Не терзайте душу мою... Не поминайте!..
   Манефа стихла и заговорила ласкающим голосом: - Не в ту силу молвила я, сударыня, что надо совсем безответной быть, а как же отцу-то с матерью не воздать послушания? И в писании сказано: "Не поживет дней своих, еже прогневляет родителей".
   - А написано ли где, матушка, чтоб родители по своим прихотям детей губили? - воскликнула Марья Гавриловна, становясь перед Манефой.- Сказано ль это в каких книгах?.. Ах, не поминайте вы мне, не поминайте!.. - продолжала она, опускаясь на стул против игуменьи. - Забыть, матушка, хочется... простить,- не поминайте же... И навзрыд заплакала Марья Гавриловна.
   Фленушка с Марьюшкой вышли в другую горницу. Манефа, спустив на лоб креповую наметку, склонила голову и, перебирая лестовку, шепотом творила молитву.
   - Нет, матушка.- сказала Марья Гавриловна, отнимая платок от глаз.- нет... Мало разве родителей, что из расчетов аль в угоду богатому, сильному человеку своих детей приводят на заклание?.. Счастье отнимают, в пагубу кидают их?
   - Бывает,- скорбно и униженно молвила мать Манефа.
   - Не бывает разве, что отец по своенравию на всю жизнь губит детей своих? - продолжала, как полотно побелевшая, Марья Гавриловна, стоя перед Манефой и опираясь рукою на стол.- Найдет, примером сказать, девушка человека по сердцу, хорошего, доброго, а родителю забредет в голову выдать ее за нужного ему человека, и начнется тиранство... девка в воду, парень в петлю... А родитель руками разводит да говорит: "Судьба такая! богу так угодно".
   Слова Марьи Гавриловны болезненно отдались в самом глубоком тайнике Манефина сердца. Вспомнились ей затейные речи Якимушки, свиданья в лесочке и кулаки разъяренного родителя... Вспомнился и паломник, бродящий по белу свету... Взглянула игуменья на вошедшую Фленушку, и слезы заискрились на глазах ее.
   - Нездоровится что-то, сударыня Марья Гавриловна,- сказала она, поднимаясь со стула.- И в дороге утомилась и в келарне захлопоталась - я уж пойду!.. Прощенья просим, благодарим покорно за угощение... К нам милости просим... Пойдем, Фленушка.
   И, придя в келью, Манефа заперлась и стала на молитву... Но ум двоится, и не может она выжить из мыслей как из мертвых восставшего паломника. Разговор с Манефой сильно взволновал и Марью Гавриловну. Горе, что хотелось ей схоронить от людей в тиши полумонашеской жизни, переполнило ее душу, истерзанную долгими годами страданий и еще не совсем исцеленную. По уходе Манефы, оставшись одна в своем домике, долго бродила она по комнатам. То у одного окна постоит, то у другого, то присядет, то опять зачнет ходить из угла в угол. Вспоминались ей то минуты светлой радости, что быстролетной молнией мелькнули на ее житейском поприще, то длинный ряд черных годов страдальческой жизни. Ручьем катились слезы по бледным щекам, когда-то сиявшим пышной красотой, цветущим здоровьем, светлым счастьем.
   * * *
   На другой день по возвращении Манефы из Осиповки, нарядчик Патапа Максимыча, старик Пантелей, приехал в обитель с двумя возами усердных приношений. Сдавая припасы матери Таифе, Пантелей сказал ей, что у них в Осиповке творится что-то неладное.
   - Пятнадцать лет, матушка, в доме живу,- говорил он,- кажется, все бы ихние порядки должен знать, а теперь ума не приложу, что у нас делается... После Крещенья нанял Патап Максимыч работника - токаря, деревни Поромовой, крестьянский сын. Парень молодой, взрачный такой из себя, Алексеем зовут... И как будто тут неспроста, матушка, ровно околдовал этот Алексей Патапа Максимыча: недели не прожил, а хозяин ему и токарни и красильни на весь отчет... Как покойник Савельич был, так он теперь: и обедает, и чай распивает с хозяевами, и при гостях больше все в горницах... Ровно сына родного возлюбил его Патап Максимыч. Право, нет ли уж тут какого наваждения?
   - Слышала, Пантелеюшка, слышала.- ответила мать Таифа.- Фленушка вечор про то же болтала. Сказывает, однако ж, что этот Алексей умный такой и до всякого дела доточный.
   - Про это что и говорить.- отвечал Пантелей - Парень - золото!.. Всем взял: и умен, и грамотей, и душа добрая... Сам я его полюбил. Вовсе не похож на других парней - худого слова аль пустошных речей от него не услышишь: годами молод, разумом стар... Только все же, сама посуди, возможно ль так приближать его? Парень холостой, а у Патапа Максимыча дочери.
   - Правда твоя, правда, Пантелеюшка,- охая, подтвердила Таифа.- Молодым девицам с чужими мужчинами в одном доме жить не годится... Да не только жить, видаться-то почасту и то опасливое дело, потому человек не камень, а молодая кровь горяча... Поднеси свечу к сену, нешто не загорится?.. Так и это... Долго ль тут до греха? Недаром люди говорят: "Береги девку, что стеклянну посуду, грехом расшибешь - ввек не починишь". - Пускай до чего до худого дела не дойдет,- сказал на то Пантелей. - потому девицы они у нас разумные, до пустяков себя не доведут... Да ведь люди, матушка, кругом, народ же все непостоянный, зубоскал, только бы посудачить им да всякого пересудить... А к богатым завистливы. На глазах лебезят хозяину, а чуть за угол, и пошли его ругать да цыганить... Чего доброго, таких сплеток наплетут, таку славу распустят, что не приведи господи. Сама знаешь, каковы нынешни люди.
   - Что и говорить, Пантелеюшка! - вздохнув, молвила Таифа.- Рассеял враг по людям злобу свою да неправду, гордость, зависть, человеконенавиденье! Ох-хо-хо-хо!
   - Теперь у нас какое дело еще!.. Просто беда - все можем пропасть,продолжал Пантелей.- Незнаемо какой человек с Дюковым с купцом наехал. Сказывает, от епископа наслан, а на мои глаза, ровно бы какой проходимец. Сидит с ними Патап Максимыч, с этим проходимцем, да с Дюковым, замкнувшись в подклете чуть не с утра до ночи... И такие у них дела, такие затеи, что подумать страшно... Не епископом, а бесом смущать на худые дела послан к нам тот проходимец... Теперь хозяин ровно другой стал - ходит один, про что-то сам с собой бормочет, зачнет по пальцам считать, ходит, ходит, да вдруг и станет на месте как вкопанный, постоит маленько, опять зашагает... Не к добру, не к добру, к самой последней погибели!.. Боюсь я, матушка, ох как боюсь!.. Сама посуди, живу в доме пятнадцать лет, приобык, я же безродный, ни за мной, ни передо мной никого, я их заместо своих почитаю, голову готов положить за хозяина... Ну да как беда-то стрясется?.. ох ты, господи, господи, и подумать - так страшно.
   - Что ж они затевают? - спросила Таифа.
   - Затевают, матушка... ох затевают... А зачинщиком этот проходимец, отвечал Пантелей.
   - Что ж за дело такое у них, Пантелеюшка? - выпытывала у него Таифа.
   - Кто их знает?.. Понять невозможно,- отвечал Пантелей.- Только сдается, что дело нехорошее. И Алексей этот тоже целые ночи толкует с этим проходимцем, прости господи. В одной боковушке с ним и живет.
   - Да кто ж такой этот человек? Откуда?.. из каких мeстов? - допытывалась мать Таифа.
   - Родом будто из здешних. Так сказывается,- отвечал Пантелей. - Патапу Максимычу, слышь, сызмальства был знаем. А зовут его Яким Прохорыч, по прозванью Стуколов.
   - Слыхала я про Стуколова Якима, слыхала смолоду, - молвила мать Таифа.Только тот без вести пропал, годов двадцать тому, коли не больше.
   - Пропадал, а теперь объявился,- молвил Пантелей.- Про странства свои намедни рассказывал мне,- где-то, где не бывал, каких земель не видывал, коли только не врет. Я, признаться, ему больше на лоб да на скулу гляжу. Думаю, не клал ли ему палач отметин на площади...
   - Ну уж ты! Епископ, говоришь, прислал? - сказала Таифа.- Пошлет разве епископ каторжного?..
   - Говорит, от епископа,- отвечал Пантелей,- а может, и врет.
   - А если от епископа,- заметила Таифа,- так, может, толкуют они, как ему в наши места прибыть. Дело опасное, надо тайну держать.
   - Коли б насчет этого, таиться от меня бы не стали,- сказал на то Пантелей.- Попа ли привезти, другое ли что - завсегда я справлю. Нет, матушка, тут другое что-нибудь... Опять же, если б насчет приезда епископа - стали бы разве от Аксиньи Захаровны таиться , а то ведь и от нее тайком... Опять же, матушка Манефа гостила у нас, с кем же бы и советоваться, как не с ней... Так нет, она всего только раз и видела этого Стуколова... Гости два дня гостили, а он все время в боковуше сидел... Нет, матушка, тут другое, совсем другое... Ох, боюсь я, чтоб он Патапа Максимыча на недоброе не навел!.. Оборони, царю небесный!
   - Да что ж ты полагаешь? - сгорая любопытством, спрашивала Таифа.- Скажи, Пантелеюшка... Сколько лет меня знаешь?.. Без пути лишних слов болтать не охотница, всяка тайна у меня в груди, как огонь в кремне, скрыта. Опять же и сама я Патапа Максимыча, как родного, люблю, а уж дочек его, так и сказать не умею, как люблю, ровно бы мои дети были. - Да так-то оно так,- мялся Пантелей,- все же опасно мне... Разве вот что... Матушке Манефе сам я этого сказать не посмею, а так полагаю, что если б она хорошенько поговорила Патапу Максимычу, остерегла бы его да поначалила, может статься, он и послушался бы. - Навряд, Пантелеюшка! - ответила, качая головой, Таифа.- Не такого складу человек. Навряд послушает. Упрям ведь он, упорен, таких самонравов поискать. Не больно матушки-то слушает.
   - Дело-то такое, что если матушка ему как следует выскажет, он, пожалуй, и послушается,- сказал Пантелей.- Дело-то ведь какое!.. К палачу в лапы можно угодить, матушка, в Сибирь пойти на каторгу!..
   - Что ты, Пантелеюшка!- испугалась Таифа.- Ай, какие ты страсти сказал! На душегубство, что ли, советуют?